Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Остановка - Зоя Борисовна Богуславская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Катя сворачивает с бульвара на главную зеленую улицу, видит за оградами домов разноцветные круги клумб, окантованные желто-фиолетовыми анютиными глазками и розовыми маргаритками. Потом она шагает по отдаленной улице вдоль железнодорожного полотна. Перед глазами — Маслова, опаздывающая к поезду, в ушах ее крик: «Уехал!» Катя чуть приостанавливается, переводя дыхание.

Потом идет молча мимо столбов, в глаза бросаются объявления. Одно, видное издали, в нем чей-то призыв: «Потерялся серо-голубой попугай Гоша из породы неразлучников. Попугай ручной, если к нему подойти, он не улетит. Очень просим — за любое вознаграждение верните Гошу по адресу: улица Привокзальная, дом номер пять. Спросить Варвару Николаевну. Если Гошу не найти и не вернуть, он погибнет, он не умеет добывать себе корм». Катя начинает вертеть головой — нет ли Гоши поблизости. Она смотрит на дату объявления. Прошло уже три недели. Безнадежно! А вот еще одно: «Одинокий молодой человек снимет комнату. Иван Ростов». Катя бежит мимо столбов, читая на ходу, что продается пчелиный мед — на малине, сдают комнату для работы, предлагают переписку на машинке, обработку огородного участка… Эти все найдут заинтересованных. А вот Гоша — ручной, голубой? Он вряд ли отыщется. Она воображает его где-нибудь на чужом чердаке, в ужасе забившегося в угол или уже в лапах громадного ошалевшего от удачи кота, сразу же отгоняет это видение, ей представляется глубоко одинокий молодой человек, который бродит по городу без жилплощади. Кате становится жаль всех троих — тезку Старухи некую Варвару Николаевну, потерявшую попугая, самого Гошу, одинокого молодого человека.

Мало что придумав для сегодняшней репетиции, Катя входит в служебный подъезд театра.

За столиком вахтера ждет кого-то Лютикова.

— Катерина, — говорит она, вскакивая навстречу, — вдохни поглубже, сосчитай до десяти. — Лютикова смотрит на нее сокрушенно. — С твоей Старухой плохо. Звонили сейчас. Успеешь на десятичасовой. — Она встряхивает ярко-желтой копной волос, рассыпая ее по плечам. — Время есть, не торопись.

В груди Кати оседает тяжелый ком. Старуха… немедленно ехать, спасать…

— Репетицию твою я отменила, — торопится Лютикова. — Лихачеву еле втолковала. — Лютикова уже несется по коридору. — Позвони оттуда! Сразу же! — кричит она уже на лестнице.

Прибежав домой, Катя судорожно набивает сумку — откуда ей знать, что пригодится, что нет, сколько она пробудет? Она плохо соображает, где сейчас Старуха — дома, в больнице, у друзей?

По дороге на вокзал Катя думает о Старухе, о ее жизни, в голове проносятся обрывки историй, связанных с ней, ее собственные встречи, множество выдумок, слухов, сплетен, которые невозможно отделить от правды, понять, где биография, где легенда. Катя не раз убеждалась, что люди верят невероятному, желаемому, придуманному о своих кумирах гораздо охотнее, чем правде. Рассказы об обычных чувствах и поступках своих любимцев они отметают с ярой враждебностью. Что только не числилось за Крамской! Мужья, любовники, невероятные капризы, внезапные озарения и предшествующие им скандалы. Катя застала актрису еще величавой, широкой и великодушной, готовой кинуться навстречу любому начинающему актеру, мальчишке, умчаться в компании молодых за город, там танцевать, куролесить. С ней не вязались понятия немощи, болезни. В восемьдесят у нее появилась новая привязанность — молодой музыкант Владимир Куранцев. Она будто скинула тридцать лет, писала ему письма, следила за его выступлениями, бывала на концертах, посылала цветы.

Даже Митин отошел на второй план, не говоря уже о Кате. Но в этом Старухе не повезло. Вскоре после их знакомства, возникшей привязанности ансамбль Куранцева стал надолго уезжать на гастроли. Не стало концертов, влечение лишилось топлива, Крамская потухла, поскучнела. Только с дочерью Митина она виделась регулярно. Может быть, потому, что та была знакома с Куранцевым…

Катя ускоряет шаг, до поезда остается двадцать минут. Что же могло случиться со Старухой? Заболела? С чего бы? Она же обгоняла на улице молодых! Но это года два назад. А последнее время? Последнее время — уплыло от Кати. С Митиным она даже Старуху забросила.

«Как странно, что хозяйку голубого попугая тоже зовут Варвара Николаевна…» — думает Катя. Впрочем, кто зовет Старуху по отчеству? Никто. Для всех она Варвара Крамская. Как Вера Холодная, или Алла Тарасова, или Мария Бабанова. Какие у них отчества? Старуху знали все. Молодым кажется, что она была всегда, потому что они учились, начали работать, женились, когда она  у ж е  б ы л а. А некоторые родились при ней и ушли, когда она еще оставалась. Для тысяч Крамская живая история, но не для Кати. Если уйдет Старуха, бо́льшая часть Катиного существа оторвется, переместится в прошлое. Никто на земле не был так прочно связан со всеми самыми значительными, самыми счастливо решающими событиями Катиной души, как Старуха Варвара. Может быть, главной артерией судьбы была ее встреча со Старухой.

Катя забегает на почту, до поезда считанные минуты.

«Уважаемая Варвара Николаевна, — пишет она на открытке с видом Бахчисарайского фонтана, — ваш попугай Гоша жив и невредим, он залетел на соседнюю улицу, его подобрал хороший мальчик. Этому хромому мальчику, который замечательно играет Шопена и польку Рахманинова, Гоша очень нужен. Не беспокойтесь, им обоим хорошо, мальчику и голубому Гоше, потому что для мальчика попугай сделает самое главное в его жизни — научит заботиться о другом. Так что о попугае не беспокойтесь. Извините, что не пишу адреса, я — проездом».

Поезд медленно подбирается к платформе. Катя бросает открытку в ящик с чувством, что этим движением какая-то часть ее души остается здесь навсегда. «Господи, — молила она, — пошли Старухе Варваре еще сколько-нибудь. Не для того, чтобы она мне помогла на сцене, утешала в жизни — только, чтобы иногда видеть ее, быть с ней». Катя вскакивает в вагон, мимо летят почта, столбы с объявлениями, аромат отцветающих лип и тополей, смешанных с запахом огуречного рассола.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

В пятницу Люба осуществила свое намерение. Операцию отложили, теперь ей никто не мог помешать. Все получилось, как она задумала, подошло чье-то такси к воротам больницы, она назвала адрес.

Она представила себе, как увидит клуб с каменным парапетом перед ним, отполированным стайками ожидающих. Это еще не публика, для публики еще рано, это толкутся свои. Знакомые девочки, постоянные поклонницы музыкантов, ребята из других ансамблей, «клиентура» с конвейера соседнего завода. Два-три человека из самих «Брызг» встречают гостей. Минут через пять они уйдут наверх, к себе. И тут хлынет публика. Как водится, посетители начнут осматривать внизу выставку самодеятельных художников района, потом поднимутся в вестибюль, поглядят на эмблему Дворца, на комсомольское знамя ударников и обязательно задержатся у буфета. Буфет в клубе большой, столиков на тридцать. Буфетчиц две, Соня и Аня, если не переменились. У них уже все наготове, кофе растворимый, чай, пепси, «Байкал». Крепких напитков здесь не держат. Зато всегда в клубном буфете есть дефицит — либо халва ореховая, либо кукуруза в пакетах, даже иногда пакеты с развешенной черешней — всего этого в городе не найдешь. Любка вообразила, как входит в зал последней, огни уже потушены, из юпитеров струится малиново-фиолетовый свет, обливая сказочной россыпью тело барабана и горло трубы, поигрывая в жемчужных деках электрогитар. Такая драгоценная россыпь могла быть приведена в движение только по знаку одного человека. Представив его фигуру в летней чесучовой рубахе, белых джинсовых брюках, отстукивающего носком ноги ритм, Любка улыбается. Увидит ее Куранцев, ахнет: откуда, мол, свалилась? Она подойдет сзади, обнимет за шею, начнет тормошить, ощущая знакомый запах сигарет, волос. Потом она сядет на самое дальнее место, но все равно для нее он выдаст на полную катушку свою импровизацию «Контрапункт» — соло на трубе — первый номер их программы. А может, всего этого не будет, и он ей едва кивнет? Сколько раз так бывало, — кажется, он все для нее готов сделать, и на вокзал вот приперся, а потом попадется она ему неожиданно, он едва поздоровается.

Такси затормозило, Любка удивилась — народу перед Дворцом тьма-тьмущая. Еще не пускают? Странно. Все сгрудились у какого-то объявления. С трудом протиснувшись, с бьющимся сердцем, она прочитала, что концерт отменяется «по техническим причинам». Она устремилась поближе к входу разузнать, что случилось. Может, кто заболел или кому-то «не показалась» новая программа? Пока репертуар начисто не устареет, острили джазисты, ни за что не начнут пропагандировать, а только будут теребить во всех инстанциях. Голова чуть кружилась, кто-то напевал предстоящие мелодии, в публике бродили слухи: Куранцев заболел, в помещении авария, ансамбль «Брызги» распускается. Любка протиснулась к двери, но вдруг задохнулась, воздуха не хватило. Пришлось отсиживаться на скамейке.

Потом она все же пробралась в зал.

Здесь было пусто, ребята сидели в растерянности, отмена произошла действительно «по техническим причинам» — перегорела установка. Вся электроника вышла из строя. Вот это ЧП! Синтезатор стоял мертвый, помещение не дышало, в углу сцены Люба различила две фигуры, склонившиеся над блокнотом. Вглядевшись, она узнала Куранцева, работавшего с каким-то репортером.

Она незаметно приблизилась, села невдалеке, затихло наконец сердце, волнение схлынуло, ее захватили тишина, покой, счастье. Она вдруг подумала: а может, ей и повезло, что сегодня нет концерта, времени будет побольше, неизвестно ведь, когда они увидятся… Остается всего две недели до гастролей, сумеет ли она выбраться из больницы, чтобы проводить ребят? Что с ней будет после операции? Интересно, когда Володька явился на вокзал в Тернухове, он догадывался, что ей предстоит? Или потом узнал, где она? Скажет ли он сейчас: «Ты вроде лечиться собиралась, неужто так быстро выпуталась?» И будет непонятно, рад он ей или нет. Плевать! Ей нужна его музыка, а не он сам. Когда она попадала в эти переливы света, вибрирующий ритм, соединенный с тонким диким звуком трубы, в груди поднималось счастье; казалось, что несешься куда-то в высоту, к необыкновенному. Никто не мог так воздействовать на нее, только музыка Куранцева. Иногда Любке кажется, его жизнь подобна круговороту в природе: утром — репетиция, днем — отдых, вечером — концерт, после концерта — компания, расслабление. И так месяцами, годами. Он может вдруг зазвать к себе множество людей, потом на полуслове смыться. С нею он не бывал одним и тем же. Когда она торчала на концерте, без определенного места, без билета, как своя, или сидела на приставном, замирая от восторга, как завороженная, вбирая звуки его композиций, его соло на разных инструментах, ни компании, ни поддачи после концертов ей необязательны, пусть считают, что она «ляля» Куранцева, одно из перышек в его павлиньем хвосте, — пожалуйста, Любку это не задевает.

После того раза, когда он ей посоветовал зря не тренькать, а всерьез заняться инструментом, она исчезла с его горизонта. Дала себе слово — ни за что никогда она не будет торчать там. Так бы и было. Если б не встреча у Ритуси.

Девочка эта кончала Гнесинское училище по классу фортепьяно, у нее собралась разношерстная компания: студенты, молодые специалисты, в основном из «ящиков», артистическая молодежь. Многие слова были здесь непонятны — свинг, хит, цветовая музыка, шейк. Споры в доме Ритуси казались Любке глупыми. В тот раз народу было меньше, приятель хозяйки задал вопрос об ансамблях, которые Любка предпочитает, она не раздумывая ответила: «Брызги». Ритуся, бледнолицая, измученная постоянным недосыпанием, подмигнула своему парню и показала глазами на дверь. В проеме стоял Куранцев. Сколько раз Любка видела его на концерте и вблизи, думая, что когда-то, в другой жизни, он был борзой собакой, а теперь встал на задние лапы, в его вытянутом сухом теле ощущался оглушительный заряд бьющей через край энергии, передававшейся присутствующим. И сейчас было то же. В комнате как бы все двинулось ему навстречу, он был чем-то наэлектризован, скорее всего только что пережитым успехом, — конечно, он был этим заряжен, ему хотелось разрядиться.

Когда-то отец упоминал о своем помешательстве на тогдашнем короле джаза Волкове, который в пятидесятых был богом, мечтавшим играть новую музыку. Видно, у Любки это было фамильное, видно, у обоих джаз был в крови. Никогда она толком не расспросила Митина, какую музыку играл Волков, где он сейчас. Она предпочитала не касаться скользкой темы, связанной с «Брызгами», чтоб не обнаруживать, где она мотается до ночи.

Куранцев уселся в углу дивана, блаженно улыбался, курил, помалкивая. Ритусин парень что-то громко сообщал, интересничал, в какой-то момент Куранцева представили Любке, из вежливости он пригласил на концерт «Брызг». Он никогда ее не узнавал, всегда все было заново. И в тот вечер у Ритуси и потом он не соединил эту гостью с девчонкой, торчавшей у него за сценой, так позорно провалившейся на испытании с гитарой. Все было заново, все — как после первого знакомства.

В зеленоватом свете комнаты Куранцев выглядел белозубым, светлоглазым, чуть более усталым. Часа через полтора он подсел к ней, им овладело тихое, задумчивое состояние. Интонации, мимика — все было приглушено, словно он уже растратился, выпотрошился до основания и теперь экономит на движениях и голосе. Сейчас, сидя в зале, когда они уже были давно близки, Любка знала, что в жизни он вообще чрезвычайно скромен, приглушен. Он как бы живет в полусне, вполсвиста, пока не включается свет, электроника, не вселяется в него музыка, профессия, тогда он развивает бешеный темп, невероятно выкладываясь.

Потом у Ритуси они поужинали, раза два потанцевали под кассеты с «АББОй» и «Бригантиной», говорили мало, может, и вообще не говорили, он не пытался ничем заинтересовать ее, покрасоваться успехами. Не приставал. Видно, этот музыкант прекрасно умел отдыхать и расслабляться в присутствии любого человека.

Часов в одиннадцать они ушли. Куранцев пошел провожать ее, по дороге тоже молчали; у ее квартиры он приостановился, для него еще было не поздно. Трясясь, как на морозе, она нагло, в упор посмотрела на него и сказала: «Все в порядке, не волнуйся, никого нет». Он ее сразу понял, стал что-то прикидывать в уме, топтался на месте. Из чистого упрямства, умирая от страха, она начала настаивать: заходи, рано еще, я тебе покажу кое-что. Она уговаривала себя: пусть все будет, ты же этого хотела столько времени, пусть он будет первым, разве плохо? Но его что-то останавливало. Тогда она с притворной смелостью вошла в свою квартиру, включила свет и, скинув плащ, усмехнулась ему прямо в лицо: а где же мужская инициатива? Он зашел.

После той ночи он чуть свет исчез, чмокнув ее полуспящую. Он ничего не предложил, не обусловил, ушел, и все! На многие месяцы. Вот как сложилось. Он не удосужился ее запомнить и в тот раз. Она все думала: какой бесцветной, бездарной она, должно быть, была, если не оставила ни малейшего следа в его памяти. Памяти глаз, пальцев, запаха. Но, видно, судьбе надо было свести их снова, чтобы она попала в его гороскоп. Ведь по какому-то раскладу звезд она много месяцев спустя шла мимо клуба, когда выступали «Брызги», а в Большом зале Консерватории дирижировал Тиримилин. По этому же гороскопу Куранцев не успел отдать билет на концерт знаменитого дирижера кому-то другому.

Да, они все же оказались вместе после концерта. Он вернул ее, хотя она уже уходила, глотая слезы. Володя искал дирижера в служебной комнате, потом, упустив его, потащил Любку за город, в Хлебниково. Он даже не дал ей заскочить в тетке, она так и не предупредила ее, что задержится.

По дороге на дачу Тиримилина, в электричке, он успокоился, предложил ей согреться. Во внутреннем кармане куртки, которую он набросил на Любку, оказался малютка-термос как Дюймовочка.

— Вообще-то я не пью. Принципиально, — пробормотала она, пытаясь остановить краску, бросившуюся в лицо.

— Это кофе, — усмехнулся он и отхлебнул глоток, улыбаясь виновато. — Извини. Холодно, трясусь весь, пить я тоже не мастер. — Он уже устраивался на скамейке, подложив нотный футляр под голову. — И прошлую ночь не пришлось заснуть и сегодня не светит.

Она кивнула.

— Почему тебе позарез надо именно сегодня? — поинтересовалась она.

Он приподнял голову с футляра:

— Что?

— Ты вроде сказал, либо сегодня, либо никогда.

— А… — Володя сел, встрепенулся. — Тиримилин не сможет мне отказать. Когда у человека такой триумф, ему хочется, чтоб всем тоже было хорошо. — Он замолчал, раздумывая. У него была эта манера — разогнаться, разоткровенничаться, потом на полном ходу затормозить. — Я хочу показать ему свое сочинение, в которое страшно вложился. Ясно? Он не может не понять! — В лице мелькнула какая-то дьявольщина.

— А раньше ты не пробовал?

— Пробовал. — Он резко отвернулся, прильнул к спинке скамейки.

Больше она не спрашивала. Огни мелькали за окном, ночь непроглядная. Посмотрел бы на нее сейчас Митин. Едет бог знает куда, бог знает с кем, невероятно! Но куда денешься от этого человека, который уже четвертый раз попадается на ее пути, от этого восторга через край, когда он рядом и тебя охватывает предчувствие, что сегодня начнется все всерьез, потому что он доверил ей самое тайное — свое сочинение. Бог мой, как же она была счастлива в этой темной электричке, мчавшейся в полную неизвестность!

Отец уверяет, счастье — это осуществленность. Если человек осуществился хотя бы наполовину, он уже счастливчик, потому что большинство людей на свете не осуществляются и на пятнадцать процентов.

— А ты? — съехидничала она, когда услышала этот расклад.

Он усмехнулся:

— Катя как-то сказала, что на двадцать пять. Посмотрим, еще не вечер.

— А что такое вечер?

— Вечер — это когда за шестьдесят.

Любка внутренне хмыкнула: хорошо себя папаня подстраховал. До шестидесяти ему было далеко, у него еще есть время, еще и сорока не стукнуло. Иногда Любка чувствовала себя старше своего отца, она не могла представить себе, каким он был с матерью. Сейчас он выглядел в ее глазах неприкаянным, но сжатым в пружину пробивания чего-то важного для него, куда-то он несся, опаздывая, ругая себя, но всегда добивался своего, а потом расплачивался. Только собой, никогда — другими. И она ему тоже досталась — не подарочек. С этой ее операцией он ходит как ушибленный.

А Куранцеву ей не приходится исповедоваться. Когда она возникает — он рад, когда пропадает — ничего не делает, чтобы найти. Видятся они регулярно, но меж ними не завелось привычки расспрашивать друг друга дальше суток. Похоже, у него нет никого, кроме нее, но как он живет, что делает вне ее и своих «Брызг», она понятия не имеет, и идиоту ясно: не вкладывайся она в эти отношения, они давно б оборвались. Вот и теперь приплелась в клуб, ждет, пока репортер слиняет.

…Тогда на даче Тиримилина было темно, они продирались в темноте через кустарник, деревья, хозяева явно отсутствовали. Любка порывалась уговорить Куранцева вернуться, но все было бессмысленно. В Володю вселилась сила, которую она наблюдала в нем позднее не раз, когда он ломал себя и попадавшееся на пути.

— Ну подумай сама, — убеждал он Любку, — мы же столько ждали, тащились черт знает откуда, я тебя измотал вконец, и все напрасно? Нет, этого допустить нельзя, человек обязан сам строить свою судьбу, мне должно повезти сегодня! Иначе уже никогда — понимаешь, никогда! — не повезет.

— От сегодня остается двадцать минут, — заметила Любка. — Уже без двадцати двенадцать.

— Говорят, за двадцать минут Шопен написал свой лучший ноктюрн, — почти беспечно пробормотал он, — а Закон относительности открыт был Эйнштейном за полчаса. Тебя я уговорил идти в Консерваторию за пять минут.

Из всего сказанного Любка услышала только последнее, ее резануло это «уговорил», но тут он остановился против окна, начал раскачивать ставню, пока, распахнув, не влез внутрь. К ужасу Любки, он протянул ей руку, и она послушно подтянулась.

Дача была пуста, все было разбросано, хозяева собирались в спешке. Куранцев метался по комнатам, включая люстры, бра, все светилось, переливалось, казалось ослепительным на фоне черных провалов окон. В него вселился бес разрушения. Посреди этого яркого света и полной тишины Любке стало страшно. А Володя начал распахивать окна, будто его давило замкнутое пространство, откуда-то он извлек бутылку. Любка хлопнула залпом стакан, чтобы не страшно, чтоб согреться. Затем он что-то рассматривал, стоя у рояля, что-то проигрывал вполтона, ее блаженно убаюкивали звуки, остальное провалилось в памяти, будто захлопнулась дверь в подпол.

Очнулась она, услышав женский голос, в котором переливалось, захлебывалось негодование. Любка лежала на чужом диване, Володя сидел за пюпитром с раскрытыми нотами, над ним нависла фигура кричащей женщины, в которой она узнала арфистку из оркестра Тиримилина. Любка начала приходить в себя, разглядывая даму, ее воздушное зеленое платье с воланами, красивое лицо, пылавшее гневом. Кажется, Володя пытался ей объяснить, что они долго ждали под окнами, дико замерзли, решили войти, погреться, та продолжала кричать, потом, убедившись, что все цело, внезапно успокоилась и стала похожа на взъерошенную синицу.

— Скажите спасибо, что не вызвали милицию, — глаза ее уже смеялись.

— Ну уж сразу милицию, — пробормотал Куранцев.

— А что прикажете думать, если на вашей даче горит свет?

— Думайте, что у этого человека не оставалось выхода, по его гороскопу все должно решиться сегодня. — «Пусть отдубасят, будет скандал, — решил он, — искусство требует жертв». — Вот вы даже и улыбнулись. — Володя виновато глядел на даму снизу вверх. — Могли бы ошпарить кипятком, напустить собак, а вы проявили милосердие.

— Что же вы от нас хотите? — сощурила она глаза.

— Только одного — чтоб Геннадий Геннадиевич посмотрел ноты.

— Вот как? — Тиримилин стоял в проеме двери, темноволосый, верткий, словно на шарнирах, с непомерно длинными, при небольшом росте, выразительными руками. — Хорошенькие у вас представления о нравах.

Любка изумилась превращению Тиримилина. Только что потрясавший зал чудесной слаженностью звуков, заставлявшей всех соединиться в едином взлете духа, дирижер был будто потухшим, неодушевленным, бесформенным, как кожура выжатого граната. Он топтался в дверях собственной комнаты, замученный, ошарашенный непредвиденным препятствием к отдыху, к полному отключению.

— Мы сейчас, — пробормотала Любка. Самое время было взлететь ведьмой на метле и убраться отсюда.

— Она тут ни при чем, — сказал Куранцев и показал на Любку. — Это я. Ей бы в голову не пришло… Хотя я ее мало знаю, может, и пришло…

— Как, — оживился Тиримилин, приближаясь, — вы даже толком не знаете эту девушку? Зачем же вы ее впутали в свое безобразие?

— Милая, да ты подшофе? — расхохоталась взъерошенная синица. Она была чертовски хороша, дрожали воланы на платье, камни в ушах. — Вдобавок этот гений еще и напоил ее, — негодование снова вернулось к ней. — Тебе сколько лет? — повернула она голову к Любке.

— Девятнадцать. Скоро, — соврала та.

— Хм. Думал, меньше, — удивился Куранцев.

— «Нам девятнадцать лет, у нас своя дорога…» — прогудел дирижер. — Ну хорошо, где ноты?

Любке стало легко, весело, не было человека, который, узнав, что кому-то девятнадцать, не вспомнил бы эту дорогу, на которой хочется смеяться и любить. Любить ей хотелось, но смеяться… Ей было не до смеха.

Куранцев поспешно вынимал ноты из футляра, дирижер медленно просматривал их, на лице его появилось страдальческое выражение, как от фальшивой ноты или скрипа песка по стеклу. Потом они оба поплыли перед глазами Любки, как два борца в состоянии невесомости, ей показалось, будто они отталкиваются какими-то магнитными полями. Еще было много разных букетов, которые арфистка распределяла по вазам, распаковывая, срезая ленточки. Дорогие розы, гвоздики, купленные в оранжереях и на рынке, дешевые букетики по три — пять цветков, обтянутые ниточкой, — из всего этого дама составляла причудливые сочетания.

В какой-то момент Тиримилин пересел к роялю, он крутился на вертящемся стуле, чуть помахивая рукой, бубня вполголоса мелодию, затем тихо начал отстукивать ритм по крышке рояля, перестав вертеться на стуле, открыл крышку, заиграл.

Любка потонула в звуках, ей было тепло, хорошо, она забылась снова.

Потом они сидели на платформе, под навесом, ждали электричку в город.

Наконец поезд подошел. Утро было серое, гнетущее, вагон трясло, на стекле вычерчивали решетку струи утихающего дождя. Из окна дуло, Любку томили предчувствия. Опять вернулась острая тревога перед предстоящим расставанием. Он был еще рядом с ней, долговязый, равнодушный, целиком ушедший в себя, ее парень, ее жизнь, которая через полчаса оборвется, теперь навсегда. Она думала об этом серьезно, тоскливо, как взрослая. У нее уже был опыт отношений, она предугадывала, как все сложится. Это не то, что раньше, когда ее впервые атаковал мужчина. С тех пор она многому научилась. Она знала, как вести себя с мальчишками-ровесниками, как — с поклонниками и бабниками. Умела отбрить хама, подбодрить застенчивого дурачка, она уже научилась, как всех разбросать, всех, кроме Куранцева, — в этом было все дело. В этой фатальной истории мало что пригодилось из того, что говорили отец, тетка, вожатая из пионерлагеря, разве что характеристика, которую дала ему Старуха…

Электричка тормозит. Володя хватается за край скамьи, ноги соскальзывают, больно ударяя ее по бедру, из-под головы вываливается футляр с нотами.

— Подъезжаем? — спрашивает он, протирая глаза. — «Оказывается, у вас, Куранцев, и композиция хромает, и драматургия отсутствует», — ерничая, повторяет он слова Тиримилина и похлопывает футляр… — Однако, Любочка, нас пригласили в сентябре — не через окно, а через дверь. Это уже кое-что. Кроме того, отмечено «наличие самостоятельной музыкальной мысли, свежесть мелодизма». Спасибо, маэстро. За это низкий поклон.

— Значит, он тебя поддержал? — изумляется Любка. — А я-то думала…

— Ах, она, видите ли, думала! По-твоему, я сапожник, что ли? У нас в ансамбле четыре моих композиции. Не знаешь? Прошли на всех уровнях. Ты вообще-то бывала на наших концертах?

Она кивает. Ничего себе! Ничего он не запомнил.

— А что ж тогда сомневаешься? Если б не гастроли, — добавляет он, — разве бы я рискнул? Через окно-то. Хоть и едем всего на неделю, но Тиримилина где возьмешь? У него турне по стране и за рубежом на полгода… А ты вот что… ты не забывай меня, приходи, когда вернемся.

— Ладно, — усмехается Любка. — Не забуду.

Через несколько минут они сходят с поезда в моросящее утро, омытое ночным ливнем. Он наспех обнимает ее.

— Проводить?

— Доберусь, — смотрит на него Любка.

— У меня еще дел навалом. Извини. Предотъездные дни, но ты разыщи меня. — Он явно чувствует себя виноватым. — Я тебя всегда устрою на концерт. Скорее всего мы играем там же, в Замоскворечье. Или во Дворце МАИ.

Он накидывает на ходу куртку, прижимая футляр с нотами, машет ей рукой.

Прошла неделя, «Брызги» вернулись, и она снова, как до провала с гитарой, стала таскаться на все их концерты. На этот раз он познакомил ее с ребятами, был радушен. У них возникло общее прошлое, его успех, поход к Тиримилину объединил их, она была единственным свидетелем его встречи с кумиром. С этой встречи началось его подлинное восхождение как серьезного музыканта: симфония, оратория, музыкальный спектакль. После концерта он обычно провожал ее, они сдружились.

— Что ты зря болтаешься? Не учишься, не работаешь, — как-то заметил он.

Похоже, что он решил заняться ее судьбой. Но она не призналась, что сейчас в академотпуске, что предстоит операция. В сущности, он был прав: она не училась, не работала, не овладела профессионально инструментом, как он ей предлагал, ничего она не доводила до кондиции. Она не придумала себе стоящего дела, заходила порой в институт узнать новости.

Володя принадлежал к тем, кто считал, что она «не состоялась». Вообще особой деликатностью Куранцев не отличался, он считал, что в искусстве отсутствует понятие благотворительности. Но не всегда же надо человеку говорить гадость, даже если она — правда. Не скажешь ведь знакомому, что он кривоногий или лысый, если это соответствует действительности, — такие наблюдения оставляешь при себе.

А Митин — тот вовсе стоял за психотерапию в таких случаях. Тяжелую правду нужно говорить, только если есть выход или следует человека предупредить о чем-то, помочь. Тем самым, как ни верти, у отца получалось две правды: одна, которая помогает, и вторая, которая не помогает. К той правде, которая не помогает, отец относил все, что бессмысленно травмирует человека. Бессмысленно. А по логике отца получалось, что тетка Люся вообще должна была бы молчать полжизни, потому что ее разговор наполовину состоял из бесполезных правд. Уже с утра она обязательно констатировала: если б ты вчера не шлялась до ночи, не надо было бы утром вскакивать как оглашенной. Или: твоя мать, когда готовила, всегда забирала волосы под гребенку. Или: прозевали мы с тобой передачу о цыганском театре, могла бы напомнить! И, наконец, ее коронное: знал бы отец, что ты выкидываешь, он бы тебе всыпал!

Отец не знал, в этом тетка была права. Для того чтобы знать, он должен был бы видеть ее чаще, а он не видел.

Жизнь то и дело опрокидывала его утверждения вроде этого — про бесполезную правду. Любке просто везло на эти опрокидывания. Стоило поступить по моральным заповедям Митина, как она обязательно получала по башке. Даже если она уступала пожилому человеку место в автобусе, и то нарывалась: «Рано ты меня, дочка, на пенсию гонишь». Или: «Я, может, здоровее тебя, ишь, вскочила, кобылка!» Теперь она место не уступала. И вообще в вопросе об уступках Митин заблуждался сильнее всего. Он считал, что во всем, кроме принципов, надо уступать, быть мягче. Это он называл «быть терпимее к людям». Хорошая основа людей не всегда-де может выразиться прямо, часто это хорошее глубоко спрятано, но когда его откопаешь, оно победит злость, ожесточение. В чем-то уступишь — и ожесточенные тоже будут смягчаться. Шиш с маслом. Никто никому в этой жизни не уступит. Понятие «уступать» отошло в прошлое. Попросите, например, чтобы вам в трехкомнатном номере гостиницы уступили на ночь одну комнату, потому что у вас ребенок заболел, а номеров свободных нет, или суньтесь к автовладельцу, чтоб дал машину старушку подкинуть в собес, а уж если надо должностное место по доброй воле и справедливости уступить более компетентному, так в этом поединке можно и инфаркт схлопотать.

Кроме этих принципов было у Митина много других: о хороших первых побуждениях, о чужом барахле, которое не приносит счастья. С ними дело обстояло не менее сомнительно.

«Спаси ближнего, тебе сторицей воздастся», «Не ищи благодарности за доброе дело, она сама к тебе придет». Может, ее папке Митину какие-то особые случаи попадались? Или он каких-то не тех ближних спасал? Но Любке почему-то попадались ребята, которые жили под противоположными девизами: «Спасайся кто может!», «Не встревай в чужие дела — целее будешь» — и т. д. Они «не встревали», когда видели кого-то, попавшего в беду на дороге, потерявшегося в незнакомом городе или ставшего жертвой катастрофы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад