По-видимому, именно «мировые» и «переломные» качества, помимо прочего, способствовали усилению неидеологического (гиперидеологического – марксизм исторически оказался не просто идеологией, но преодолением идеологии и идеологичности) компонента и потенциала в марксизме. Это лишний раз свидетельствует о том, что идеология – явление европейское; это такая же «европейская роскошь», как политика. Можно сказать и так: буржуазная роскошь. И чем больше буржуазное европейское общество становилось капиталистической мировой системой, точнее – ядром этой системы, тем большее напряжение испытывала идеология, связанная с европейскими буржуазными ценностями. Принципиальных ответов на рост напряжения могло быть два.
Первый – самоконсервация на уровне и в качестве идеологии, что и продемонстрировали либерализм и консерватизм, оказавшиеся с этой точки зрения в «одной лиге». Второй – преодоление идеологии, трансидеологичность, гиперидеологичность, «идеологический сюрреализм». Это путь марксизма, превращающегося в «марксизм-ленинизм», коммунизм. Но был еще и промежуточный вариант – социализм. Это та «часть» марксизма, которая, опершись на определенные структуры субстанции в ядре капиталистической системы и «зацепившись» за идеологию (главным образом – за либерализм), сохранила себя в качестве идеологии и начала свое историческое «болтание в проруби».
Однако здесь я ставлю точку – марксизм не является темой данной статьи. Здесь задача скромнее – охарактеризовать место марксизма в системе идеологий и его основы в мировом совокупном процессе общественного производства. Марксизм есть крайняя идеологическая форма выражения противоречия между субстанцией и функцией капитала, отрицания последней – первой. А нет ли в мировой капсистеме слоя, в основе существования бытия которого лежала бы крайняя социальная форма напряжения, противоречия между субстанцией и функцией капитала? Социальной основой которого была бы буржуазная реальность полностью дематериализованная? Отвечу по-ленински: есть такая группа. Называется – интеллигенция. Зона наибольшей концентрации – Россия. Время – вторая половина XIX – начало XX в. Была интеллигенция и в других странах – во Франции, Германии, в Восточной Европе. Но нигде кроме России она не претендовала на столь высокий (паравластный) функциональный статус властителей дум, учителей жизни, водителей, т. е. заявляла монополию не на некую профессию, а на знание в целом, на истину, на сферу целеполагания. И это не укрылось от современников ни в России, ни за рубежом.
В функциональной капитализации России, пожалуй, две составляющие демонстрировали наибольшую мощь и активность – военная и интеллектуальная. Причем в последней особую роль играл не столько сам интеллектуальный момент, сколько идейный, идеологический.
Почему? Это тема отдельного исследования. Здесь ограничусь несколькими соображениями. Прежде всего, напомню, что, принимая христианство, Русь почему-то тоже унаследовала не столько интеллектуальную традицию, сколько «идейную» (т. е. в данном случае религиозную). Если говорить о XIX в., то в условиях ослабления религиозного идейного комплекса (прежде всего среди представителей дворянского сословия) существовал запрос на иной идейный комплекс, а не просто на положительные знания. Особенно необходимость в таком идейном комплексе испытывали разночинцы – продукт стремительно развивающегося процесса разложения господствующих групп и начавшегося в правление
Николая I притока на чиновную службу выходцев из непривилегированных слоев. Им идея изменений – прогресса – по сути, заменила религию, стала верой. Ну а поскольку идею прогресса развивали как либералы, так и марксисты, обе эти идеологии (или причудливая комбинация их элементов) к концу XIX в. захватила практически всю разночинную интеллигенцию, развернув ее полностью в сторону источника этих идеологий – Запада, который стал «светской Меккой» для большей части русской интеллигенции.
Русская интеллигенция была элементом и европейской реальности, при этом она формировала и контролировала русское общественное мнение (вспомним Достоевского с его страхом: «либералы затравят» – их он боялся, похоже, больше чем власти). По сути, подъем русской интеллигенции можно считать первой властно-информационной революцией в истории капсистемы. Результатом этой революции стало возникновение слоя, специфической производственной основой, а также целью и результатом производства которого стали идеи-идеологии. Отсюда, помимо прочего, отрыв от реальной – производственно-материальной – жизни вообще и русской жизни в частности. Отсюда же – трагическая судьба русской интеллигенции в начале XX в. (по Высоцкому –
Впрочем, у финала совинтеллигенции есть трагический аспект, которого не было у русской интеллигенции, но с которым хорошо знакомы интеллектуалы на современном Западе. Речь о том, что в мире в результате научно-технической революции (НТР) и глобализации резко сокращается социальное пространство профессионалов умственного труда. В этом плане совинтеллигенция в конце XX в. угодила не только под советско-российский пресс, но и под мировой. Я имею в виду, во-первых, упадок идеологий, во-вторых, изменения в связи с НТР и глобализацией положения профессиональных интеллектуалов в мире позднего капитализма. Второй аспект выходит за рамки данной статьи, а вот о первом стоит сказать несколько слов.
Как мы помним, идеология возникла как идейно-политическая реакция на социальный феномен изменения, которое к тому же воспринималось как прогресс. Либерализм и марксизм выступали как идеологии прогрессистские, консерватизм – как нейтрально-прогрессистская или даже антипрогрессистская. Таким образом, идеология была связана с верой в прогресс, в универсальные ценности. Своего пика вера в прогресс, а, следовательно, мощь идеологий (особенно марксизма и либерализма) достигла в 1950-60-е годы.
Пролистывая научные и научно-популярные журналы того времени, поражаешься всеохватывающему духу оптимизма той эпохи. Оптимизм характеризовал прогнозы развития как отдельных стран (бедные страны догоняют богатые, бедные классы – богатых), так и человечества в целом (полеты в космос и т. д.). Весь мир был на подъеме, и не случайно французы назвали период между 1945 и 1975 гг. «славным тридцатилетием»
Казалось, все к лучшему в этом «лучшем из миров», как говаривал вольтеровский Кандид. Как же тут не поддаться эйфории?
Однако постепенно эйфория стала спадать, а оптимизм слабеть. Водоразделом стали 10–12 лет между 1968 и 1979 гг. – «студенческая революция» на Западе, отказ США от бреттон-вудских соглашений, девальвация доллара, нефтяной кризис, мировая инфляция, хомейнистская революция в Иране. Начался мировой экономический спад, пришла стагфляция, и экономисты вспомнили о циклическом характере подъемов и спадов. «Славное тридцатилетие» совпало с «повышательной волной» кондратьевского цикла, и в 1968–1973 гг. эта волна сошла на нет. Стало ясно: сокращение разрыва между богатыми и бедными как на национальном, так и на мировом уровне закончилось, разрыв начал стремительно расти. В 1991 г. рухнул коммунизм и распался СССР, т. е. прекратила свое существование социосистемная альтернатива капитализму, воплощение Большого Левого (антикапиталистического) Проекта Модерна. Это назвали крахом марксизма, но ведь и либеральная модель обещала благоденствие отставшим и тоже со всей очевидностью провалилась практически во всем мире.
Итак, уже в 1980-е годы многим стало ясно: наступил конец прогресса. Книги именно с таким или подобными названиями («The end of progress», «La fin de Tavenir») стали часто появляться на прилавках магазинов. На тех же прилавках «фэнтези» начала стремительно теснить
Превращение капитала в электронный сигнал означало не только победу времени над пространством и рынка (мирового) над государством (национальным). Это резко усилило позиции капитала по отношению к рабочей силе и создало ситуацию «свободы без равенства», в которой практически всегда выигрывают богатые и сильные. Результат – резкое усиление разрыва между богатыми и бедными странами, с одной стороны, и богатыми и бедными внутри отдельных стран, с другой; отсечение от «общественного пирога» тех социальных групп (значительной части мировых рабочего и среднего классов), которые улучшили свое положение во время «славного (индустриального) тридцатилетия» и которые теперь, в условиях наукоемкого производства, в таком количестве и с таким достатком уже не были нужны. Отсюда – мягкая, бархатная, но тем не менее, экспроприация, дифференциация на «глобалов» и «локалов» (3. Бауман). Мягкой, однако, экспроприация, может быть (до поры до времени) лишь в ядре капиталистической системы, на полупериферии и периферии она с необходимостью будет жесткой, быстрой, короче – шоковой, как это, кстати, и произошло в России в 1990-е годы.
НТР повсюду в мире усилила позиции господствующих групп, получивших возможность развернуть социально-экономическое наступление. Если мыслители начала XX в. (например, X. Ортега-и-Гассет) писали о «восстании масс», то мыслители конца XX в. заговорили о «восстании элит» (К. Лэш) или о контрреволюции, направленной против тех демократических достижений и институтов, которые стали результатом завоеваний трудящихся Запада в политических битвах 1840-1960-х годов. «Свобода без равенства» ведет к тому, что «универсальные ценности» все больше концентрируются в зоне «золотого миллиарда», причем даже здесь – неравномерно, о чем свидетельствует, в частности, появление социологических концепций типа «общество 20:80», т. е. общество, где 20 % богатых, 80 % бедных и практически никакого среднего класса. Средний класс и интеллигенция, особенно на полупериферии капсистемы («зоны идеологии») приняли на себя первый удар эпохи «после конца прогресса».
Сначала МВФ своими структурными реформами стёр как Ластиком истории большую часть средних классов Латинской Америки, а затем пришла очередь Восточной Европы (включая европейскую часть СССР/РФ), где количество людей, живущих за чертой бедности с 1989 по 1996 г. выросло с 14 млн. до 169 млн.; Горбачев и Ельцин стерли социалистический средний класс.
Как это ни парадоксально, первая серьезная реакция на кризис универсалистских моделей (и ценностей) развития пришла с периферии, словно демонстрируя Марксово:
Опять же по иронии истории в самый канун иранской революции в 1978 г. свет увидела книга Э. Саида «Ориентализм». Отталкиваясь от идей М. Фуко о власти-знании, Э. Саид подверг фундаментальной критике западный ориентализм. Последний, по его мнению, представляет собой не столько науку, сколько властно-идейную конструкцию, призванную обосновать господство Запада над Востоком; ориентализм – средство «ориентализации Востока». Я не буду вдаваться в детали схемы Саида и той критики, которой она подвергалась. С точки зрения нашей темы важно совпадение практически-политического и научно-теоретического наступления на идеологию как универсалистско-прогрессистский феномен, на универсалистские ценности и теории.
Если переплавить в чистую логику критический заход Саида, то суть дела в следующем: универсализм
Внезапно многим стало ясно (как мальчику из андерсоновской сказки), что «король-то голый», что понятийный аппарат западной обществоведческой науки отражает специфическое бытие западной цивилизации на буржуазной стадии ее развития, что наука эта – не более, чем сегмент одной из трех, главным образом, либеральной и марксистской идеологий, что этот понятийный аппарат не работает или почти не работает для не-Запада (цивилизации Востока, Россия), для мира («мир-системы») в целом, для «докапиталистического» Запада, для многих зон современного мира («зона неправа». -Э. Валадюр; «серые зоны» и т. д.). Такая ясность была бы невозможна без сомнений в базовых европейских (якобы общечеловеческих) ценностях: (прогресс, права человека, демократия и т. п.), которые на самом деле суть идеологизированные формы и нормы, адекватные лишь Западу на определенном этапе его развития.
Действительно, ведь ценности и понятия Запада суть таковые линейного времени, они сформировались в ходе активного наступления западного человека на природу (это существенно отличает христианство от двух других авраамических религий – иудаизма и ислама). Ценности и понятия азиатских обществ суть таковые циклического времени, у которого нет ни начала, ни конца. При этом, если в христианстве линейное время оканчивается, и Страшным Судом открывается Вечность, то в идее прогресса проблема вечности вообще снимается, ликвидируется: стирается грань, во-первых, между вечностью и временем, во-вторых, в рамках самого времени – между настоящим и будущим, поскольку прогресс мира – это по сути достижение в будущем его социальной и экономгеографической периферией того, что в длящемся настоящем имеет центр. Овременяя вечность и презентируя
Идеологический универсализм в том виде, в каком его развивали французские просветители, англосаксонские либералы и советские марксисты не мог быть ни чем иным как насилием одного типа хроносферы над другим.
Единственным оправданием этого насилия в глазах неевропейцев могло быть только одно: практическая реализация европейской системы ценностей обеспечит этот самый прогресс. Но вышло (я имею в виду не прогресс вообще, т. е. увеличение энергоинформационного потенциала при сохранении или даже уменьшении ее вещественной массы, а социальную идею прогресса) иначе. Реальность оказалась сложнее: у прогресса оказалась не только цена, но и темная сторона – регресс; причем прогресс для одних осуществлялся за счет регресса других, и этих других, не подлежащих универсализму и его ценностям, теперь становится все больше. Для них при сохранении и развитии ныне господствующих в мире тенденций действительно наступает «конец истории», но только не в фукуямовском, а в социальном, а то и в физическом смысле. Разумеется, можно делать вид
Мир универсальных ценностей, мир Просвещения, геокультуры последнего, мир идеологии либерализма и марксизма внешне был прекрасен. Пожалуй, даже слишком прекрасен, по крайней мере, по своей интенции. Мир этот, его ценности и то, что было обещано человечеству в случае осуществления (выдвинутых в качестве универсальных) ценностей – все это оказалось иллюзией. Именно тогда, когда мир, казалось, максимально подошел к триумфу идеологического универсализма и его ценностей (1945–1975), он стремительно покатился назад от «светлого будущего», сметая эти ценности и сея пессимизм. Более того, именно попытка реализации универсальных («общечеловеческих») ценностей в мировом масштабе привела к тому, что наступили «сумерки Просвещения».
Перефразируя строки из знаменитой песни группы «Наутилус Помпилиус» «Гуд бай, Америка», можно сказать: прощай, мир универсальных ценностей,
Возможен ли цивилизационно «взрослый универсализм» или это нечто вроде «хлопка одной ладонью?» У меня нет прямого ответа на этот вопрос. Но если реальный универсализм и возможен, то, думаю, только за пределами идеологии, как диалог понятийных аппаратов различных цивилизаций и адекватных им типов и форм организации знания, их сопоставление, а не монолог одной цивилизации; он возможен не как структура и моносубстанция, а как процесс и полифункция. Создание такого универсализма и адекватного ему обществоведческого знания, если они возможны, процесс трудный, сложный, длительный и психологически болезненный особенно для тех, кто попал в струю ее максимального практического осуществления в 1945–1975 гг. Однако мир этот неизбежен, как неизбежно взрослое состояние с «встроенным» в него осознанием того, что бытие конечно, мир несовершенен, несправедлив и не таков, каким нам хотелось бы, а порядок – всего лишь временная форма хаоса, краткий миг равновесия между двумя флуктуациями.
Наступление этого мира наглядно показывает: нет универсальных ценностей, а потому понимание постуниверсалистского мира, без чего в нем нельзя не только побеждать, но и выживать, требует переосмысления ценностей и идей не только идеологии (либерализма, марксизма, консерватизма), не только их матрицы – Просвещения, но также христианства и античной мысли. И для этой цели нам совершенно необходима новая наука о различных системах знания, мысли и их носителях – идеология. Мы будто возвращаемся к исходной идее Дестют де Траси, сформулированной на заре Модерна. И это естественно, ведь наступил закат Модерна (по Просвещению вообще объявлены «поминки» – Дж. Грэй), а как известно, Сова Минервы вылетает в сумерки. И чтобы найти в них путь нам необходима принципиально новая наука о знании и его носителях и создателях – идеология, первым объектом которой должны стать идеология, наука, их структуры и персонификаторы.
Изучение последних не менее важно, чем анализ самого знания. XX век показал иллюзорность и ошибочность представлений Карла Манхайма о том, что помимо искаженного знания об обществе, отражающего взгляды и интересы господствующих групп («идеология») и таковые угнетенных групп («утопия») возможно реальное и полноценное знание. Он называл его социологией знания, субъектом которого выступает «свободно парящая» социально нейтральная интеллигенция. XX век (да и XIX тоже) также показал, что «свободное парение» весьма ограниченно, а о «социальном нейтралитете» речь вообще не идет. Именно интеллигенция, и в первую очередь русская, наглядно продемонстрировала, что создаваемые ею структуры знания, мыслительные конструкции и схемы представляют, отражают и выражают, прежде всего, ее групповые интересы и ценности, которые эта группа стремится представить как всеобщие и нейтральные. Поэтому именно идеология стала социальной сферой бытия интеллигенции, ее «домом» и «фабрикой» одновременно; сегодня и «дом», и «фабрика» рушатся. Неудивительно, что на Западе, как показал Э. Гулднер, в 1960-е – 1970-е годы социология стала выполнять функцию идеологии, а социологи, по сути, превратились в идеологов западного общества. И действительно, когда читаешь Парсонса, Гидденса, Хабермаса и других, постоянно ощущаешь, что имеешь дело с идеологами, попавшими в плен к собственной идеологии, угодившими в ее «черную дыру», из которой нет выхода. Выходит, произошла идеологизация/интеллигентизация профессиональных интеллектуалов? Похоже.
В связи со сказанным выше, первым же идеологическим шагом после анализа идеологии должно быть исследование интеллигенции, причем нашей и именно поэтому мы открываем программу «Идео-логия» работой А.С. Кустарева о русской и советской интеллигенции.
О Лукаче, проектах западного марксизма ХХ века и о поисках революционного субъекта
С портрета на нас смотрит лицо пожившего, да не когда-нибудь, а в «веке-волкодаве» человека, с горькими складками на лбу и скептически оттопыренной нижней губой. Человек, чем-то похожий на советского актера Михаила Астангова (люди постарше помнят его как «Негоро, компаньона великого Альвеса» из «Пятнадцатилетнего капитана»), – один из крупнейших мыслителей XX в., один из столпов западного марксизма, внук талмудиста и сын преуспевающего банкира Дьердь Лукач.
В прошлом году в России, наконец, вышел перевод его главной работы – «История и классовое сознание». Вышел через 80 лет после исходной публикации (1923) – лучше поздно, чем никогда – в переводе С.Н. Земляного и с его великолепным предисловием. С.Н. Земляной – известный ученый и публицист.
Левая немецкая традиция 1920-1930-х годов – одна из сфер его широких профессиональных интересов. И если кто и мог у нас перевести «Историю…» Лукача и откомментировать её – так это С.Н. Земляной. Уровень интеллектуального напряжения «предисловия» адекватен тексту Лукача.
Имя Лукача теперь полузабыто. По-русски о нем – несколько очерков, статей (С.П. Поцелуева, М.А. Хевеши и др.)/ одно-единственное фундаментальное монографическое исследование А.С. Стыкалина «Дьердь Лукач – мыслитель и политик» (М., 2001). На рубеже 1980-х – 1990-х гг. у нас перевели некоторые работы Лукача: четырехтомник по эстетике, исследования «Молодой Гегель и проблемы капиталистического общества» (1987) и «К онтологии общественного бытия» (1991). Пожалуй, все. Ну а в 1990-е гг. о Лукаче забыли. И это понятно: он – мыслитель (в основном) первой половины XX в., к тому же марксист – не модно и не интересно. Вот если бы это был какой-нибудь поппер-хайек, теолог или на худой конец постструктуралист – тогда другое дело. Лукач – это очень серьезно и очень важно. Философ Лукач прожил долгую (1885–1971) и насыщенную, не только интеллектуально, но и практикополитически, жизнь. В ней много чего было: и революционная деятельность, и заочный приговор к повешению за дела во время Венгерской республики 1919 г., и жизнь в «сладком апокалипсисе» Вены, а затем – в Берлине, Москве, где он прожил с 1933 по 1945 г. Здесь ему пришлось не сладко (а кому было сладко): он был вынужден публично пинать свое «идеалистическое прошлое», но все равно остался под подозрением, правда, как и многие другие. Впрочем, главное – он выжил, хотя летом 1941 г., уже после начала войны, и угодил во внутреннюю тюрьму НКВД на Лубянке. Там он провел два месяца, но был освобожден по не вполне понятным
до сих пор причинам. В августе 1945 г. Лукач вернулся в Венгрию, где и прожил до конца жизни с репутацией крупнейшего философа-марксиста и… ревизиониста, ненадежного. Да, трудно быть западным марксистом в восточно-европейской социалистической стране, где западных марксистов вообще не должно быть. По определению. А ведь Лукач действительно был одним из крупнейших западных марксистов XX в. Марксистов лукачевского калибра на Западе XX в. было раз, два и обчелся: Грамши, Корш, Альтюссер, Р. Уильямс. Возможно, ещё два-три имени. Всё.
Лукач ставил и по-своему для свой эпохи решал главные проблемы марксизма, а следовательно, философии вообще. Как верно заметил не большой любитель марксизма А.А. Зиновьев, марксизм –
С.Н. Земляным книги у Лукача были работы по литературе и эстетике, философии и идеологии. И всё это писалось не каким-то зашоренным идеологом, воинствующим марксизаном, но человеком высочайшей общей и интеллектуальной культуры, для которого к тому же идеи и общественная жизнь были экзистенциальной, личной проблемой. Они писались в определенном месте и в определенное время. А время, как известно, часто является в значительно большей степени ключом к создаваемым в нем теориям, чем наоборот. И мы едва ли адекватно поймём Лукача, его творчество, его сверхтему без и вне того времени, на «вопросы» которого он отвечал. Я имею в виду «длинные двадцатые», 1914–1934 гг., к которым Лукач пришёл как уже вполне сформировавшийся интеллектуал определённого типа. Более того, как интеллектуальная фигура настолько высокого и значительного европейского уровня, что Г. Манн вывел его под именем Нафта в «Волшебной горе».
«Длинные двадцатые» – один из самых насыщенных и креативных (если не самый) периодов в современной (modern) европейской и мировой истории. Сравниться с ним могут лишь «длинные пятидесятые» XIX в. (1848–1867). Начавшись революцией на Дальнем Западе Евразии и окончившись реставрацией Мэйдзи (Япония) на Дальнем Востоке, они уместились между «Манифестом коммунистической партии» (1848) и первым томом «Капитала» (1867).
Французский историк Бродель как-то заметил, что Карты Истории сдают не один раз, но все же очень редко. «Длинные двадцатые» были временем пересдачи Карт Истории – властных, экономических, интеллектуальных, духовных – на весь XX в., по крайней мере, до 1991 г. хватило. И те, кому в 1914–1934 гг. удалось ухватить козыри, стали победителями в XX в. «Длинные двадцатые» – это русская революция, Гражданская война, победа сталинского проекта над троцкистским и начало коллективизации и индустриализации СССР; это приход к власти фашистов в Италии и нацистов и Гитлера в Германии (материализация мечтаний немецкого среднего класса аж с 1890-х годов о новом цезаре, с одной стороны, и вышедшей в 1923 г. книги ван дер Брука «Третий рейх» – с другой); это «ревущие двадцатые» с гангстерскими войнами, купировавшими более серьезные социальные конфликты, в США и начало «Великой депрессии»; это революция в Китае и начало японо-китайской «пятнадцатилетней войны» и политическая турбулентность на Ближнем Востоке. Это и многое другое, о важности чего мы только сегодня, на выходе из XX века, начинаем догадываться.
«Длинные двадцатые» были фантастическим периодом по накалу мысли и творчества. Они брызнули таким количеством (и такого качества) интеллектуальной и художественной спермы, что за глаза хватило и для «deep throat» на весь XX в. В «длинные двадцатые» «отметились»: Шпенглер, Гуссерль, Витгенштейн, Корш, Кейнс, Хайдеггер, Хаусхофер, Бенда, Сорокин, Ортега-и-Гассет, Фрейд, Юнг, Мангейм, Шелер, Уайтхед, Шмит, Тойнби, Кондратьев, Эвола, в. Райх, Дофифат. «Длинные двадцатые» в литературе это: Джойс с его «Улиссом», Пруст, Андрей Платонов, Брехт, Музиль, Кафка, Фолкнер, Хемингуэй, Дос Пассос, Том Вульф, Фейхтвангер и многие другие. По сути, именно в «длинные двадцатые» были сформулированы основные идеи XX века, потом они лишь уточнялись, приобретали более утончённые формы. Но грубо, весомо и зримо они были вбиты в историю в 1914–1934 гг. От «духа» не отставали наука и техника.
Лукач жил в плотное время, время-взрыв. Собственно, вышедшая по-немецки в Берлине в 1923 г.
«История и классовое сознание», отражала размышления Лукача по поводу «входа» в этот «взрыв» под названием «длинные двадцатые», а вместе с ними – в «исторический» (1914/17-1991) XX век. То была интеллектуальная и экзистенциальная реакция Лукача на Первую мировую войну, на русскую и венгерскую революции и особенно на первые поражения пролетариата и коммунистических партий в Западной Европе.
Лукач много размышлял о том, почему пролетариат Западной Европы, его компартии не смогли выступить в качестве субъекта, радикально меняющего буржуазный мир. По сути тема субъекта исторического революционного действия – это центральная тема, сверхтема в творчестве Лукача. Кажется, ничего другого кроме компартии в качестве такого субъекта он так и не смог найти. Некоторые его высказывания, прав С.Н. Земляной, звучат как лозунги социума, изображённого Оруэллом в «1984» или, добавлю я, как рассуждения Рубашова из кестлеровской «Слепящей тьмы». История XX века показала, что те надежды, которые Лукач возлагал на компартии в качестве антикапиталистического субъекта, не сбылись. Здесь нет места рассуждать почему это произошло – то ли из-за ограничений, объективно налагаемых капитализмом на функционирование любых антисистемных сил; то ли из-за принципиальной неспособности победивших в революции низов («народа») сформировать собственную элиту, способную эффективно противостоять тем, кто уже в течение двух столетий контролирует современный мир; то ли из-за того, что коррумпирующему эффекту «кольца всевластия» подвержены именно те, кто «из грязи в князи». Главное в другом. Коммунистические верхушки, прежде всего в центре Рах Communista – в СССР – превратились в новые пусть и антикапиталистические по сути, но господствующие группы, никак не революционные по своему характеру, а всё более консервативные. Ю. Белинков сказал бы, просперо и тибулы превратились в новых толстяков, которые «явно обожрались несвойственной им пищей» (Э. Неизвестный). Революционным субъектом современного мира «толстяк» быть не может. Лукач ошибся. И в то же время, по крайней мере, косвенно, не ошибся. Простой факт существования в мире антикапиталистической системы – соцлагеря – обусловил такие изменения капитализма, которые не только не были предусмотрены исходным «проектом», но и противоречили социальной природе капсистемы. Буржуинам пришлось придать хищному оскалу вид широкой улыбки «welfare state» и начать откупаться от среднего класса и части пролов, что и обеспечило этим слоям «короткую счастливую жизнь» в «славное тридцатилетие» 1945–1975 гг., эдакий пикник на обочине капитализма. Ликвидация этого «пикника» и опасности для «властелинов капиталистических колец» разрастания среднего класса, и социализации капитализма путём расширения политической демократии (об этой опасности предупредили своих хозяев, например, 3. Бжезинский в 1970 г. и С. Хантингтон в 1975) требовали устранения СССР и соцлагеря. Как только это произошло Капволк на вопрос «красной» и («розовой») шапочек Запада «зачем у тебя такие зубки?» дал предельно честный ответ, который мы наблюдаем с начала 1990-х.
С учётом сказанного можно… над Лукачем, тем более, что уже в «длинные двадцатые» нашлись западные марксисты, которые начали критиковать Лукача за его «сверхакцент» на таком субъекте как партия и на такой сфере как политика. Они предприняли разработку альтернативного лукачевскому поиску создания субъекта революционного действия, причём не в сфере политики, а в сфере культуры. У истоков этой альтернативы – Антонио Грамши, его продолжатели – франкфуртская школа и их опыт нередко квалифицируется как успешный, особенно по сравнению с «подходом Лукача». Так ли это?
Как известно, после того, как коммунистам не удалось захватить политическую власть в Западной Европе так, как это сделали большевики в России, Грамши решил пойти другим путем – путём захвата не политических, а культурных высот, т. е. дать бой буржуазии на поле «культурной гегемонии». Грамши разбудил ребят, позднее составивших Франкфуртскую школу (Хоркхаймер, Адорно, Маркузе и др.), и те развернули агитацию. Сначала в Германии, а после прихода Гитлера к власти – в США. Борьба в сфере культуры – штука долгосрочная. Свои результаты «кротино-историческая» работа левых в этой сфере дала лишь в 1960-е годы, когда в активную жизнь вступило первое по-настоящему сытое молодое поколение западоидов и когда «подоспели» контрацептивы (sex), рок с попом, который в середине 1960-х годов «Битлы» и «Роллинги» увязали с культурой наркотиков (pop and drug). Вот тут-то и рвануло. Однако История – дама коварная.
Бунтовавшая левая молодежь «длинных шестидесятых» (1958–1973) не жаловала государство (да здравствует индивидуализм), традиционный средний и рабочий классы, и вообще старших, СССР. Смените «сторону» – слева направо – и вы получите рейгановский курс 1980-х. И действительно, прошло 15–20 лет, и закончились бесповоротно дни, про которые Мэри Хопкин (под музыку цыганского романса) пела
С помощью «студенческой революции» 1968 г. господствующие группы ядра капиталистической системы выпустили пар опасно многочисленного и чреватого революцией слоя – молодёжи. Согласно теории Голдстоуна, как только доля молодежи – 15–25 лет – приближается к 20 %, то, при прочих равных, начинаются социальные потрясения; сюда вписываются и Реформация XVI в. в Германии, и Великая Французская революция, и важнейшие революции XX в., особенно его «длинных двадцатых»; прошло 40 лет с 1920-х и в 1960-е годы молодежь, только уже не голодная, а сытая, опять забунтовала (кстати, начало 2000 – х годов – очередная веха 40-летнего молодежнобунтарского цикла, совпадающая уже не со структурным, а с системным кризисом капитализма).
В любом случае, по иронии Истории и с помощью активно сотрудничавших с УСС, а затем с его «дочкой» – ЦРУ, левых интеллектуалов вроде Маркузе, система использовала «проект Грамши» для самокоррекции. Ну прямо «план Селдена» из азимовской «Академии» или «Матрица-2». Усилия Грамши –
Вообще нужно сказать, что марксизму не повезло с обнаружением и воспитанием антикапиталистического субъекта: то субъект оказывался не тот и про него можно сказать словами Б. Савинкова о русском народе «богоносец-то поднасрал», то вдруг в качестве революционного, подобно троллю из табакерки, выскакивал такой субъект, от которого Маркс и Энгельс либо шарахались в испуге («Парижская коммуна»), как когда-то Лютер от восставших крестьян, либо переворачивались в гробу.
Действительно, исходно, в 1840-е, Маркс и Энгельс провозгласили революционным субъектом западноевропейский пролетариат. Однако с этим последним они отождествили европейские низы первой трети XIX в., которых красочно изобразили Бальзак, Диккенс и особенно Э. Сю, которые на самом деле были предпролетариатом, «опасными классами». Как только капитализм превратил «опасные классы» в «трудящиеся классы» (пролетариат), этот субъект в значительной степени утратил свою революционность. И чем дальше, тем больше её утрачивал, становясь системным элементом как социально-экономически, так и, самое главное, политически.
Правы те, кто одну из исторических особенностей капитализма видит в том, что это единственная система, политически институциализирующая антисистемные движения, оппозицию, что выпускает пар и, в долгосрочной перспективе, укрепляет систему. Именно таким образом действовал капитализм в XIX в. В XX в. к этому добавились возможности массового потребления, досуга, индустрия развлечений. Как заметил Оруэлл, если бы не радио, футбол и пабы, в Англии в 1930-е гг. обязательно произошла бы социальная революция. Перефразируя Оруэлла, можно сказать: если бы не рок-музыка, наркотики и секс, то в Штатах могла бы произойти социальная революция. Вышел – молодёжный бунт, который, перебродив «вином» конца 1960-х, превратился в «уксусное брожение» – моду 1970-х: молодёжно-бунтарский стиль система превратила в моду, использовав его не только политически, но и экономически. И это – крах стратегии Грамши и франкфуртцев. Вторая половина XX в. к политической институциализации потенциально антисистемного субъекта добавила потребленческо-развлекательную. Именно с её помощью наиболее подходящий человеческий материал левобунтующего поколения был использован в качестве новых кадров для реализации неолиберальной модели и преодоления структурного кризиса. Как тут не вспомнить Сталина с его
Похоже, вся история Модерна – это, помимо прочего, поиски антисистемного (антикапиталистического) субъекта – тщетные, и, возможно, исходно запрограммированные на неудачу, по крайней мере, в долгосрочном общесистемном историческом плане. И здесь возникает вопрос: а возможен ли вообще долгосрочный антисистемный субъект внутри системы? Ведь каждый антикапиталистический субъект, подрывая одну структуру системы, выступал конструктором новой, т. е. средством перехода от одной структуры к другой и спасителем системы в целом. Это не значит, что не следует противостоять системе. Это значит чётко определять временные параметры и исторические возможности революционного субъекта.
Парадоксальным образом сегодня, на выход из системы, в эпоху уже не структурного, а системного кризиса капсистемы, центральная проблема Лукача (и марксизма) оказывается крайне актуальной и стоит остро. Революционный субъект является в конце существования системы, и как правило – не один. На руинах старой системы, как правило, схватываются несколько революционных (в смысле: ориентированных на слом системы) субъектов. Кстати, сегодня одним из таких субъектов является часть мировой буржуазии – её глобальный («космократический» – Д. Дюкло) сегмент. Исход борьбы за то, кто станет новым системообразующим субъектом – верхи или средние классы, кого из них поддержат низы, как «внутренний», так и «внешний» люмпен-пролетариат и маргинал – неясен.
С одной стороны, наша нынешняя ситуация напоминает «длинные двадцатые». И тогда, и сейчас – мировая смута, мировой передел, очередная пересдача Карт Истории. Однако есть и различия. «Длинные двадцатые» были временем оптимизма и наступления масс. Сегодня наступает мировая верхушка, и место «восстания масс» заняло «восстание элит» (К. Лэш) и царит пессимизм, причем не только разума, но и воли. Ситуация кажется безвыходной. Но так часто бывает в предреволюционную эпоху, когда кажется, что
С.Н. Земляной завершает свое предисловие к тексту Лукача так: «
Sehr Gut.
О ложном либерализме
Идеология как особый феномен появилась на рубеже XVIII–XIX вв. из протоидеологической матрицы Просвещения. Думаю, правы те (например, И. Валлерстайн), кто считает, что идеология конституировалась как особая сфера сознания по поводу отношения к феномену изменения, развития. Великая Французская революция заставила людей понять: изменение – это реальность, неизбежная и необратимая. В соответствии с этим оформились три возможных реакции – интеллектуально-социально-политические – на изменение: 1) отрицательно-настороженная (консерватизм); 2) положительно-эволюционная (либерализм); 3) положительно-революционная (марксизм). Разумеется, нельзя сводить все различия между тремя великими идеологиями Модерна только к их отношению к изменению, но это – главное, системообразующее.
Ясно, что по положительному отношению к изменению либерализм и марксизм оказываются в одной лиге, это – универсалистский, прогрессистский мейнстрим идеологии. Ценность обеих прогрессистских идеологий ядра капсистемы для остального мира определялась в той степени, в какой они могли стать «руководством к действию» на пути обеспечения прогресса. В 1945–1975 гг. («повышательная волна» кондартьевского цикла) казалось, что обе идеологии обеспечивают своим адептам путь в светлое будущее Прогрессистского Универсума: разрыв между богатыми и бедными слоями и странами сокращался. Однако в 1970-е гг. всё изменилось. Научно-техническая революция (НТР) и позднекапиталистическая глобализация лишили 80 % населения планеты шансов и надежд на пропуск «туда, где чисто и светло» – в Прогресс. Крушение исторического коммунизма и распад СССР подорвал веру в марксистскую, революционную версию идеологии прогресса. Победители коммунизма тут же заявили о победе либерализма, пусть и с приставкой «нео». И вот здесь-то мы имеем дело с двойной ложью.
Во-первых, «неолиберализм» 1980-х – 1990-х гг. имеет мало отношения к либерализму. Настоящий либерализм умер между 1910 и 1920 гг. Ему на смену пришёл новый, окрашенный в сильные социалистические тона «либерализм» (а по сути либеральный социализм, которому противостоял более или менее либеральный консерватизм) 1920-х – 1970-х гг. Неолиберализм 1980-х, родившийся на англо-американском Западе в процессе и как средство отсечения от «общественного пирога» середины и низов социума, есть не что иное как правый радикализм. Если XX век начинался и длительное время развивался как торжество левого радикализма масс, то завершается он под аккомпанемент правого радикализма элит. На смену «Восстания масс» Ортеги-и-Гассет (1929 г.) пришло «Восстание элит» К. Лэша (1996 г.). Но восстание элит к либерализму, даже с приставкой «нео» никакого отношения не имеет. Правый радикализм, подающий себя как неолиберализм акцентирует свободу без равенства, т. е. свободу сильного, отрицает истинно либеральные ценности и работает на создание того общества, которое западные социологи называют «общество 20:80» (20 % – богатые, 80 % – бедные и никакого среднего класса).
Во-вторых, поскольку поздний (глобальный, турбо-) капитализм строится на лишении 80 % населения планеты возможности реального развития, изменения к лучшему, это означает крах не только марксизма как идеологии, но и либерализма в строгом смысле этого слова, идеологии как особого исторического феномена (а не просто системы идей) в целом, уничтожает тот исторический фундамент, на котором она строилась.
В этом плане правый радикализм, скрывающийся под маской «неолиберализма» есть отрицание идеологии. Демонтаж идеологии под прикрытием (нео)либерализма есть коррелят стратегии хозяев современного мира на демонтаж остатков демократического капитализма под прикрытием торжества рынка и капитала. В любом случае в лице неолиберализма и связанных с ним властных стратегий мы имеем дело не с идеологией, а с социальной мифологией и манипуляцией общественным мнением, цель которых полностью устранить все социально-политические ограничения на пути капитала (прежде всего – капитализм как институциональную систему) и трансформировать капитал в монопольную форму власти – железную посткапиталистическую пяту.
Операция «Прогресс»[144]
Прогресс – это именно та проблема, в рассуждениях о которой вспоминаешь Сократа с его «я знаю, что я ничего не знаю», Лютера с его тезисом о болезнетворности истины, Декарта с его императивом терминологической определённости, Маркса, призывавшего во всём сомневаться и Любищева с его тезисом о том, что прошлое науки – это не кладбище, а собрание недостроенных архитектурных ансамблей.
К проблеме прогресса можно подойти с различных сторон, в анализе её – выбрать различные проблемы. Мой набор проблем таков: поворот от прогрессизма, произошедший в 1980-е – 1990-е гг.; прогресс как феномен (и проблема) по поводу которого конституировались великие идеологии Модерна и который обусловил само возникновение идеологии; соотношение прогресса с христианской «стрелой времени»; проблема и критерии (общественные) прогресса в развитии живой природы; принципы и возможности сравнения различных обществ (и исторических систем) по «шкале прогресса»; степень прогрессивности капитализма как системы в целом (а не только его отдельно взятого «ядра»);
Настоящая статья – в большей степени комплекс рассуждений и вопросов, чем ответов (хотя я полагаю, что и здесь у меня кое-что имеется). Ограниченный объём журнальной статьи не позволяет представить аргументацию ответов полностью, это будет сделано в книге, над которой я работаю. Наверное, кому-то моя позиция покажется спорной. Ну что же, как говаривал Ф. Фехер, именно несогласие делает жизнь стоящей штукой и, добавлю я, опираться можно только на то, что сопротивляется.
Настоящая статья – это приглашение к размышлению, к тому, чтобы прогуляться по недостроенным ансамблям и попытаться «расшифровать смыслы» (Фуко), т. е. выступить при необходимости археологом знания, чтобы понять, имеем ли мы дело с истиной, заблуждением или сознательной социально-концептуальной (психоисторической) фальсификацией под названием «прогресс», и если последнее верно, то – cui bono? Ограниченный объём журнальной статьи не позволяет пройти по всем следам, но постараемся, по крайней мере, наметить возможные пути поиска и расследования.
Прогресс – одно из центральных, кодовых слов XX в. и Модерна (1789–1991 гг.) в целом. Этим словом клялись революционеры и реформаторы, под знаменем прогресса крушили империи, реформировали экономики и уничтожали целые классы
В 1945–1975 гг., которые французы называют «les trentes glorieuses» и которые совпали с «повышательной волной» кондратьевского цикла и беспрецедентным периодом экономического роста в современной (modern) истории, казалось, что чаемый прогресс, его царство вот-вот приадет. Мир в целом и все его «миры» – Первый, Второй и даже Третий – были на подъёме. Перед глазами людей мелькали чудеса: японское, итальянское, немецкое, бразильское (словно репетицией и прологом которого стали три победы футбольной сборной этой страны в 1958, 1962 и 1970 гг.). Не подкачал и СССР, восстановивший экономику за пять лет (вместо прогнозируемых на Западе 20–25 лет) и удививший мир водородной бомбой, атомоходом «Ленин», спутником, Гагариным и решением жилищной проблемы с помощью не осмеянных лишь ленивым «хрущёвок».
Про США и говорить нечего. Это общество изобилия («Affluent society» – название книги Дж. Гэлбрейта, 1958 г.) неслось в будущее под песни Фрэнка Синатры, Элвиса Пресли и «Let the good times roll» («Пусть мчатся славные времена») саксофониста Луиса Джордана.
Мировая наука и техника демонстрировали фантастический прогресс: ядерная и космическая техника, кибернетика и теория информации, расшифровка структуры ДНК, трансплантация важнейших органов, вычислительная техника (от компьютера Экерта и Маучли 1946 г. до первого персонального компьютера «Altair 8800» и лазерного принтера IBM в 1975 г.). Революционно (прогрессивно!) менялся быт: микроволновки, транзисторы, видеомагнитофоны, ксерокс, кварцевые часы, штрих-код и многое другое. Казалось (да что казалось – об этом дружно свидетельствовали прогнозы), ещё чуть-чуть, и если не «здесь-и-сейчас», то «за ближайшим поворотом» осуществится великая мечта человечества о всемирном –
Первые «знаки на стене» появились в 1968 г. – мировые студенческие волнения. За «тепе-тепе» последовал «tekel» (отказ США от бреттон-вудских соглашений и девальвация доллара). А за ним – «parsin» по полной программе: нефтяной кризис, мировая инфляция, быстро обернувшаяся стагфляцией. В 1979 г. рванула хомейнистская революция, и в Иране к власти пришли исламские фундаменталисты. В том же году фундаменталисты, но уже рыночные, пришли к власти в Великобритании, на следующий год – в США. В 1982–1983 гг. разразился долговой кризис, в 1986 г. обвалилась нью-йоркская биржа, 19 октября 1987 г. рухнул Уолл-стрит (индекс Доу-Джонса упал на 508 пунктов – рекордное падение за один день); в 1989 г. по Восточной Европе прокатились антикоммунистические революции, а в 1991 г. рухнул «исторический коммунизм» и распался СССР, т. е. провалился марксистский прогрессистский проект Модерна. Противники коммунизма и СССР поспешно объявили это победой либерализма – полной и окончательной (и в этом смысле «концом истории»). На самом деле это был двойной подлог – как по линии «конца истории», так и по линии либерализма.
Думаю, правы те, кто считает, что так называемый «неолиберализм» имеет минимальное отношение к либерализму, что на самом деле это неоконсерватизм, «правый радикализм», отрицающий реальный либерализм и его ценности. В любом случае XX век заканчивается как крушение обоих прогрессистских проектов Модерна – марксистского и либерального, обоих форм универсалистской геокультуры Просвещения, по которому – я согласен с Дж. Грэем – впору справлять поминки. Впрочем, поминки по Просвещению справляются уже с конца 1970-х гг. Первые поминки прошли не в ядре капсистемы, а на периферии, словно по принципу «
Крушение СССР и то, что произошло с РФ в 1990-е гг. стало наглядной иллюстрацией отсечения и «конца прогресса», по крайней мере, всемирного, универсального. Ну а селективный, партикуля-ристский прогресс – это уже не прогресс. Не случайно в 1990-е гг. стали одна за другой появляться книги с названиями «The end of progress», «La fin de Lavenir». Они очень хорошо вписывались в общую антипрогрессистскую атмосферу, установившуюся уже в 1980-е гг. Как-то незаметно научную фантастику (science fiction) вытеснил жанр фэнтези, а в самой научной фантастике собственно научный, просвещенческо-рациональный элемент уменьшился и ослабился, а фэнтезийный (т. е. по сути сказочный) усилился. Достаточно взглянуть на эволюцию Пола Андерсона, Гарри Гаррисона и многих других авторов, начинавших в 1950-е – 1960-е годы в качестве классических научных фантастов.
Фэнтези – это не просто ненаучная фантастика. Если science fiction – это будущее в будущем, «будущее-как-будущее», то фэнтези – это прошлое в будущем и как будущее. Это сказочная версия мира средневековья и древности, населённая драконами, гоблинами, эльфами, гномами, ликантропами и т. д., опрокинутая в будущее и дополненная сверхсовременной техникой. Но суть дела не меняется от того, что местом действия фэнтези может быть и космос, в котором летают фотонные звездолёты и совершаются «прыжки» через гиперпространство и параллельные миры. Остаётся главное – сказочномистический ход происходящих событий. И именно в пользу такого хода и жанра склонилась чаша весов в 1980-е гг. Отсюда – фантастический рост популярности с 1980-х «Властелина колец» Дж. Р.Р. Толкина, «поттеромания» 1990-х, огромная популярность ролевых игр (прежде всего в США) типа «Башен и Драконов» («Dungeons and Dragons») и различных «Quests», мистических триллеров Стивена Кинга, Дина Кунца и др., вот уже почти четверть века сохраняющих свою популярность.
Поворот от науки к сказке и от Современности к Средневековью и Древности (повторю, независимо от того, помещены ли они теперь в будущее, в космос или находятся в вымышленном мире, вроде Mystara World или Hallow World «Башен и Драконов») захватил не только массовую литературу и игры, но, естественно, и кино, чему в немалой степени способствовали возможности, предоставленные компьютером.
В последней четверти XX в. нарастала непредсказуемость, хаотичность мира, подрывающая веру не только в прогресс, но и просто в рациональное. Поразительно, но происходит иррационализация и религиозная синкретизация даже светских и марксистских идейных систем, движений. Так, перуанская «Сендеро луминосо» («Светлый путь») – марксистская организация с маоистским уклоном, созданная университетским профессором А. Гусманом, в какой-то момент начала «модифицироваться» с помощью индейского милленаризма, и лидер организации стал рассматриваться в качестве реинкарнации последнего Великого Инки, убитого испанцами в 1572 г. Исследователи также отмечают использование мифов об Ангкоре «красными кхмерами». Можно привести и иные примеры, но и этих достаточно для иллюстрации общей тенденции.
Итак, похоже, что Занавес Истории опускается не только над XX веком, но и над веком или даже эпохой прогресса – в смысле: над эпохой надежд на всемирный, универсальный, для всех прогресс, веры в него. Finita. Похоже, и хозяевам современного рынка этот «пряник» больше не нужен, достаточно «кнута» рынка. А, собственно, почему и как возникла идея прогресса, «овладевшая массами» и ставшая материальной силой последних двух столетий, умирающей на наших глазах эпохи Просвещения?
В смысле направленного в лучшую сторону развития слово «прогресс» используется в западноевропейских языках с начала XVII в. При этом упор делался в основном на умственный прогресс. Ясно, что сама идея прогресса как лучшего будущего в качестве необходимого (хотя и недостаточного) условия требует линейного времени, возможна только в нём, а не в циклическом. Китайцы и индийцы воспринимали ход событий циклически (классика – китайская «И-цзин»), как вечное изменение, причём цикл «разматывался» в сторону ухудшения, лучшие времена («золотой век») – позади. Первыми, у кого появилась вера в лучшее будущее, были древние евреи, однако они не связывали это будущее с нравственным совершенствованием. Такой шаг сделали христиане. На первый взгляд они переместили «золотой век» в будущее. На самом деле проведённая ими хронооперация была сложнее и хитрее.
Как любил говорить Маркс, единственное пространство человека – это время. Но объективно это время оказывается повернутым к христианскому (европейскому) человеку прошлым, у европейского человека неосвоенным осталось только одно временное «измерение» или состояние – прошлое. Будущее он когда-то перенес в настоящее, а настоящее уже освоено. Это ставит европейского исторического субъекта в тяжелое положение, поскольку в европейской традиции прошлое всегда имело знак «минус».
В западной цивилизации как творении христианского и христианизирующего исторического субъекта всегда существовали элементы, которые, в зависимости от угла зрения, могли трактоваться как качественно более древний и как качественно более современный. Это определялось наличием и взаимодействием античного и христианского (христианско-германского) начал. В христианской мысли понятие «современный» имеет то значение, что по отношению к нему первым его носителем, т. е. носителем современности, оказывается Иисус Христос. Жизнь Иисуса была принята в качестве даты вытеснения одновременно в священной и светской истории и Античности с ее политикой и философией, и «старого божьего промысла» – иудейских законов и Ветхого Завета.
Различение между античной древностью и христианской современностью стало важным элементом средневековой культуры. «Современное» в данной ситуации выступало как царство Божьей благодати и воли, а древнее – как царство закона и философии. Ни в одной из цивилизаций прошлое и настоящее (настоящее-будущее) не являются столь дихотомически противопоставленными, как в Европейской. Напряжение между элементами этой дихотомии, усиливающееся их противоречием как светского и религиозного, и породило в рамках христианской схемы мира понятие настоящего, в котором динамика благодати, как заметил Дж. Покок, в принципе может быть продолжена в будущее (что и было в определенных условиях реализовано в идее прогресса). Поскольку такое продолжение принципиально возможно, «современный» и «древний» элементы могут поменяться местами. Так и произошло в XV–XVI вв., когда было изобретено «Средневековье» как прошлое с целью дистанцировать от него настоящее в качестве светского, нерелигиозного. В этом смысле европейское Настоящее – это прежде всего Антипрошлое, т. е. среди его характеристик главная является негативно-функциональной, а потому в принципе и в него можно поместить будущее, а само его можно перенести в это будущее, слить с ним. Инструментальный, оперативный, функциональный характер настоящего в Европейской цивилизации (даже в Средневековье настоящее было функцией Будущего и Вечности) и хронотрадиции позволяет заявлять в качестве него практически любое состояние, измерение времени. Настоящим может стать будущее или типологически прошлое. Прошлым – настоящее. И так уже бывало.
Как писал все тот же Дж. Покок, мыслители Возрождения задолго до Гиббона связали «триумф варварства» с «религией» и начали считать себя «современными» в том смысле и по той же причине, что подражали древним или даже превосходили их. Гуманисты, таким образом, произвели инверсию: если для ранних христиан их эпоха была «современной» б силу ее особой религиозности по отношению к античной древности, то гуманисты возрождение светской античности и сам Ренессанс представили как возникновение современности, противостоящей варварскому прошлому и господству религии. В результате Средневековье приобрело вид мрачного «слаборазвитого» прошлого, и мы до сих пор, к сожалению, смотрим на этот динамичнейший отрезок истории заинтересованным в психоисторической фальсификации ренессансо-просвещенческим взглядом как на статичный. При этом забывается, что деятели Реформации могли использовать ту же дихотомию и определять «антикизированное» христианство (или христианизированную античность) как прошлое. Собственно, Мартин Лютер и отсек это прошлое своими тезисами как социальной бритвой Оккама, не предполагая, что ввергает христианского субъекта, Европу и мир в самое большое, жестокое и захватывающее социальное приключение – капитализм с его мировой, планетарной экспансией.
Прошлое в западной (христианской) традиции – это тот старый мир, от которого часто необходимо отречься, чтобы бежать в будущее – то ли к вынесенной за рамки Социума Вечности, то ли к внесенному в настоящее виртуальному будущему. Таково характерное для западного человека отношение к прошлому, ограничивающее возможности манипуляций со Временем, «игры» с ним и в него. Но и здесь у европейского субъекта есть контригра, есть ходы. И они тоже обусловлены логикой историей и содержанием западной цивилизации. Благодаря обладанию линейным трехмерным (прошлое – настоящее – будущее) временем, европеец любой трюк со временем, любой поворот может объявить торжеством современности как настоящего, и какой бы хроноисторический наперсток ни был поднят, Европейская система всегда может подложить шарик «современности», настоящего именно под него, объявив остальное архаикой, отсталой традицией. В основе этого хроноисторического наперсточниче-ства лежит тот факт, что линейное время не только носит сегментарно-футуристический характер, не только неоднородно, но и этически определенно и определенно, причем – неравномерно. Только на такой основе и могла возникнуть идея прогресса.
В течение длительного времени – от блаженного Августина до XVII–XVIII вв. христианская идея совершенствования, поступательного развития нравственности и ума, духа и знаний не претерпевала качественных изменений. Более того, в XVI – первой половине XVIII в. Возрождение и Старый Порядок как кластеры нескольких альтернативных вариантов постфеодального развития, одним из которых и был капитализм, который во второй половине XVIII в. уничтожил или подмял все остальные, превратив их в свои функции, способствовали возрождению циклических идей, особенно в Италии (Макиавелли, Вико). Однако линия «вертикального совершенствования», которую с XVII в. всё чаще называют прогрессом, набирает силу. Решающей стала вторая половина XVIII в. Тюрго, Кондорсэ, Гиббон, Гердер, Кант и многие другие заговорили о совершенстве не только духовном, но и социальном; Кант вообще связывает одно с другим в единое целое.
Великая Французская революция перевела вопрос о неизбежности изменения, развития вообще и прогресса в частности в практическую сферу: революция совершалась именем прогресса и «объяснила» (я согласен с И. Валлерстайном) всем: социальные и политические изменения нормальны и неизбежны. Не случайно в 1811 г. появляется термодинамика, которая стала первой наукой о сложном, вводя понятие необратимых процессов, зависящих от направления времени («стрела времени»).
Необратимые общественные и политические процессы конца XVIII – начала XIX в., которые их сторонники именовали прогрессивными, прогрессом, стали политической и интеллектуальной проблемой, на которую нужно было реагировать. Действительно, как относиться к изменениям, именуемым прогрессивными?
Три великие идеологии Модерна – консерватизм, либерализм, марксизм – (и идеология как тримодальный феномен) возникли и оформились в XIX в. как три различных ответа-реакции на изменение, ставшее неизбежной реальностью благодаря Великой Французской революции. Таких ответов могло быть только три:
1. Отрицательный; негативное отношение к «прогрессивным изменениям» – консерватизм, т. е. стратегия на торможение-подморожение.
2. Положительный, акцентирующий эволюционный, постепенный характер изменений – либерализм.