Теперь не смеется, а раньше весел был и легок при всей своей кажущейся тяжеловесности. От прочих мужчин его более всего отличал голос, не в разговоре, а когда на Окуза нападала смешливость. Не зная этого мужчину, издали вы можете принять его за смеющуюся женщину. Он проделывал такие штуки по особенному наитию. Нижняя челюсть в этот момент чуть свисала, и Окуз закрывал рот тыльной стороною руки, причем голос звучал чересчур высоко, но как-то вкрадчиво. Из глубины его утробы вылетало: «джык, джык». Особенно двусмысленным бывал этот смех при людях.
В довоенные годы никогда бы вы не могли понять, где он работает, в городе или в деревне, он то целую неделю хлопочет в деревне, бегает, высунув язык, занят делами, то на полмесяца исчезает, по слухам, где-то в Ашхабаде он уже состоит. И тут и там настраивает отношения, среди сельчан не прочь покрасоваться, щегольнуть столичным шиком.
Окуз любил ходить по гостям. Забежит к дружку, скажем, к Айдогды, чувствует себя превосходно. Шутит, к жене друга обращается:
— Ну-ка, Джемал, ставь жареное. Не видишь, гость! — И к хозяину: — Ах, Айдогды, ты молодец из молодцов, одно удивляет, как выдерживаешь с утра до ночи на поле! Лопата да мотыга, больше ничего. Ума не приложу! Подумаю о такой каторге, от одной мысли поджилки трясутся.
Колхозный звеновод Айдогды — воплощение простоты и трудолюбия. Он и не представляет другой жизни. В армию его пока не призвали, и теперь работает в деревне за двоих. Окуз оглядывает загорелое в мелких морщинках лицо друга, его грубоватые, натруженные руки и, кося глаз в сторону хозяйки, начинает хвастаться:
— Часики купил. Чистое золото! Массивные. Три тысячи отвалил. Подержи-ка в руке. Он кидал на кошму под колени другу часы и доверительно прибавлял: — Оказывается, мы тоже в золотишке смыслим. Вчера чудак мне восемь давал…
— Кто же за тобой угонится, милый человек!
Хозяин был подавлен роскошью и предприимчивостью гостя, а тот между тем продолжал:
— Главное в вещах — красота! Вот возьми такую мелочь — рубашка… Надел, показался, допустим, в Ашхабаде — люди глаз оторвать не могут. А почему? Вещь стоящая! Ах, Айдогды, всяк по-своему живет. Иные с утра до ночи кидают землю лопатой через голову и хлеба досыта не едят, а кто с умом, тому счастье и богатство сами в рот лезут, как глазастой сове… Джык, джык, джы-ы-ык!
Он почувствовал, что хватил через край.
— Время требует труда и труда… Наше положение завидное, а каково фронтовикам? Вот уж кто верой и правдой свой чурек зашибает! А мы сироты… По одному на сорок молодух, не правда ли, Айдогды? Как племенные быки на зеленом клеверище!
Он начинал вдруг смеяться громче, хохотал до упаду. Айдогды не переносил этого недоумия и, выискав подходящий предлог, постарался проводить его из дому. Оставшись наедине с женой, он рассуждал о приятеле.
— У сумасшедших, толкуют, всякий день праздник, а этого и сумасшедшим назвать нельзя. Кажется его и понять нельзя!
В другой раз Окуз наведался к товарищу детства Акмураду. Едва появившись у него в доме, встретил жену и тотчас начал приказывать:
— Чаю! Быстро, Гозельджан, завари покрепче!
Пропотев, он разговорился. Акмураду многое доверял. Вел речь откровенно. И вдруг опять намекнул о женитьбе.
— Не скрою, есть серьезные намерения. Хочу этой несчастной Алтынджемал подыскать сверстницу… джык-джык… Пусть живет, не скучает. От друзей у меня секретов нет… А как ты посоветуешь, Акмурад?
— Подсказывать мудрому человеку трудно, а женитьба в твоем положении штука опасная… Только учить тебя не берусь, — с осторожной улыбкой отвечал друг, знавший, что не советоваться Окуз пришел, а хвалиться.
Жениться женатому человеку — дело подсудное, и Акмурад, прикусив губу, задумался, глядел Окузу в лицо: не разыгрывает ли тот, болтая, ради забавы? Нет, Окуз не шутил. Законов, оказывается, он не боялся.
— Как ты смотришь на Гулялек?
— Жена Готчака? — удивился Акмурад.
— Да. Хочу ее взять…
— О-о! Жену такого богатыря?
— Нынче мы богатыри, Акмурад-джан… джык, джык!
— Если уж такая уверенность, то, как говорится, дай бог счастья и удачи. Только штука слишком рискованная и, видно, нашему уму неподвластная, — неопределенно заметил Акмурад, который после каждого Окузова слова чувствовал себя все более скверно. Друг детства между тем в пылу откровенности стал рассыпаться в похвалах красавице Гулялек и еще насмешливо хвалил какое-то начальство, которое знает кого посылать на фронт (имея в виду Готчака, мужа Гулялек), а кого держать в тылу. Если кто к Окузу и придрался бы, то никогда не поздно дать развод Алтынджемал, а уж упускать такой маковый цветочек с его стороны было бы непростительной глупостью.
— А, кстати, о Готчаке разве плохие известия получены? — негромко и настороженно спросил Акмурад. Ему все еще казалось, что говорят с ним несерьезно. На вопрос о плохих вестях по поводу Готчака, он снова отвечал с неподобающей случаю легкостью. Его вообще мало интересует: добрые там вести или худые. Его интересует Гулялек.
— Дружище, Акмурад, ты напоминаешь мне ребенка, — увлекался Окуз, не желая слушать никаких возражений. — Надо наслаждаться жизнью, пока не поздно. Да притом, как может полноценный человек устоять против такого дьявольского соблазна? Ты только взгляни на нее: засмеется и будто солнце взошло, все вокруг тает. И как же бедному слабому бычку не растаять… джык, джык, джык!
Акмурад, слушая эти горячие признания, улыбался двусмысленной улыбкой и про себя повторял уже не в первый раз пословицу: поистине, глупцу суждено вечно наслаждаться, а людям, глядя на него, сожалеть да удивляться.
Алтынджемал
Соблазн велик, откладывать осуществление своих намерений Окуз не собирался. Вскоре же, после тех разговоров «о маковом цветке», он предпринял попытку завладеть им. Считаясь по-прежнему мужем своей законной жены и отцом своих детей, он, по существу, бросил семью. И то сказать, жена его красотой не блистала. Ростом невысока, худощава и лицо скромное. Глаза у нее всегда грустные, а веки чуть припухшие, может быть оттого, что Алтынджемал часто плакала, да и зубы казались слишком крупными, а нижняя губа была словно бы несколько приспущена. Нет, она не могла поразить вас с первого взгляда, хотя все, кто близко знал Алтынджемал, считали ее женщиной приятной, к тому же очень неглупой и порядочной. Дом она содержала в наилучшем виде, дети ходили чистыми, учились примерно, а занималась детьми только она одна.
Слух о связи мужа с Гулялек Алтынджемал приняла сначала совсем равнодушно, должно быть, не верила в измену или не хотела унижать себя подозрениями и поступаться собственным достоинством. Во всяком случае шума не поднимала до поры до времени и если тревожилась в душе, то тревогу таила про себя. Но молва о второй жене Окуза оказалась слишком настойчивой, чтобы не замечать ее. Однажды, когда он вернулся домой после долгой отлучки, Алтынджемал спросила:
— Что это у вас с Гулялек, — соседки мне все уши прожужжали? Как это понимать?
Вопрос не застал Окуза врасплох, но он, как ни был готов к нему, все же замялся, сразу попытался отделаться молчанием, смешком. Жена требовала прямого объяснения и пришлось объясниться.
В городе на квартире у него, действительно, живет одна знакомая, вернее, жена его товарища-фронтовика некая Гулялек, женщина, которую Алтынджемал раза два-три видела, но стоит ли о ней говорить. Стоит ли обращать внимания на сплетни, что распускают злые люди? Люди болтают, конечно, от зависти к их достатку и счастливой семейной жизни. В таких, примерно, выражениях отвечал Окуз, и жена на сей раз поверила ему, а может быть только сделала вид, будто верит, оберегала семью от позора, надеялась, что муж образумится.
На его слова она только сказала:
— Сам смотри, лишь бы непоправимого не совершил.
Откровенности и полного доверия между ними давно уже не чувствовалось. Алтынджемал с первых лет раскусила муженька, и она вовсе не считала себя такой забитой овечкой, какой представлялась, вероятно, Окузу. До своего раннего замужества, — а выдали ее, как часто водилось в той среде, в шестнадцать лет, вовсе не спрашивая о согласии, — до замужества она училась в школе и читала книжки. В семье пришлось выполнять обряды и обязанности покорной жены, молчать при мужчинах. И мало ли там еще чего предписывают обычаи! Муж тем временем выступал на собраниях, кричал о раскрепощении женщин и искоренении вредных пережитков феодализма.
Так складывалась ее жизнь. На родственников она надежды не питала, сейчас братья ее находились на фронте, а родители сами еле перебивались. Со свекровью, Окузовой матерью, Алтынджемал ладила, но ее давно забрал к себе младший сын. Свекровь редко здесь показывалась, да у нее и у самой, слышно, положение незавидное. И как-то так совпало, она сама случайно как раз в эти дни наведалась к старшему сыну.
Материнская просьба
Байрамгуль-эдже наведалась к сыну Окузу. Здесь не до нее было, не очень-то старуху ждали, и вообще редко вспоминали о ней.
— Милый сыночек, слава богу, ты жив и весел, в полном благополучии! Милая невестка, дочка моя, как-то вы живете-поживаете со своими детками? Все ли в добром здоровье?
С такими словами ступила Байрамгуль-эдже на порог сыновнего дома, скинула калоши и хотела была подняться, как положено матери, но помедлила у дверей, дальше шагнуть не посмела. Тут и опустилась на кошму.
Плохо выглядела мать. Белый платок так замызган был, что уже утратил свой первоначальный цвет, вся одежда — ветхая, под стать самой старой измученной женщине. Глаза на морщинистом лице давно потускнели и лишились живого блеска. Но она не жаловалась на судьбу и верно считала себя по-своему счастливой. Сыновей женила, дочерей пристроила по-хорошему, — чего ей еще желать! Живи да радуйся внучатам. Только вот беда — война свалилась на голову народа. Не обошла война и горемычную Байрамгуль-эдже. Молодых подчистую отправили всех на фронт, ее Ораз ушел туда вместе с другими сельчанами, а она осталась за хозяйку, с его детьми.
Сыновья не ладили между собой, слишком разные они люди. Младший совсем не походил на Окуза, его не назовешь добытчиком и ловкачом, наоборот, любой может притеснить и обидеть Ораза, и он скорей свое отдаст, чем позарится на чужое. На этом братья поссорились, еще когда Ораз собирался жениться. Он отделился, переехал в другой колхоз. Пятерых детей имел, мать взял к себе, и теперь вот на войне, да и слуху об Оразе нет уже с полгода. Уезжая из дома, он наказывал матери строго-настрого: к брату за помощью не обращаться. В случае крайней нужды, пусть у колхоза просит, а не у сына. Но мать есть мать. Детям Ораза очень трудно, за их судьбу ей боязно стало: переживут ли они нынешнюю зиму? Какой грех в том, если спросит, что посоветует старший сын? Мать все же чувствовала себя виноватой: ведь обещала не ступать на порог его дома. Потому она и не осмеливалась сейчас шагнуть лишнего шага. Окуз, кажется, ей совсем не обрадовался. Он полулежал на ковре, когда она вошла, не изменил положения, увидев ее.
— Хм, оказывается, мать жива-здорова? — промычал он, затем подобрал удобней подушку под локоть и потянулся к пиале, стал не спеша допивать свой чай.
Алтынджемал радостно всполошилась, вскочила с ковра, подбежала к свекрови и, сверкая глазами, встала перед нею. Байрамгуль, по обычаю, положила ей на плечи ладони в знак приветствия и, взяв за руки невестку, потянула ее за собой в передний угол. Тем временем сын допил чай, еще потянулся, крякнул и, поднявшись с ковра, начал одеваться, похоже, в дорогу.
— Куда собираешься, дитя мое? — спросила мать.
— В город, — отвечал Окуз.
— Когда воротишься?
— Не знаю. Нескоро.
Невестке хотелось вмешаться, шепнуть свекрови, что у ее сына в городе есть другой дом, но она не посмела. И без того насупленное лицо Окуза и тяжелый взгляд его свидетельствовали о дурном расположении духа. Мать ничего этого не примечала, заторопилась сказать о цели своего появления здесь. Она перед тем еще порылась в складках своего платья, извлекла из кармана белую тряпицу, какой-то узелок, где у нее завернуты были два-три кусочка сахару.
— Вот я тебе захватила, возьми, Окузджан, чтоб твой рот стал сладким! — Намереваясь передать сахар, мать потянулась с узелком к сыну, но тот отвернулся и брезгливо махнул рукой:
— Дети придут, им отдашь… Пора бы знать — я ведь не терплю сладкого. Понятно?
— Ну и ладно, так и быть, дитя мое. Так и скажи! — согласилась старуха. — Ты надолго отлучаешься, так знай: ребятишки Оразджана худо живут. Есть нечего, саксаула не на чем привезти. Шла сказать тебе про ребятишек Оразджана, а у тебя срочная работа.
— Ах, мать, мать! — перебил Окуз. — Несмышленая, бестолковая ты, хуже малого ребенка. Совсем не соображаешь, какая жизнь сейчас! Каждый сам еле сводит концы с концами, а еще, по-твоему, я должен других кормить!..
Мать в изумлении отпрянула назад и долгим остановившимся взглядом посмотрела сыну в лицо. «Несмышленая» старая женщина еще продолжала говорить, но уже не надеялась на помощь, а словно прося прощения за слова, какими она обидела родного сына. Она сказала:
— Ну и ладно! Слава богу, хоть у тебя есть в доме достаток!.. И то я довольна
— «У тебя есть!»… Все теперь на мне помешались, — заворчал с негодованием Окуз и даже новую каракулевую шапку бросил в сердцах под ноги. — Все теперь — по мою душу!.. Так сведите меня самого на базар, может, кто купит. Ей богу, этот мир совсем разума лишился: все вдруг осиротели и каждому сироте я обязан брюхо салом смазывать… Со всех сторон требуют! Требуйте с колхоза!
— Колхоз помогает, да ведь на нас не напасешься. Война, — продолжала мать. — Маленьким наготу прикрыть нечем, а зима, видишь, какая лютая! Я не о себе!.. Пусть огнем сгорит мое сердце, пусть прахом рассыплется твоя мать, Окузджан, — я не за себя, а за маленьких прошу. И чтоб Оразджана не опозорить перед людьми. А ведь он там, кровный мой, собою жертвует и писем не пишет…
Присев снова на ковер, сын слушал причитания матери, потом молча встал и шагнул в угол, где висела одежда. Снял пиджак с вешалки и, сунув руку в нагрудный карман, извлек оттуда толстую пачку денег. Это были одинаковые пятидесятирублевки. Он уравнял края бумажек и аккуратно положил пачку в другой карман. Жена и мать следили за движениями его рук, не произнося ни слова. Окуз чуть отвернулся, полез еще в карман, вытащил пачку тридцаток и с нею проделал то же самое. Затем долго рылся, выгреб десятки, трешницы, рубли и некоторое время что-то колдовал над ними. Мать повеселела, — дошли до сердца сына ее слова, а больше ей ничего и не надо. Но вот он отделил одну десятку, долго мусолил ее, подумавши, присоединил опять к пачке, а затем быстро выдернул три трехрублевые бумажки и протянул их матери. Рука его повисла в воздухе, а другой рукой он прятал деньги в карман. Байрамгуль-эдже сидела, не двигаясь с места, но вот она отшатнулась от сына вдруг схватилась за воротник платья и взглянула на Окуза испуганным диким взглядом, точно перед нею был чужой и опасный человек. Она не могла даже слова вымолвить, если б только раскрыла рот, то, наверное, разразилась бы рыданиями. Шелест бумажек прекратился и в комнате воцарилась напряженная тишина.
Окуз презрительно скривил губы, оглядел молчавших женщин, встряхнул деньгами, которые держал в руке, положил их в карман и, скрипя сапогами, удалился.
После его ухода женщины безмолвствовали несколько минут, может быть, стыдились — мать за сына и жена за мужа. Им явно неловко было смотреть друг другу в глаза. Потом свекровь сказала, словно бы оправдываясь за дурной поступок:
— Вах, милая невестка, хоть бы письмецо прислал Оразджан, — нет ведь писем-то, полгода нет. Вся душа изболелась, и та бедная, невестка от горя-тоски извелась. Разве я пришла бы тревожить вас!..
Старуха оборвала на полуслове и украдкой вытерла концом платка набежавшую слезу. Алтынджан будто ждала этого, тихо и непонятна зашептала что-то.
То ли от сердечного материнского участия или изливая давно накопившуюся обиду на мужа, молодая женщина тихонько всхлипнула, затем разрыдалась, упала лицом на подушку и долго не могла успокоиться. Свекровь тоже плакала, и в это время с улицы пришли дети.
Двое бойких озорных мальчишек, Ашир и Меред, сперва прятались за дверью, шумели и спорили из-за каких-то пустяков. Вбежали разом и оба хотели пожаловаться матери.
Старший успел еще прикрикнуть на младшего:
— Ты за мной больше не гоняйся! — Увидев плачущих мать и бабушку, мальчишки остановились недалеко от двери, испуганно оглядывались вокруг. Они уже забыли о своих обидах и, постояв так минуту, кинулись на колени к матери, стали спрашивать, почему они с бабушкой плачут. Женщины никак не могли успокоиться. Дети начали реветь и только тогда, казалось, заметили их присутствие.
Ты разве трус?
Они с Готчаком не из одного села, но знакомство с его семьею поддерживалось с давних пор. Готчак был постарше годами, занимал ответственный пост, отчасти потому, наверно, и держалась их связь годами. Будучи обязан ему, Окуз как мог благодарил, а к случаю, подарочки приносил в этот дом. Перед войной жили уже почти по-родственному. Гулялек, жена Готчака, была совсем молоденькой женщиной, городская, родители у нее рабочие с текстильной фабрики. Незадолго до воины была свадьба, девушке исполнилось тогда восемнадцать лет. Детьми обзавестись не успели. Гулялек умела со вкусом, по-городскому, одеться; казалось, все в этой женщине с первого взгляда располагало к ней. Доверчивая и непосредственная, замуж она вышла по любеи. Словом, брак их складывался счастливо и все шло хорошо, если бы не жестокая разлука.
В день отъезда Готчака на фронт Окуз находился в селе, ему сообщили по телефону и он примчался на проводы. Сидели последний вечер, толковали о предстоящей разлуке, а, когда остальные разошлись, Готчак задержал Окуза и сказал ему:
— У меня родичи далеко, у Гулялек отец на франте, матери впору со своей семьей справиться. Остается одна, неопытная. Смотри! Друзьями нас люди считали, хлеб, соль мы делили с тобой. Смотри! Если какая трудность случится, боюсь растеряется совсем. Надеюсь, поддержишь, ты лучше приспособлен к жизни. Не оставь без присмотра, я всегда обязан тебе.
— О, зачем эти слова! Ты меня обижаешь, напоминая то, что я сам в сердце ношу, — горячо заверял Окуз. — А уж насчет того, кто кому обязан, не ты мне говори, я тебе скажу. Простым арбакешем век бы мне мытарить без твоей поддержки. Последней свиньей я окажусь, если забуду, кто меня в люди вывел. Никто из родичей, никто в целом свете мне столько не сделал добра, сколько ты, потому я и считаю тебя братом, а Гулялек сестрой.
Названные братья пили прощальную рюмку на вокзале. После этого шли недели и месяцы, но названный брат в его доме не показывался. Даже по телефону ни разу не позвонил. Гулялек недоумевала, вспоминая, как «братья» клялись друг другу, но пока все этим и ограничивалось. Жилось ей с первых же дней голодно, запасов никаких муж ей не оставил.
Однажды она встретила «брата» на улице, стала укорять: где же обещанное, говорили, что будете заглядывать, не оставите без присмотра сестру, а сами, как в воду канули. Молодая солдатка простодушно высказывала то, что думала, а «брат» глядел на нее и думал о своем. И как же это раньше он не присмотрелся к ней? Надо отдать ему справедливость, при Готчаке Окуз не позволял себе не только всерьез увлекаться его женой, но и разговаривать с ней. Прежде, едва она входила в комнату, он застенчиво опускал глаза. А теперь очаровательная солдатка стояла перед ним и бранила за то, что он не заходит к ней. Он, разумеется, тотчас же обещал исправить упущение и сдержал слово.
Встреча на ашхабадской улице взбудоражила Окуза и именно тогда, вскоре после встречи, беседуя в своем селе с дружком Айдогды, он с таким вожделением поминал маков цвет[2].
Вскоре он появился в ее доме. Подарки принес, подробнейше расписал помехи (командировки, занятость по службе в заготовительных органах, квартальный отчет и прочее), задержавшие визит к сестрице, но уж больше такого промаха он не допустит. Тут выяснилось попутно, что у Гулялек дела складываются неважно. Болеет мать, приходится помогать той семье, тратить на младших братьев и сестер все, что у них с Готчаком имелось. Даже пару ковров она продала. Теперь на работу поступает; жаль, правда, специальности нет, ведь перед замужеством Гулялек только среднюю школу окончила. Она поступит простой работницей на текстильную фабрику, себя прокормит. Кроме того, избавится от гнетущей праздности. А то уже соседки пальцем указывают, думают, она слишком избалована и богата: Готчак, дескать, ей оставил уйму денег.
Таково было положение солдатки и, выслушав ее, Окуз решительно-запротестовал.
— Этого я не допущу! — сказал он, пугая Гулялек таким неожиданным заявлением. — Нам следовало раньше посоветоваться, — продолжал Окуз со всею горячностью, на какую был способен. — Во-первых, если устраиваться, то не на «текстилку». Туда идти в твоем положении просто глупо. Грамотной и умной девушке легко найти другое, более подходящее место. Об этом, слава богу, я сумею позаботиться. Тебе ясно насчет фабрики?.. А во-вторых, мы еще не так заплошали, чтобы сразу бросаться куда попало. Есть иные пути…
— На фронт! — мгновенно вставила Гулялек.
— Нет, нет, слышать не хочу!.. — схватился за голову Окуз. — Пустая болтовня! Оставь, оставь, милая Гулялек! Ты даже свидетельства на медсестру не имеешь, кажется? Еще и на фронт не попадешь, а — в Сибирь, в трудовой батальон загонят. На заготовку дров в тайгу. О-о-о!.. Ради аллаха, не терзай мое сердце! И вот именно с текстильной фабрики, как только оформишься, мигом мобилизуют в батальон.
— Я мечтаю быть в армии! — не сдавалась Гулялек, но ее слушать не желали.
— Не валяй дурака! Не будь ребенком, — повторял Окуз. — Ты уедешь, в лучшем случае, будешь мыкаться по фронтовым госпиталям. А он вдруг вернется домой? Нет, все надо обдумать и здраво решить. Прости меня, конечно, только решать следует не по-женски. Перво-наперво, — и пусть это пока будет между нами, — надо избежать мобилизации. Такими вещами не шутят, надо действовать пока не поздно. И твоя мать, говоришь, осталась с малыми детьми на руках без поддержки, и тебя угонят бог знает куда. Семья развалится. Вот над чем подумай! Нам нечего таиться друг от друга, будем откровенны: когда имеешь броню, ты застрахован от любой неожиданности. — Окуз похлопал себя по левой стороне груди, где, должно быть, носил в нагрудном кармане документы и закончил доверительным шепотом: — Попытаемся застраховать и тебя от любой случайности. Я тебе… я твердо обещаю!
Он глядел на нее в упор, улыбался победительной улыбкой и, помолчав некоторое время, видя, что Гулялек никак не откликается, на его слова, еще сказал:
— Ты должна знать мой характер. Я умею давать, но при случае не упущу и своего. — В этом месте он тоненько и как-то неожиданно захохотал, сопровождая хохот смешным придыханием, и также вдруг остановился, торжественно поднял палец вверх и провозгласил: — Возьмем за правило одну старенькую, но мудрейшую пословицу: пусть сочтут малодушными, зато останемся невредимыми!
— Ого! Такое прилично только трусам! Разве ты трус? — вскричала Гулялек.
— Меня в трусости обвинять?
— Я не обвиняю.
— Как же понимать твои слова?
— Не надо об этом…
В замешательстве она встала из-за стола и принялась взволнованно ходить взад и вперед по комнате. Однако ее замешательство не смогло остановить Окуза, и он только чуть заметно покраснел после ее слов, но тут же взял себя в руки.
— Вах, голубушка, не те уже времена. Сейчас в Ашхабаде речь не идет о храбрости и трусости, да притом даже самую отважную женщину нельзя мерить мужской меркой. Пойми, я озабочен своим долгом перед Готчаком. Надеюсь, тебе понятно мое состояние? — допрашивал Окуз, но его собеседница ничего не отвечала. Он уже окончательно избавился от смущения после «труса» и продолжал с прежней уверенностью: — Итак, запомни, сестрица: Красная Армия прекрасно обойдется без твоих мужественных услуг, а точнее — без твоей жертвы. Не правда ли? Гулялек опять только пожала плечами. — Если так, — продолжал Окуз, то мой долг, неотложная задача — избавить тебя от жестоких сибирских морозов, от трудового батальона, а короче — найти место, где бы ты получила броню. Разве не в твоем присутствии Готчак наказывал мне: сберечь тебя любой ценою? Я не хочу краснеть, не хочу позориться перед ним!
Какие доводы могла противопоставить Гулялек железной логике многознающего и заботливого человека? Что она могла возразить ему, — ведь он действовал от имени ее мужа, который при ней же поручал Окузу опеку над своей беззащитной и неопытной женой. Она сидела на краешке стула, робко глядела на своего опекуна, и никакие слова не шли ей на ум.
Все дальнейшее произошло молча. Окуз посидел минуты две в раздумье, затем подошел к этажерке, взял там тетрадь, вырвал чистый лист, достал карандаш из кармана и долго неровными буквами что-то царапал на листе. Закончив, перечитал и, придвинув бумагу Гулялек, коротко попросил:
— Подпиши!
Он обязан Готчаку
Тоскуя в одиночестве, часто с душевным трепетом вспоминала Гулялек, как неожиданно круто и счастливо совершился их брак. Ей шел восемнадцатый год, когда Готчак зачастил к ним, но ей и поныне неведомо, из-за нее ли он стал навещать ее родителей или же с отцом были товарищеские связи у этого добродушного богатыря. Он был прост в обращении и с виду очень несмелый, просто большой ребенок, а отец в отсутствии Готчака называл его серьезным малым. Гостил он здесь часто, играл с отцом в шахматы, рассуждал и спорил о каких-то технических новинках, отец был мастеровым человеком, а Готчак разные журналы читал и любил технику. Иногда они толковали о политике. С ней Готчак серьезно никогда не разговаривал. Спросит только, дома ли отец, как она учится, самое большее, если на минутку остановится, заведет речь о новой картине, какая сейчас идет в кино. Постоит минутку, дольше не задержится, спешит к отцу или домой отправляется.
Так тянулось месяцами. Гулялек привыкла к мимолетным их беседам и вдруг обнаружила, что когда гостя долго нет, у нее портится настроение. Он отсутствовал однажды неделю, она затосковала да так, что едва не заболела. Сон пропал у девушки, есть ей совсем не хотелось, бродила по дому, как лунатик, и все у нее валилось из рук. Готчак уехал в командировку, а когда, вернувшись, заглянул опять к ним, родителей дома не оказалось.
Похоже и он сильно скучал, и встретились они совсем уж по-иному И все вышло очень странно. Она несла через веранду самовар, когда он появился, зачем-то поставила, верней, едва не уронила самовар на пол и, молча кивнув в ответ на его приветствие, убежала в дом. И Готчак оказался рядом с нею в комнате. На его вопросы Гулялек отвечала невнятно, совсем бестолково, не отдавая себе отчета в том, о чем она говорит. Выяснилось, по крайней мере, что родителей и вообще никого дома нет. Она стояла потупясь, неестественно зарделась, а, взглянув на Готчака, увидела и поняла, — он тоже не менее взволнован встречей. Оба не могли сказать ни слова и неизвестно сколько прошло времени, как находились они в этом странном полусне. Гулялек только помнила потом: он приблизился, и она безотчетно склонилась к нему на плечо. Закружилась голова, ее обожгло поцелуем и тотчас, ничего не говоря, Готчак скрылся.
А потом продолжалось как и у других, как о том пишут в книгах, как рассуждают соседи. И завершилось все обычно. Только в тот момент, когда он застал ее одну, — и поныне еще неизвестно ей, был ли случайным приход Готчака. Но Готчак действительно был и остался непритворно простым, доверчивым к людям и к ней. Он легко привязывался к человеку, а если о ком-либо слышал дурное, чужих суждений не принимал на веру, хотел всегда сам убедиться в их справедливости. О товарищах по работе чаще говорил хорошее и это теперь приятно было вспоминать солдатке, когда муж отсутствовал.