В горнице хлопотали Антонида и Варвара. Расставляли на столе закуски и бутылки с самогоном.
— Кузнецу ответ дала? — Варвара повела плечами и расстегнула верхнюю пуговицу на кофте. — Духотища какая…
Антонида покачала головой.
— Доиграешься, что из-под носа уведут. — Варвара вскинула на стол четверть с самогоном. — Панька Хомутова к нему в кузню по два раза на дню бегает… Вдовица теперь Панька по всей форме. А она баба сочная, зацепистая.
— Пусть, — ответила Антонида.
— Во дуреха! — удивилась Варвара и почесала бок. — Одинешенькой остаться хошь? Помяни мое слово — на этой войне мужиков подчистую скосят. Одни бабы по деревням останутся. Мой хвороба первым парнем окажется… А разве он мужик, ежели как следует разобраться? Так, штаны носит… Вот, почитай, и все мужичье звание… Эх, доля наша бабья! Не зевай, Тонька. — Варвара с силой потянулась. — Федор Маркелыч хоть и в летах, а могутной. У меня на этот счет глаз вострый, — усмехнулась Варвара. — Кабы моя воля, я бы свою хворобу не глядя на кузнеца променяла и придачу еще дала. Эх, Тонька, подруженька моя, такой кусок тебе в руки валит, а ты рыло воротишь.
— Помолчи, Варя, — сказала Антонида и деловито принялась резать баранину, складывать в миску липкие жирные куски. — У меня сроку еще семь дней… Узнает Тишка про твои разговоры, вожжами отходит.
— Отходился уж, — жестко сказала Варвара. — Вот где он у меня теперь сидит, твой двоюродный брательник.
Она выхватила из-под ножа кусок баранины, плеснула в чашку самогона и выпила одним махом.
— Чтобы наше не пропадало, — сказала она, заедая мясом выпивку.
Володя вышел на двор. В дальнем углу стояла старая урючина, окостеневшая от выстоянных лет. На минуту он прижался грудью к ее стволу. Потом зашагал вдоль дувала. Шел и трогал ненужные, брошенные вещи, которые он помнил с малых лет. Он вырос, а вещи состарились, и их забыли. И он тоже забыл и лишь теперь вспомнил, какой большой и интересный мир открывали колеса с выбитыми спицами, опрокинутые остовы телег, поваленные бороны и рассыпавшиеся кадушки. Володя чувствовал, что он виноват перед надежными и безмолвными друзьями детства. Он касался руками их, шершавых, теплых, знакомых до мельчайшей щербинки. Хотел унести о них память.
В дом набирался народ. Пришел бухгалтер дядя Петя, доводившийся Анне Егоровне родичем, пришел Валетка с балалайкой, Каданиха, соседи и близкие. Явился на проводы и Тихон. Володе он принес гостинец: десяток печеных яиц и шматок сала.
Проводы были крикливые, шумные и бестолковые. Пьяный угар смешался с топотливым плясом. Горькие слезы, пот, женские платки, белые, как лебеди, забубенное треньканье Валеткиной балалайки, духота — все перемешалось в низкой горнице.
На крошечном пятачке в углу возле двери под треньканье балалайки плясала Варвара. Она дробила ногами, выкрикивала частушки и не в лад взвизгивала.
У раскрытого окна, едва не уткнувшись лбами друг в друга, сидели дядя Петя и Тихон.
— Ты знаешь, какая моя болезнь? — допрашивал Тихон бухгалтера, ухватив его за рукав. — Доктор из нашей медсанчасти, Пятницын, мне говорил, что моя болезнь на мильон человек три раза встречается. По мирному времени меня бы в научный институт положили. Года два бы на готовеньком полеживал, а сестрицы в белых халатах за мной бы ухаживали.
— Как бы не так, — орал на полстола дядя Петя. — Тоже мне нажил болезнь, чудо-юдо. Да, хошь знать, в прежние времена половина мужиков грыжей маялась… Твоя болезнь — тьфу! Плюнуть и растереть… Да, хошь знать, ее бабы наговорами вылечивают… Обдурил небось врачей, сатана еловая, и за женину юбку от войны схоронился.
— Без меня фашистов побьют, — Тихон захлопал жидкими ресницами, хватил самогону и поморщился. — Никто еще Россию не мог осилить. Сколько нападали, а победить не могли… Боком вышло! А ты говоришь — воевать…
— Ладно, — дяде Пете надоел прилипчивый собеседник. — Сиди, черт с тобой, парь свою грыжу под Варвариным боком. Без тебя Россия, репей ты подзаборный, выстоит… Хошь знать, так я наперед тебя воевать пойду, как край придет…
— Эт почему так говоришь? — вскинулся Тихон. — Почему меня обижаешь? Думаете все, что Тишка Катуков тля, сморчок? Да мне еще годок, и я в люди выйду… Дом отгрохаю под железом на шесть комнат…
— От каких это капиталов? — ехидно прищурился дядя Петя. — Давно бы родительский пропил, кабы Варвара тебя на узде не держала…
Бухгалтер отцепил рукав от скрюченных Тишкиных пальцев и ушел к Анне Егоровне. Тихон выругался, налил самогону. Жадно выпил и, пригорюнившись, уронил голову на руки. Подбородок его отвис, глаза закрылись, и через минуту он уже храпел, уткнувшись лбом в столешницу.
Володя вернулся на заре. Николай видел, как бережно он повесил пиджак, смятую шелковую рубашку, вытер сапоги и застыл перед распахнутыми дверцами шкафа, из которого исходил смешанный запах нафталина и табака. Володя вдохнул этот устоявшийся домашний запах и медленно прикрыл дверцы.
Утром заскрипели на колхозном дворе пароконные брички. Димка Валовой последний раз прошелся с гармонью по улице. Фуражка набекрень, на рубахе девичья лента английской булавкой пришпилена. Глаза осоловелые от бессонницы и самогона.
Из толпы провожающих к Димке подскочил Тихон. Длинные полы касторового пиджака, выменянного на толкучке, разлетались, как крылышки у куренка.
— Сыграй, Митя! Новую песню желаю спеть! — крикнул он гармонисту. — Современную, военную… Сыграй, друг, уважь!
Димка обалдело поглядел на Тихона и сомкнул мехи «хромки».
— Запевай, подыграю, — сказал он. — Мне теперь все равно… Запевай!
Тихон выпятил грудь и запел фальцетом.
Гармонист поймал знакомый мотив. Мелодия была хорошей, звучной и ясной. Николай знал песню.
Но то, что пел Тихон, тупо ударило в душу. Песня была изувечена, испоганена чьей-то недоброй башкой.
Увидев у проулка Николая, Тихон передохнул и изо всех сил проорал:
Красным туманом застлало Николаю глаза. Пальцы сжали костыли. Вот же, сволочь, подгадал! В самую душу ударил…
Если бы не проводы, Николай бы кинулся на Тихона. Бил бы по глазам, по сонному подбородку, по разинутому рту. Бил бы без жалости за изувеченную песню, за деревянную ногу, за погибшего на Западном Мишу Букалова, за себя, за свою боль, которую с великим трудом прятал от всех…
Уходивших в армию провожали за село. Анна Егоровна сидела на передке подводы, привалившись спиной к мешку, на котором химическим карандашом были написаны фамилии и инициалы ее младшего сына. Прозрачные глаза невидяще уставились на рыхлую, припорошенную пылью дорогу. Окованные колеса катились по ней бесшумно, мягко ступали копыта лошадей, и с каждым шагом уводила дорога все дальше и дальше от Зеленого Гая.
На следующий день возвратилась домой Анна Егоровна, мать Димки Валового привезла спеленатую платком «хромку». Ушли на поля бригады, проехала с бидонами на ферму Каданиха, отправился на почту Валетка.
Жгло поля. Над землей висела суховейная мга. И солнце садилось в нее, тяжелое и кровянистое.
ГЛАВА 4
Вода в озере была как устюженская финифть, густо-голубая, неподвижная и блестящая. От ее тяжести прогнулся галечный берег, поросший джерганаком. Зыбкие горы туманно стояли вдали. На колючих ветках кустарника комочками стыли сорокопуты, подстерегающие добычу.
Николай лежал на песчаной косе, по-щучьи прорезавшей воду. Солнце прокалило песок. Он шелестел, струился в руках, как вода.
Николай приходил теперь на озеро каждый день. После того, как ощутил он в ноге живое покалывание, еще терпеливее жарился на оглушительном солнечном припеке.
Чтобы добраться до песчаной косы, приходилось одолевать обрыв, крутой и щелястый, с жесткими гребнями промоин. Сегодня, когда Николай спускался, костыль соскользнул с глиняного уступчика. Николай покачнулся и наверняка упал бы. С размаху, лицом вниз, грудью на затвердевшие, как цемент, гребни. Упал бы, если б не раненая нога, которая вдруг чуть напряглась, помогая удержать равновесие.
Орехов обалдело сел на выступ и принялся тискать руками колено. Хотел согнуть ногу, но, как и раньше, она не подчинилась ему…
Надвинув на глаза изодранный бриль, Николай лежал на песке и думал, что вдруг еще не все кончено, вдруг он все-таки встанет на собственные ноги.
Он снова и снова трогал худое, ссохшееся, обтянутое кожей колено. Костисто выпирали суставы, вяло перекатывались под пальцами связки, податливо прощупывались дряблые, обессилевшие мышцы.
Нет, не будет уже в ноге прежней силы. Семь месяцев ведь шкандыбает на костылях. За такой срок могла бы нога и поправиться, а раз это не случилось, значит…
Встать бы на свои собственные, тогда Орехов показал бы, что рано его в инвалиды записывать. Бросить бы эти подпорки, он бы, наверное, от радости гору своротил.
Николай боялся, надеялся, расстраивался, гладил ногу и пугался своих невероятных дум.
Когда вконец сморенный жарой, он добрался до деревни, его встретила Антонида и попросила вечером зайти к ней.
— Что такое? — спросил Николай.
— Срок подошел. Надо Федору Маркелычу ответ давать, — объяснила Антонида.
Как стемнело, пришел Николай к Антониде. Кузнец уже был там. Он сидел, облокотясь на стол. Борода, как пролитые чернила, темнела на белой косоворотке. На столе стояла бутылка настойки, лежали вареные яйца и хлеб, нарезанный неровными ломтями.
Федор Маркелович недружелюбно покосился на Николая, минут пять посидел молча, потом встал и попрощался.
Когда Антонида хотела ему что-то сказать, он поднял руки, словно загораживаясь от нее.
— Не надо… Не глупый я, понимаю… Чего, значит, на роду написано, того не минуешь…
Он громыхнул о порог подкованными сапогами и ушел, осторожно притворив за собой дверь.
Антонида схватила себя за плечи перехлестнутыми руками, покачнулась, будто ее толкнули в спину. Потом метнулась к окошку и прилипла к стеклу.
— Кремень ведь, — сказала она.
— Что? — не понял Николай.
— Кремень, говорю, Федор Маркелыч, — задумчиво повторила Антонида. — За таким век проживешь, на тебя и дождинка не падет, никакой ветерок не прознобит… Трудно одному человеку на свете, Коля.
Она вздохнула и добавила:
— Птица и та по весне пару ищет и гнездо вьет, а человек от роду к гнезду приучен… Как же ему одному-то век на свете жить? Не стерпит он такой тоски.
Николай вдруг рассердился на хитренькие слова Антониды, на кузнеца, на самого себя. Зачем он пришел сюда? Еще мать ему говорила, что чужие дела — как топкое болото. Сам себя человек иногда не понимает, а уж в других разобраться и не думай…
Через неделю дала Антонида кузнецу согласие. Свадьбы не было. Приехал Федор Маркелович на подводе к дому Антониды, погрузил вещи и крест-накрест заколотил окна. По кресту на каждое окно и еще один — на двери. Антонида привязала к подводе корову Красулю. Красуля рвалась, мотала головой и норовила поддеть хозяйку рогом. Когда подвода тронулась, корова принялась протяжно мычать.
Плыл над землей июньский нестерпимый зной, мертво звенел облетающими листьями, прокаленным камышом на крышах, грохотом железных ободьев на окаменевшей земле.
Маялись поля, просили воды. Могучая, с упругими стеблями пшеница-двухзернянка и та не осилила взять в рост, не могла ядрено налить зерно. Колос висел слабый, ущербный. Реденькая гривка просматривалась насквозь.
Председатель через день ездил в район, просил дать воду. Ругался, стучал кулаками, возил из колхозной кладовой глечики с маслом, битых гусей и бидоны со сметаной.
Колхозницы по вечерам собирались в правлении и жаловались дяде Пете, что горит на огородах капуста, вянет табак, пропадают помидоры. Дядя Петя качал круглой, как шар, головой и громко, чтобы было слышно самому себе, уверял, что воду непременно дадут.
Воду дали. Осип Осипович возвратился из района на взмыленной лошади и сказал, что завтра дадут на полдня воду.
— Что поливать будем? — председатель уставился на колхозников совиными глазами. — Что будем поливать?
Зеленогаевцы молчали. Поливать надо было все: поля, сады, огороды, плантации мака, на которых собирали опий-сырец. Сейчас, в войну, цена ему была дороже золота. Полдня полива — это как кружка воды на пятерых. Все понимали, что поливать надо хлеб и плантации.
Орехов не обманулся в памятном ощущении на берегу озера. Нога постепенно приобретала упругость, медленно оживала. Она еще плохо повиновалась ему. Нужно было невероятное усилие, чтобы чуточку согнуть ее в колене.
И все-таки она сгибалась. Не болталась как тряпка, как рукав у безрукого, не волочилась по земле, загребая пыль.
Она ступала! Слабо, неуверенно, но ступала, черт возьми! Как это было здорово — ощутить землю обеими ногами! Минутку постоять на ней без костылей, придерживаясь за плетень, за дерево, за стену. Сделать несколько шагов. Сначала от скамьи до стола, потом намного дальше — от стола до кровати и, наконец, пройти из одной комнаты в другую, помогая костылем.
Анна Егоровна работала в полеводческой бригаде неистово, одержимо. Полола, окучивала, до кровяных мозолей на руках прорывала свеклу, обрабатывала мак. Непонятно, откуда брались у нее силы для такого великого труда.
Однажды вечером Николай сказал Анне Егоровне, что надо бы ей себя пожалеть, отдохнуть немного.
Буколиха медленно повернула голову и, поглядев на Николая прозрачными глазами, ответила:
— Нельзя мне, Коля, отдыхать… Меня только руки наверху и держат. Опущу — и сама упаду. Работа мне теперь как людское милосердие. Да и хлебушек без труда не вырастет. Прикинь, сколько его требуется. Ведь цельную войну надо кормить.
Неделю назад из Зеленого Гая снова увезли по сверхплановой поставке двенадцать пароконных бричек зерна из остатка прошлогоднего урожая.
Николай встретил за околицей участкового агронома. Девушка стояла на краю поля и растирала на ладони колоски.
— Горит, — сказала она Николаю. Сдула с ладони овсюги и чешуйки половы. Осталось с десяток зерен. Крошечных, сморщенных, темных с виду. — Видишь, что делается…
Орехов вспомнил разговор об актах апробации и спросил, какой-то все-таки будет урожай.
— С Осипом Осиповичем разве столкуешься. — Оля ссыпала зерна в бумажный кулечек и сунула кулечек в карман. — Жди ответа в конце лета.
Агрономша не сказала Орехову, что недавно снова был разговор с Остроуховым по поводу злополучных актов, что просила она прибавить по центнеру на гектар. Осип Осипович разговор свернул на сторону. Теперь он уж соглашался, что, может, в актах и в самом деле ошибочка вышла, но ведь они подписаны и отосланы в МТС, а оттуда сводки ушли в район, в область. Если изменить акты, будет немыслимый скандал. Агронома по молодости поругают, а ему, председателю, несдобровать. Строгача влепят, а то и еще хуже. По комиссиям затаскают, а тут уборочная на носу, рабочих рук не хватает, половина бричек для перевозки зерна негодна, веялки надо ремонтировать. Головой раскинуть, так и с другой стороны акты апробации исправлять тоже ни к чему. Соберут они урожай больше, чем запланировано, ругать за это никто не станет. Слава на всю область. Председателю колхоза почет и участковому агроному уважение. Разве плохо, если напишут в газете, что молодой агроном в условиях засухи обеспечила для фронта, для победы над фашистами сбор зерна сверх плана! Лихо!..
— Красть при таком учете проще простого, — вздохнула Оля. — Сотни центнеров будут между небом И землей болтаться. Разворуют половину, и концов не найдешь. Не докажешь ведь, что была эта половина. Вот ведь какая восьмерка получается.
Валетка во весь дух мчался к деревне напрямик через косогор. Он перепрыгивал через ямы, через сухие арыки, спотыкался. Перемахнув через плетень, оказался в боковом проулке. От его черных стремительных ног шарахнулись в стороны куры, придремавшие в тени у сарая, залаяли собаки в соседних Дворах. Валетка влетел во двор Букаловых.
Николай отложил пест, которым толок в крупку табак, поднялся.
— Чего? — спросил он, ощущая, как лицо покрывается холодной испариной.
Валетка, запыхавшись от сумасшедшего бега, не мог говорить. Он разевал рот, и под рубахой ходуном ходили острые ключицы.
Казалось, прошла целая вечность, пока почтальон раскрыл сумку с нелепым замком, украшенным двумя облупившимися защелками.
— Письмо вам, — сказал Валетка и подал Николаю помятый конверт. — Не от докторши.
В глазах поплыло. Закачалось, заколотилось сумасшедшими толчками сердце. Кровь хлынула в лицо, к вискам. Орехов узнал почерк отца.
Первое письмо из дому. Первый ответ на многие десятки писем, которые Николай упрямо писал по адресам, какие только помнил. Письма уходили, а ответов не было. Осенью сорок первого года отец написал Николаю на фронт, что поселок будет эвакуирован. Военный цензор проехался тушью по строчке, и Николай не мог разобрать наименование пункта эвакуации. Вскоре он был ранен, стал один за другим менять адреса, и связь оборвалась.
И вот он держал теперь в руке конверт со знакомым угловатым почерком, мелким и четким, с длинными прочерками заглавных букв.