Они оба смотрели в окно, повернувшись спиной к лестнице. И вдруг она услышала шаги: кто-то спускался.
– Кто это?! – даже не успев подумать и повернуться от окна, воскликнула она.
– Кто «кто»? – переспросил Уимисс. – Так тебе нравится это великолепное окно, не так ли, моя маленькая любовь?
Шаги замерли, и раздался удар гонга, который, как она успела заметить, висел на повороте лестницы. Тело ее, сжавшееся от испуга, расслабилось. Господи, какая же она глупая!
– Ленч, – объявил Уимисс. – Пойдем. Ну разве окно не славное, а, моя маленькая любовь?
–
Он развернул ее и повел в столовую, в то время как служанка – а это она спускалась по лестнице – продолжала колотить в гонг, хотя они повиновались приказу буквально у нее под носом.
– Не правда ли, в таком месте без гонга не обойтись? – почти кричал он, потому что гонг, при первом ударе и так звучный, с каждым новым ударом гудел все громче. – Тебе в твоей гостиной на верхнем этаже будет слышно так же хорошо, как и внизу. Вера…
Но замечание о том, что было связано с гонгом у Веры, потонуло в ужасающем реве.
– Почем она все продолжает? – прокричала Люси, потому что служанка управлялась с гонгом очень умело и теперь довела его до максимальной громкости.
– А?! – проорал Уимисс.
В столовой, куда их препроводила горничная, которая, отворив перед ними дверь, наконец-то отстала и осталась стоять у дверей, Люси удалось перекрыть гудение гонга, несколько приглушенное расстоянием:
– Почему она все бьет?
Уимисс вынул часы.
– Осталось еще пятьдесят секунд.
Брови у Люси поползли вверх.
– Она бьет ровно две с половиной минуты перед каждой трапезой, – пояснил он.
– Даже если видит, что все уже собрались?
– Но она-то об этом не знает!
– Она же нас видела!
– Ей никто не сообщил об этом официально.
– О, – только и смогла сказать Люси.
– Это я ввел такое правило, – сказал Уимисс, поправляя разложенные рядом с его тарелкой вилки и ножи. – Потому что раньше они били один раз, а Вера все время опаздывала к столу, говорила, что не слышала гонга. После этого я распорядился колотить в него так, чтобы было слышно по всей лестнице, до самой ее гостиной. Разве это не чудесный гонг? Только послушай… – и он поднял руку.
–
– Ну вот. Теперь время, – сказал он, когда вслед за тремя могучими ударами наступила благословенная тишина.
Он снова достал часы.
– Ну-ка, поглядим. Да, с точностью до секунды. Ты и представить себе не можешь, скольких трудов мне стоило приучить их к точности.
– Это просто замечательно.
Столовая представляла собою длинную комнату, почти целиком занятую столом. В ней были два окна, одно выходило на запад, второе – на север, и несмотря на цельные литые стекла, в ней было темно. Но, в конце концов, и погода была мрачная, и всякий сидевший за столом мог видеть, как катились по небу с севера на запад тяжелые облака, потому что место Люси было слева от Уимисса и перед ней было северное окно, а Уимисс сидел в торце стола, лицом к западному окну. Стол был такой длинный, что если бы место Люси было там, где обычно располагались жены – напротив супруга, – то общаться было бы затруднительно: она заметила, что на другом конце стола она исчезла бы за линией горизонта.
– А мне нравятся длинные столы, – сказал Уимисс, – они выглядят очень гостеприимно.
– Да, – Люси слегка в этом усомнилась, но вынуждена была все-таки признать, что длинный стол говорит о склонности к гостеприимству. – Наверняка. Наверняка он выглядит очень гостеприимно, когда за ним сидит много людей.
– Много людей? Ты хочешь сказать, что уже хотела бы, чтобы здесь толпились люди?
– Боже мой, конечно нет! – поторопилась с ответом Люси. – Конечно нет! Что ты, Эверард, я совсем не это имела в виду, – добавила она, положив руку на его руку и улыбаясь, чтобы развеять первые признаки набегающих на его чело облаков. И снова отбросила мысли о присутствовавшей в столовой служанке. – Ты же знаешь, мне никто, кроме тебя, не нужен.
– Вот именно, и я так думаю, – ответил, смягчившись, Уимисс. – И мне никто не нужен, кроме тебя.
«Это та же горничная, что была здесь при Вере?» – невольно подумала Люси, стараясь при этом сосредоточить все свое внимание на Уимиссе.
– Какие очаровательные калужницы! – громко восхитилась она.
– О да, я их уже заметил. Они прелестные, правда? Это цветы моего дня рождения, – и повторил свою формулу: – Это день рождения мой и весны.
Но Люси, естественно, не знала об особом ритуале, поскольку это был первый для нее день рождения Уимисса, к тому же она уже поздравила его несколько часов назад, когда он проснулся и увидел, как она с любовью смотрит на него, поэтому всего лишь высказала резонное, но крайне неудачное соображение, что, кажется, официально весна наступает двадцать первого марта – или двадцать пятого? Нет, двадцать пятое – это Рождество, она не это имела в виду…
– Вот ты всегда что-нибудь такое скажешь, а потом говоришь, что не это имела в виду, – прервал ее крайне огорченный Уимисс: уж Люси-то должна была понять аллегорический смысл этой формулы! Если б это была Вера, но даже Вера понимала, что к чему! – Хорошо бы ты с самого начала говорила именно то, что имела в виду, так было бы намного проще. Так что же ты
– Уже не помню, – робко ответила Люси, потому что она снова его обидела, и на этот раз даже приблизительно не могла представить, чем именно.
XVII
Однако он смог преодолеть обиду, чему поспособствовало великолепно приготовленное суфле. К тому же Люси смотрела на него с нежностью и она впервые сидела с ним за одним столом в его любимом доме – его давняя мечта о том, как она, его маленькая любовь, будет сидеть с ним здесь, воплотилась, и он постепенно восстановил расположение духа и улыбнулся ей.
Но все-таки как сильно она способна его обидеть, подумал Уимисс, это все потому, что он так сильно ее любит. Ей следует быть повнимательней. Ее влюбленный Эверард стал очень чувствительным.
Думая так, он, пока меняли приборы, пристально смотрел на нее.
– Что случилось, Эверард? – обеспокоенно спросила она.
– Просто думаю о том, как сильно я тебя люблю, – и он положил руку на ее руку.
Она покраснела от радости, лицо ее мгновенно озарилось счастьем. «Мой Эверард», – прошептала она, глядя на него в ответ и совершенно позабыв о присутствии служанки. Какой он милый! Какая она глупая, что так расстраивается из-за его обидчивости. Потому что по самой сути своей он очень сильный и простой. Всем своим сердцем он принадлежит ей. Все остальное – мелочи, ничего не значащие детали.
– Кофе мы выпьем в библиотеке, – объявил он, поднявшись из-за стола и направляясь к дверям. – Пойдем, моя маленькая любовь, – бросил он через плечо.
В библиотеке…
– А не можем ли мы… Выпить кофе в холле? – спросила Люси, медленно вставая.
– Нет, – сказал Уимисс, помедлив около висевшей на стене между двумя окнами увеличенной фотографии.
Он некоторое время ее рассматривал, потом провел по покрывавшему ее стеклу пальцем – очевидно, что с него давно не стирали пыль.
– Взгляните, – сказал он, показывая свой палец горничной.
Горничная взглянула.
– Итак, вы молчите, – произнес он после минутной паузы, во время которой горничная таращилась на палец, а Люси, которую снова застали врасплох, в нерешительности стояла возле своего стула. – И неудивительно. Потому что вам нечего сказать в оправдание своей небрежности.
– Лиззи… – начала горничная.
– Не перекладывайте все на Лиззи.
Горничная снова погрузилась в молчание.
– Пойдем, моя маленькая любовь, – сказал Уимисс, поворачиваясь к Люси и протягивая ей руку. – Любой расстроится, обнаружив, что с его собственного отца даже пыль не стирают.
– Это твой отец? – Люси поспешила к нему, не высказав никаких соображений по поводу уборки.
Да, этот господин мог быть только его отцом. Это был Уимисс, разросшийся до громадных размеров, Уимисс очень старый, Уимисс недовольный. Фотография висела так, что, куда ни повернешься, куда ни пойдешь, от взгляда старшего Уимисса все не скрыться. Он надзирал за Люси со своего места между двумя окнами в ее первый ленч в этом доме, подумала Люси, и он надзирал за Верой в ее последний ленч.
– Как давно здесь этот портрет? – спросила она, глядя в недовольные глаза отца Уимисса.
– Как давно? – переспросил Уимисс, подталкивая ее к выходу, потому что ему хотелось кофе. – Я и не помню. Полагаю, с того момента, как я здесь живу. Он умер пять лет назад. Он был чудесный старик, дожил почти до девяноста. И часто здесь гостил.
Напротив этой фотографии, возле двери, которая вела в холл, висела еще одна, тоже большого размера. Входя в столовую, Люси не заметила этих фотографий, потому что свет из окна бил ей прямо в глаза. Теперь же, когда Уимисс подтолкнул ее к двери, она буквально уткнулась в нее лицом.
Это была Вера. Она поняла это сразу, да если бы и не поняла, то он все равно сообщил ей безразличным тоном, как будто знакомя их друг с другом:
– Вера.
– Вера, – повторила, едва дыша, Люси.
И эта фотография тоже следила за ней глазами.
Судя по наряду, фотография была сделана лет двенадцать назад. Вера была снята в полный рост, в повседневном платье, однако со шлейфом, который струился по ковру, у платья был высокий ворот и свободные широкие рукава. Она казалась очень высокой, у нее были длинные тонкие пальцы. Темные волосы подняты от ушей и заколоты в высокий пучок. Лицо худое, на нем были, казалось, одни глаза – очень большие темные глаза, которые с недоверчивым удивлением смотрели на Люси с этой невероятной, абсурдной фотографии, а рот ее слегка кривился, словно она сдерживала смех.
Люси замерла, глядя на нее. Так вот какая она, Вера. Ну конечно. Она всегда знала, что она именно такая, хотя никогда не пыталась ее представить, избегала рисовать ее в своем воображении. Та Вера, какой она была к сорока годам, к смерти, она наверняка другая, уже не столь привлекательная, уже не молодая. Люси, которой было двадцать два, сорок лет казались старостью, по крайне мере, для женщины. У мужчин все по-другому, а поскольку она сама влюбилась в сорокапятилетнего, то по отношению к нему она как бы перестроила свои представления о возрасте, но по отношению к женщинам сорок лет все равно представлялись ей глубокой старостью. Вера на фотографии была тонкой, высокой и темноволосой, но должна была превратиться в Веру тощую, согбенную и седую. В представлении Люси она была рассеянной и не очень умной, да, она была удручающе неумной, упрямой, делала всякие глупости, и в результате совершила последнюю свою упрямую глупость, которая ее и убила. Но эта Вера несомненно была умна. У глупой женщины таких глаз не бывает. А эти губы – над чем она в тот день старалась не расхохотаться? Знала ли она, что ее увеличат, вставят в рамку, и она годами будет висеть в этой мрачной столовой напротив своего свекра, они будут смотреть друг на друга со стен, а оригиналы будут трижды в день встречаться за длинным столом и есть под взглядами собственных портретов? Наверное, она смеялась, подумала Люси, чтобы не заплакать, потому что плакать – это было бы очень глупо, а она не могла позволить себе быть глупой, только не она, с этими глазами и с этими прямыми, прекрасными бровями. Неужели и ее саму сфотографируют, увеличат и повесят здесь? Рядом с Верой оставалось место для еще одной фотографии, как раз между Верой и буфетом. Как странно, если ее повесят рядом с Верой, и трижды в день, выходя из комнаты, она будет смотреть на жен Эверарда. И как чудно постоянно смотреть на свою одежду, которая с годами будет выглядеть все более старомодной и нелепой. Положительно, для таких фото следует наряжаться в саван. Саваны из моды никогда не выходят. К тому же, думала Люси, глядя в глаза своей предшественнице, это очень удобно – словно хватаешь время за шкирку…
– Пойдем же, – сказал Уимисс, увлекая ее прочь. – Хочу кофе. Не находишь, что это отличная идея, – продолжал он, ведя ее через холл к двери в библиотеку, – повесить большие фотографии вместо этих дурацких портретов, которые совсем на людей не похожи?
– О,
В доме была еще лишь одна комната, в которую она боялась входить еще больше, чем в библиотеку, – гостиная наверху. Гостиная ее – и Веры.
– На следующей неделе поедем в Лондон, чтобы фотограф сделал снимок моей малышки, – объявил Уимисс, открывая дверь в библиотеку, – и у меня будет точная ее копия, такая, какой ее создал Господь, а не увидел какой-то идиот-художник, который нарисует свое представление о ней! Мне достаточно и того, что сотворил Господь! Фотографу даже не придется сильно увеличивать снимок, ты же у меня такой комарик! В Вере росту было пять футов десять дюймов[16]. Ну, разве это не прекрасная комната? Смотри – видно реку. Разве этот не чудесно, что она так близко? Пройди вот сюда, да смотри, не ударься о мой письменный стол. Вот, видишь? Между моим садом и рекой только тропа. Господи, до чего отвратительный день! Вот бы денек был получше, как и положено весной, мы бы тогда выпили кофе на террасе! Разве не прекрасный вид, такой типично английский, с этим чудесным зеленым газоном, с пышной травкой вдоль дорожки, с рекой. Поверь, моя маленькая любовь, на всем свете нет другой такой речки! Скажи, ведь это лучшая речка в мире, – он прижал ее к себе, – скажи, она же в сто раз лучше той глупой французской реки, со всеми этими замками, от которых уже просто тошнит!
– О, в
Они стояли у окна, он обнимал ее за плечи. За спиной у них, почти впритык, располагался его письменный стол. А за окном была выложенная каменными плитами терраса, потом очень зеленый газон с червяками и черными дроздами и выложенной плитами дорожкой посреди газона, которая вела к маленькой железной калитке. Со стороны реки ивовых зарослей не было, так что вид не перекрывало ничего, кроме сеточной ограды на металлических столбах. По обеим сторонам дорожки на равных расстояниях стояли терракотовые вазоны, в которых потом, пояснил Уимисс, расцветет герань. Река, полноводная и мутная, неслась мимо владений Уимисса, потому что дни были дождливые. По небу плыли облака, плыли не очень быстро, потому что время от времени они испускали на террасу сильные дождевые струи, и как только следовавший за ними по пятам ветер начинал высушивать плиты, на них обрушивался новый дождевой залп. Да как же он может, думала она, стоять здесь, крепко обнимать ее, чтобы она не могла вырваться, и заставлять смотреть на те самые плиты, меньше чем в двух ярдах от них…
Но в следующее мгновение она подумала, что он прав, это единственный способ все преодолеть. Совершенная простота – вот единственный способ справиться с ситуацией, ей же самой было очень далеко до такой простоты, потому что она вся съежилась, она была не в силах смотреть, ей хотелось спрятаться, зарыться куда-нибудь – о, он такой чудесный, а она такая глупая!
Она еще теснее прижалась к нему, потянулась к нему лицом, закрыла глаза, потому что не могла смотреть на этот несчастный сад и на смертоносные плиты.
– В чем дело, моя маленькая любовь? – спросил Уимисс.
– Поцелуй меня, – попросила она, и он засмеялся и поцеловал ее, но торопливо, потому что хотел, чтобы она продолжила наслаждаться видом.
Однако она все стояла с поднятым лицом и закрытыми глазами.
– Поцелуй мои глаза, – прошептала она. – Они так утомились…
Он снова засмеялся, но уже с легким раздражением, и поцеловал ее закрытые глаза, а потом, внезапно пораженный видом ее личика – в свете из большого окна четко вырисовывались его изящные черты, его восхитительная нежность, черты лица Люси, его собственной женушки, – он поцеловал ее по-настоящему, так, как ей нравилось, когда ее целиком поглощала его любовь.
– Я так люблю тебя, так люблю, – прошептала Люси, прижимаясь к нему, и дала себе обет быть разумной, здоровой, поклялась в несокрушимой будущей простоте.
– Разве это не счастье? – спросил он, в перерыве между поцелуями разглядывая лицо, которое теперь было скорее его лицом, чем ее лицом.
Ну конечно, потому что теперь оно принадлежало ему. Она же никогда не видела его, кроме как когда специально не смотрелась в зеркало, а он видел его постоянно, она имела какие-то обязанности по отношению к лицу, а вот он – бери выше – мог им наслаждаться. Она его мыла, а он его целовал. И целовал когда хотел и сколько хотел. «Ну разве это не чудесно – быть женатыми?» – осведомился он, глядя на то, что навсегда стало его собственностью.
– О, чудесно! – пробормотала Люси и, открыв глаза, заглянула в глаза ему.
Ее лицо озарила очаровательная улыбка.
– У тебя добрые глаза, – сказала она и нежно провела пальцем по его бровям.
Глаза Уимисса, в этот момент полные любви и гордости, действительно были добрыми, но тут с другого конца комнаты раздался какой-то шум, и Люси вздрогнула у него в объятиях, ее ужас был таким явственным, что, когда он повернулся, чтобы посмотреть, кто посмел их прервать и так испугать его малышку, и увидел горничную, его глаза из добрых сразу стали очень злыми.
Горничная внесла кофе, но, увидев на фоне большого окна две сплетенные в объятиях фигуры, резко остановилась, не зная, как вести себя дальше. От этого ложка соскочила с блюдечка и упала на пол, сделанный из крепкого дуба и не покрытый ковром. Стук оказался настолько резким, что Люси подпрыгнула, от чего подпрыгнул и Уимисс.
Как говорила потом на кухне горничная, в словах не стеснявшаяся, они и во время обеда все время миловались, да и в холле тоже, но то, что она увидела в библиотеке, – да от этого на любого оторопь найдет: если б она не знала точно, что они женаты, ни в жизнь бы не поверила. Потому что женатые – а у горничной был определенный опыт – так себя не ведут. Так милуются до, а не после свадьбы. И она пустилась в описание того, как Уимисс – а на кухне они называли хозяина коротко и нелицеприятно – набросился на нее из-за того, что она подала кофе в библиотеку. «И это после того, после того, – возмущенно повторила она, – как он заявил: “Кофе подайте в библиотеку”!» И все они согласились, как часто соглашались и ранее, что и пяти минут здесь не задержались бы, если б он не проводил половину времени в Лондоне.
А в это время Уимисс и Люси, сидя в двух огромных креслах перед незажженным камином, пили кофе. Уимисс объяснил, что огонь после 1 апреля разводили только по вечерам – к этому времени должно быть уже достаточно тепло, чтобы не разжигать камины днем, ну а если погода все-таки стояла холодная, то это был ее, погоды, собственный недосмотр.
– А почему ты так подскочила? – спросил он. – Ты меня просто испугала. Я так и не понял, в чем дело.
– Сама не знаю, – ответила Люси, слегка покраснев. – Возможно… – и она улыбнулась ему поверх подлокотника кресла такого огромного, что ее в нем почти не было видно. – Возможно, потому что горничная нас застала.
– Застала?
– Ну, в момент особой нежности.
– Мне это нравится, – заявил Уимисс. – Только представить: ты чувствуешь себя виноватой из-за того, что была особенно ласковой с мужем!
– Ой, – засмеялась Люси, – не забывай, что муж у меня появился не так уж давно.
– Какая ты сложная малышка! Придется серьезно за тебя взяться и научить тебя быть естественной. Я не позволю тебе пускаться во всякие финтифлюшки насчет того, что можно или нельзя делать перед слугами. Слуги ничего не значат. И я никогда их в расчет не принимал.