Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Околицы Вавилона (сборник) - Владислав Олегович Отрошенко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Бабка Петрония выскочила из толпы на средину круга, прошлась туда-сюда, поглядывая на Катулла. Потом махнула рукой.

— Зря шум подняли, — сказала спокойно. — Стих у него пошёл.

Батюшка Катулла вздохнул облегчённо:

— Слава Юпитеру, всё в порядке!

Но Цезарь не успокоился. Стал расспрашивать тревожно:

— Как стих?! Как пошёл?!

— А вот так, — ответила Петрония, — стих у него шевелится в груди, сейчас полетит наружу.

И снова махнула рукой — не беда, мол.

Тут и Цезарь вздохнул с облегчением. Радостно сказал:

— Стих — это хорошо! Стихи мы любим! У меня вот и Мамурра стихи пишет!

Потом поинтересовался:

— А долго ли ждать?

Петрония в ответ:

— Не знаю. Никто не знает. А торопить нельзя.

Но в Цезаре эти слова только азарт распалили.

— Что за чепуха! — возразил он.

Подбежал поближе к Катуллу, захлопал в ладоши и начал выкрикивать:

— Perge! Perge![13]

Толпа зашевелилась, загудела, подхватила:

— Perge! Perge! Perge!

Катулл вдруг открыл глаза и с силой топнул ногой. Все в тот же миг замолчали, замерли. Несколько минут в доме стояла тишина. Когда же стих полетел из груди поэта, Цезарь и сам затрясся, застучал зубами, стал мотать головой, восклицая:

— Qui te Juppiter diique omnes perduint!.. Pulmoneum vomitum vomas![14]

Но заглушить стих было невозможно. Катулл произносил его громко и ясно:

Pulcre convenit improbis cinaedis, Mamurrae pathicoque Caesarique. Nec mirum: maculae pares utrisque, urbana altera et illa Formiana, impressae resident nec eluentur: morbosi pariter, gemelli utrique, uno in lecticulo erudituli ambo, non hic quam ille magis vorax adulter, rivales socii puellularum. Pulcre convenit improbis cinaedis. Славно снюхались два гнусных педераста, два распутника — Цезарь и Мамурра. И не диво: оба ходят в скверне — этот в римской, тот в формийской, — крепко въелась в них она, ничем её не смоешь. Близнецы они — одной страдают хворью; спят в одной кроватке; оба грамотеи. И не скажешь, кто из них блудливей, — девкам римским оба конкуренты! Славно снюхались два гнусных педераста.

Так была написана песнь пятьдесят седьмая, входящая в «Книгу Катулла Веронского» — бесценное сокровище мира.


Вместо послесловия

Ответы на вопросы студентки Римского университета Тор Вергата Валерии Меркури для её дипломной работы, посвящённой циклу сочинений «История песен. Рассказы о Катулле».

Валерия Меркури. Ваша «История песен» разработана вокруг шестнадцатого, сорокового, сорок первого, тридцать второго и пятьдесят седьмого стихотворений Катулла. Некоторые из них были подвергнуты цензуре из-за обсценной лексики, и не только в русских переводах. По какой причине вы выбрали именно эти песни?

Владислав Отрошенко. Причина выбора для меня необъяснима. Каждая из этих песен просто захватывала — переносила в реальность Катулла. Я записывал сюжетные ходы, сцены, диалоги будущего рассказа — всё это выглядело довольно хаотично. Потом спокойно принимался за перевод стихотворения. А завершив его, уже писал рассказ. При переводе у меня не было намерения исправить ошибки (вольные и невольные) русских переводчиков, которые избегали катулловских бранных слов и искажали некоторые очевидные вещи. И Пиотровский, и Шервинский, и Апт, и другие переводчики советской школы были талантливыми профессионалами и глубокими знатоками. Они делали своё благородное и важное дело. Катулл, в конце концов, был для них солидной академической работой. Для меня же катулловский цикл был работой чисто художественной — с неизбежной долей помешательства. При переводе я просто старался по мере сил соответствовать букве и духу оригинала.

В. М. Перед переводом читали ли вы работы других переводчиков? Если да, к кому вы чувствуете себя ближе в отношении лингвистики и концептуально?

В. О. Я перечитал многих переводчиков и на разных языках. Один из лучших, на мой взгляд, перевод на итальянский, выполненный Гуидо Падуано для издания «Энауди» в 1997 году.

В. М. Во время вашего пребывания в Италии вы, несомненно, черпали вдохновение, чтобы писать «Историю песен». Трудно ли было собрать информацию о Катулле?

В. О. Когда я первый раз собирался ехать в Италию на длительное время, я взял с собой из России только две книги — томик стихов Катулла и «Мёртвые души» Гоголя. Я им тогда сказал обоим, Катуллу и Гоголю: «Везу вас на родину!» — Гоголь называл Италию родиной своей души — и они оба обрадовались. Я тоже. Нет ни малейшей сложности собрать в Италии или в любой другой стране земного шара информацию о Катулле. Потому что все достоверные сведения о нём умещаются на ладони (если писать на ней шариковой ручкой некрупными буквами). Все остальные «знания» об этом стихотворце учёные черпают из самих его стихов.

То, что я пишу о Катулле, не относится ни к сведениям, умещающимся на ладони, ни к пространным научным реконструкциям, умещающимся в толстые тома книг. Я множество раз приезжал в Сирмион на озеро Гарда (в античности — Benacus lacus) и часами, днями бродил по мысу, где стояло родовое имение Катулла. Но ничего там не изучал, не добывал никаких сведений. Просто смотрел на розы, которые цветут там круглый год из-за особого микроклимата, на кипарисы, слушал птиц, гладил по голове на площади Кардуччи бронзовый бюст Катулла, лежал на траве у развалин виллы его батюшки, купался в озере, декламировал на латинском стихи поэта, возбуждая внимание билетёров музейного заведения под названием «Грот Катулла» (не сумасшедший ли?). Вот так я проводил подготовительные мероприятия, связанные с написанием рассказов о Катулле.

В. М. Насколько правдоподобно то, что вы пишете о нём?

В. О. Достоверно всё — от первой до последней буквы. Я нигде не отступил от образа загадочного римского юродивого, блаженного и гениального поэта, городского дурачка, поцелованного Богом. Это образ, который возник у меня в душе и который я глубоко полюбил. Современные сирмионцы, конечно, видят Катулла совсем по-другому. Или, лучше сказать, искажают его по-другому.

В. М. Искажают? Что вы имеете в виду?

В. О.

Персона вне достоверности. Повести

Прощание с архивариусом

Краткое исследование издательской деятельности Кутейникова

Оно существовало всего три месяца, это призрачное книгоиздательство С. Е. Кутейникова «Донской арсенал» на Атаманской улице. В мае оно выпустило две брошюрки, в июле — тощую книжицу с помпезным шмуцтитулом и бесследно исчезло. В доме № 14, где оно размещалось, занимая весь первый этаж, пристройку и обширный подвал, в августе, как явствует из рекламного объявления в «Донских областных ведомостях», уже обосновалась французская фотография, оснащённая новейшими аппаратами из Парижа и предметами красочной амуниции средневековых армий Европы. («Жак Мишель де Ларсон увековечит Вашу наружность в романтической обстановке».) В сентябре владелец фотографии поместил в той же газете гневное уведомление, в котором говорилось, что он не имеет ни малейшего понятия об издательстве «Донской арсенал» и что он просит г. г. агентов книжной торговли оставить в покое его заведение и впредь не обращаться к нему с расспросами, где им разыскивать некоего г-на Кутейникова, которого, может статься, вообще не существует в действительности. «Что же касается почтеннейшей публики, — добавлял де Ларсон аккуратным петитом, — то заведение Жака Мишеля на Атаманской, 14 открыто для неё во все дни недели, за исключением вторника. Для желающих преобразить свою внешность имеются накладные усы и бороды из театральных мастерских Амстердама».

Книгоиздатель С. Е. Кутейников откликнулся на это уведомление оригинальным способом. Рождественский номер «Коммерческого вестника» Общества торговых казаков вышел с его портретом.

Мсье Жак, — гласила витиеватая подпись, —

дабы рассеять Ваши сомнения относительно моего натурального пребывания в этом исполненном всяческой жизни, блистательно-сказочном мире и доказать Вам со всей очевидностью, что я не плод воображения г. г. агентов книжной торговли, я помещаю здесь свою фотографию, сработанную на Атаманской, 14. Ваш настырный ассистент уговорил-таки меня, как видите, вооружиться датским мечом и даже наклеить за гривенник Ваши поганые усы из Амстердама. Однако же я надеюсь, что это маленькое фиглярство, на которое я решился благодаря озорной минуте и весёлому повороту мысли, не помешает моим компаньонам и многим почтенным торговцам узнать меня на портрете и не судить строго книгоиздателя С. Е. Кутейникова, честь имеющего поздравить всех коммерсантов Области войска Донского с Рождеством Христовым!

В феврале 1912 года С. Е. Кутейников вновь дал о себе знать. «Озорная минута», выхваченная им из будничного потока времени перед Рождеством, продлилась до Сретения, а «весёлый поворот мысли» завёл его, вероятно, так далеко, что он уже не мог остановиться на полпути. Словом, он решил продолжить газетную баталию с Жаком Мишелем.

После того как последний напечатал в газете «Юг»[15] грозный ультиматум, в котором он потребовал, чтобы г-н Кутейников, независимо от того, существует он или нет, публично извинился за свою рождественскую выходку, ущемляющую коммерческие интересы его заведения, — «в противном случае, — писал уязвлённый француз, — я принуждён буду обратиться в окружной суд, с тем чтобы он взыскал нанесённый мне ущерб либо с таинственного издателя, либо с „Коммерческого вестника“, потакающего небезобидному ёрничеству этого фантастического субъекта», — Кутейников поместил во всех новочеркасских газетах, за исключением «Донских епархиальных ведомостей» и «Вестника казачьей артиллерии», объявление довольно странного, если не сказать немыслимого, содержания:

Книгоиздатель С. Е. Кутейников сообщает, что в силу неведомых нарушений в извечном миропорядке поколебалась привычная однозначность земного пространства, занятого домом № 14 по Атаманской улице, где обретается и будет обретаться вплоть до 1915 года издательство «Донской арсенал». Каким-то непостижимым способом сюда внедрился фотографический мастер Жак Мишель де Ларсон, чьё назойливое заведение в этом месте и в это время[16], на взгляд издательства, не более чем фантазия и пыль. Удивительно, что то же самое утверждает и г-н Ларсон относительно издательства «Донской арсенал», которое готовит в настоящее время дополнительный тираж «Исторических разысканий Евлампия Харитонова о походе казаков на Индию». То обстоятельство, что при нынешнем обороте действительности заведение г-на Ларсона обладает, по всей вероятности, в большей степени счастливым качеством зримости, никоим образом не отразится на превосходной внешности наших книг, для которых уже закуплена отличная и вполне ощутимая бумага фабрики «Токгаузен и КО» в Екатеринодаре.

Какое впечатление произвело на француза это объявление, неизвестно. Известно только, что войсковой атаман Павел Иванович Мищенко на своём экземпляре «Гражданских новостей» (он получал их в 7:30 утра) прямо на объявлении Кутейникова написал огромными буквами синим карандашом: «Тю!!!» — и послал на Атаманскую, 14 дежурного вахмистра с конным отрядом.

Разумеется, никакого издательства ни в доме № 14, ни в соседних домах вахмистр не нашёл. В рапорте атаману он, однако же, доложил, что ему «удалось обнаружить некоторую невразумительность в ехидной фигуре француза Ж. М. де Ларсона, которая производит на Атаманской, 14 фотографические портреты лиц всех сословий, сама же на себе никакого устойчивого лица не имеет и может представиться в натуральном виде не токмо что французским фузилёром, но даже хорошенькой маркитанткой. А так как означенный дом совершенно дьявольским образом погрузился в обманчивость сгинувшей жизни и невозможных времён, то и фигура упомянутой маркитантки…».

Впрочем, нет нужды цитировать далее этот нелепый рапорт: вахмистр, согласно донесению караульного сотника, сочинял его «уже сильно нетрезвый», на гауптвахте, в бакенбардах а-ля Франц Иосиф, в которых он сфотографировался у Жака Мишеля и в которых ездил всё утро по городу, разыскивая, как он всем говорил не без гордости, «демоническое издательство инфернального свойства», пока наконец не взят был под стражу в ресторации Фридриха Брутца на углу Скородумовской и Московской.

Заслуживают большего внимания вполне достоверные, хотя и растворённые в бравурной риторике сведения[17], что заведение Жака Мишеля посетил в тот же день (то есть 2 февраля по старому стилю) и сам войсковой атаман; нагрянув поздно вечером на штабном автомобиле в сопровождении двух адъютантов по гражданской части, окружного квартирмейстера и целой свиты верховых офицеров, весело гарцевавших с оголёнными шашками по обе стороны невозмутимого «Руссо-Балта», всполошившего певучим клаксоном всю улицу, он тщательно осмотрел сначала снаружи (обойдя его дважды), а затем изнутри таинственный дом (принадлежавший, впрочем, Обществу взаимных кредитов), спустился в подвал, заглянул во флигель, похвалил Жака Мишеля за прилежное содержание арендованных помещений и уехал, купив у него фламандскую гвизарму для своей оружейной коллекции.

Наутро чиновник особых поручений атаманской канцелярии доставил Жаку Мишелю пакет, в котором находились бакенбарды, снятые с вахмистра в «освежительной камере», и предписание начальника интендантского отдела войскового штаба, обязывающее всех содержателей фотографических салонов, действующих на территории Области войска Донского, выполнять следующие требования:

1. Фотографировать рядовых и приказных казаков, унтер— и обер-офицеров, а равно и штаб-офицеров казачьих войск только с имеющимся у них уставным оружием и в принадлежащих их званию мундирах.

2. Исключить из процедуры фотографирования наклеивание усов, бровей и проч. лицевой растительности, дабы всякий военный чин, действительный или отставной, а также свободный от военной службы казак имел на портрете свой собственный, богоданный вид.

3. Изъять из употребления в фотографических целях бутафорские либо подлинные вещи, относящиеся к военному быту иноземных армий любых времён.

4. Не изображать посетителей — как военных, так и гражданских — в виду полотен и ширм, рисующих вымышленные баталии и походы, а также любые исторические военные действия, к коим Российская армия не имела касательства.

Всякий фотографический мастер, нарушающий эти требования, будет оштрафован первоначально на сумму в 200 руб. ассигн. в пользу войсковой казны, а при повторном нарушении выдворен за пределы Области войска Донского.

Можно представить, в какое отчаяние повергло это неожиданное предписание изобретательного француза, сумевшего поставить своё дело так, что в городе закрылась, не выдержав с ним конкуренции, старейшая фотография Кикиани и Маслова. (Гигантский бердыш, который они повесили в витрине, и обещание фотографировать в стрелецких кафтанах не прельстили своенравную публику.) Отчаяние побудило Жака Мишеля немедленно рассчитаться с ненавистным ему издателем, беззаботно кружившим неуязвимым газетно-бумажным призраком над Атаманской, 14. Решив исполнить своё намерение, о котором он заявил в аптекарском «Юге», он уже нанял адвокатов, сочинил с ними иск против Кутейникова и изготовился к бою, как вдруг получил записку от есаула гвардии, адъютанта по гражданской части князя Степана Андреевича Черкесова. Написанная орешковыми чернилами[18], какие тогда уже не водились в канцеляриях, и вложенная в обычный, без войскового герба, конверт, записка была, несомненно, приватной и даже в некоторых местах шутливой, но вместе с тем она не могла не остудить сутяжнический пыл Жака Мишеля.

Адъютант сообщал ему, что войсковое начальство не оставило без внимания возникшее между ним и Кутейниковым недоразумение.

Мне поручено разобраться в этом деле, — писал Черкесов, — однако же без того, чтобы притеснять кого-либо из вас. Речь идёт о личном интересе атамана к Вашим таинственным контрам с Кутейниковым. Павел Иванович полагает, что за ними кроется нечто чрезвычайное. Скажу Вам более, он вполне допускает возможность, что Кутейников вовсе не шутит в своих последних объявлениях. Надеюсь, Вы не станете расценивать это моё сообщение Вам как требование не предпринимать никаких шагов против Кутейникова. Упаси Вас бог так истолковать мои слова! Я хочу лишь дать Вам сугубо житейский и вполне дружеский совет — не раздувать скандала и по возможности относиться терпимо ко всяким причудам г-на издателя, батюшка которого, Ефрем Афанасьевич, служивший у нас каптенармусом, а при Самсонове ведавший аж войсковым арсеналом, был тоже небезызвестный шутник и фанфарон. Представьте себе, запугал однажды лейб-трубачей Государя, ехавших на Кавказ, какими-то невообразимыми разбойниками, которые будто бы не боятся пуль, а только трепещут в мистическом ужасе перед всякими топорами, кои имеют форму священного для них полумесяца; потом вооружил их, шельма, с самым серьёзным видом — с расписками и наставлениями — бомбардирскими алебардами, валявшимися в кордегардии бог знает с каких времён, да ещё отписал атаману в отчёте: «Сие ободряющее оружие выдано доблестным музыкантам Его Величества как наилучшее, по их разумению, для устрашения злонамеренных горцев». Говорят, что Самсонов смеялся до слез, хоть и отдал прохвоста под трибунал… Надеюсь также, м-е Ларсон, что вы не усомнитесь в полезности моего совета. Разумеется, Вы вольны пренебречь им и руководствоваться собственными соображениями, в том числе и соображениями коммерческой выгоды. Но если уж речь здесь зашла о выгоде, то я хотел бы заметить Вам, что Вы обязаны в некотором роде нынешним процветанием Вашей фотографии именно г-ну Кутейникову. Шутит он или нет, но он привлёк всеобщее внимание к Атаманской, 14, а стало быть, и к Вашему заведению. Публика, и в особенности гражданская, падкая до всякой загадочности, атакует Вас с утра до вечера, и Вы, как я слышал, уже едва справляетесь с заказами. Не думаю, чтобы Вас при таком обороте дела серьёзно смущало то обстоятельство, что в обиходе Вашу фотографию стали называть «кутейниковскою», тем более что Вы и сами приложили к тому немало усилий. Я недавно проезжал по Атаманской и видел у Вас в витрине — я не мог ошибиться! — огромный портрет Кутейникова в усах и с моноклем. Более того, у меня есть сведения, что Вы скупили в магазине Сущенкова все книги, выпущенные «Донским арсеналом», и, пользуясь случаем, продаёте их своим посетителям по довольно высокой цене, — те экземпляры «Исторических разысканий Евлампия Харитонова о походе казаков на Индию», на которых Ваш ассистент умело подделал дату и которые выдаются за тот самый мифический «дополнительный тираж», якобы уже выпущенный Кутейниковым, — где-то, бог его знает где, в чудодейной незримости, — идут по 15 руб., не так ли? Впрочем, меня это не касается. Как должностное лицо я могу указать Вам только на то, что Вы уже целый месяц нарушаете 4-й пункт предписания начальника интендантского отдела войскового штаба. Имейте в виду, он человек проворный и неумолимый. Даже интерес атамана к Вашей персоне не помешает ему выдворить Вас, к примеру, в Воронежскую губернию, где порядки мягче, но климат суровее, да и коммерция не столь оживлённая, как в нашей благословенной столице!

Марта 6-го с. г. Атамана войска Донского адъютант по гражданской части кн. Черкесов
* * *

Строго говоря, фотограф де Ларсон вовсе не нарушал 4-го пункта предписания начальника интендантского отдела войскового штаба, как на то указывал ему адъютант Черкесов. Полотна и ширмы, «рисующие вымышленные баталии и походы, а также любые исторические военные действия, к коим Российская армия не имела касательства», он незамедлительно убрал. И заменил их другими. Они являли собою, как пишет журнал «Фотографический курень» (1912, № 4), «нечто вроде постраничных иллюстраций к нелепейшим „Историческим разысканиям Евлампия Харитонова о походе казаков на Индию“, кои выпустил в прошлом году в своём скандально известном, хотя и лопнувшем как мыльный пузырь „Донском арсенале“ г-н Кутейников». Именно эти ширмы и имел в виду адъютант, запугивая француза колючими январями и знойными комариными июлями Воронежской губернии, скучающей в глубине континента.

Однако же дело обстояло так, что использование этих ширм, которые приносили де Ларсону фантастический доход («Шутка ли сказать, — писал язвительный корреспондент „Фотографического куреня“, — обыватели выстраиваются в очередь и платят, не задумываясь, по десяти рублей только за то, чтобы просунуть свои физиономии в овальные прорези и стать таким образом воображаемыми участниками каких-то невозможных в истории и по виду довольно разнузданных сцен, вроде переправы казаков через Инд и прочей глупости! Куда же смотрит наше войсковое начальство, которое якобы так печётся о пуританстве в фотографическом деле, издавая при этом, к слову сказать, уморительные указы!»), не противоречило 4-му пункту предписания.

О походе казаков на Индию нельзя было сказать, что он является вымышленным, так же как нельзя было отрицать, что в нём принимало участие сорок донских полков — двадцать три тысячи присягнувших на верность российскому престолу казаков и казачьих офицеров. Поход, предпринятый по приказу императора Павла Петровича, которым вдруг овладела в неистребимой сырости Михайловского замка, окутанного петербургскими вьюгами, пылкая, согревающая его мечта завоевать колонию Англии, щедро осыпанную лучами солнца, огнепалимую Индию, начался 27 февраля 1801 года. В два часа пополудни, после того как в войсковом Воскресенском соборе Старого Черкасска была отслужена торжественная литургия, а затем прочитан на Ратной площади у церкви Преображения напутственный молебен, авангард из тринадцати полков, возглавляемый походным атаманом генералом Матвеем Платовым, двинулся на восток. За ним, выдержав первоначальную дистанцию в десять вёрст, вышли артиллерийские полки, потянулись обозы, нагруженные провиантом, свинцом, фуражом, порохом, ядрами, стругами, и, наконец, уже в сумерках пределы города покинул конный арьергард…

Жак Мишель де Ларсон, как иностранец, да к тому же ещё человек гражданский, вовсе не обязан был знать, что поход казаков на Индию завершился утром 24 марта того же года в каком-то богом забытом хуторе на юговостоке Оренбургской губернии. В качестве оправдательного документа, подтверждающего историческую достоверность сцен, изображённых на его ширмах, он мог выставить (да и выставлял в буквальном смысле — прямо в витрине) книгу, выпущенную Кутейниковым, который отважился заявить в предисловии, что он несёт «полную ответственность за это издание, так как автор, отставной подъесаул Евлампий Макарович Харитонов[19], скончался в станице Покровской, не успев подписать формального согласия на публикацию своих разысканий».

Француз не обязан был знать и того, что источники, которые цитировались в этом сочинении, были (на взгляд любого, даже не очень-то разборчивого профессора) в высшей степени сомнительными: какие-то «бутанские рукописи» начала XIX столетия, якобы переведённые автором с языка бхотия (тибето-бирманская группа), всевозможные «записки» разноязыких путешественников, колесивших в 1801 году по Азии и видевших казачьи дружины кто в Персии, кто на склонах Каракорума, «походные дневники старшин» и прочие «свидетельства», неизвестно как и где добытые любознательным подъесаулом.

Жаку Мишелю достаточно было того, что в «Разысканиях», которые были написаны, как уверял издатель, «на основании новых и весьма достоверных сведений», утверждалось, будто «донской Бонапарт» — так называл Харитонов генерала Матвея Платова — довёл казачьи полки до заснеженных Гималаев, а не до оренбургских степей, «как то считалось ранее».

«Весь поход, — говорилось на 29-й странице, — завершился блестяще — в полном соответствии с замыслом Императора Павла, который вовсе не думал завоёвывать Индию, а только хотел казачьими шашками пригрозить с Гималайских вершин зазнавшейся Англии». На ширме Жака Мишеля — как видно из иллюстрации в «Фотографическом курене» — это изображалось так: казаки, сбившись в кучку на острие горного пика, окутанного облаками, браво размахивают шашками, палят из фузей и штуцеров, а на них с ужасом взирает, высунувшись по пояс из окошка Букингемского дворца, Георг III.

Далее, на страницах 44–53, Евлампий Макарович подробно рассказывает о том, как какой-то «седой старшина в епанче» уговорил атамана Платова не поворачивать полки назад по повелению нового императора Александра Павловича, а выполнять приказ — предыдущего, скоропостижно скончавшегося в ночь с 11 на 12 марта Павла Петровича. «Потому что смерть приказавшего, — сказал седой старшина, — не отменяет его приказа. И в этом, ваше превосходительство, весь смысл воинской доблести». Спустя две страницы отставной подъесаул, видимо, спохватившись, сообразив, что этого седого старшину за таковые глаголы генерал Платов, скорее всего, одел бы в кандалы, выдвигает на всякий случай и другую версию. Авангард (теперь уже только авангард) из тринадцати полков продолжил поход на Индию потому, что гонец от генерала Орлова, командовавшего арьергардом и получившего пакет из Петербурга, не доскакал до генерала Платова, «уже зело углубившегося в восточные владения России», — погиб в степи. И доблестный генерал Платов так и не узнал, что юный Александр, «жалуя казаков отчими домами», повелевает прекратить поход на лучезарную Индию, затеянный его родителем…

Словом, весь смысл книги сводился к тому, что поход — по мнению немногочисленных его тогдашних исследователей, самый бесславный в истории Войска Донского — был блестящим и славным.

Конечно же, ничего дурного не было в этом стремлении отставного подъесаула представить поход вопреки всему в лучшем виде. Быть может, Евлампий Макарович, если он действительно жил на свете, если его не выдумал г-н Кутейников, сам участвовал в этом походе (Кутейников пишет в предисловии, что он умер в возрасте 132 лет), и он, быть может, всю свою долгую жизнь таил обиду и на императора Павла, пославшего его в этот (впоследствии всеми забытый) экспедицион, и на императора Александра, не давшего ему помахать шашкой на Гималайских вершинах. И от обиды выдумал книгу — написал её перед смертью, сидя с пером, в очёчках и бурках, под крышей какого-нибудь древнего куренька.

Так обстояло дело или иначе, ясно одно: сочинение подъесаула, скорее всего, осталось бы незамеченным. В отчётах Общества распространения полезных книг в Области войска Донского за 1911 год оно отнесено к разряду «частных исторических экскурсов отставных военных чинов, кои на сегодняшний день не пользуются спросом».

Однако недоразумение, возникшее между издателем и фотографом, или, как выражались газетчики, «дело о раздвоении Атаманской, 14» (о том, что оно негласно расследуется гражданским адъютантом, знал, разумеется, весь город), вывело «Исторические разыскания Евлампия Харитонова…» спустя несколько месяцев и на целых три года в разряд книг «наиболее читаемых, хотя и малополезных».

* * *

В июле 1912 года новочеркасский корреспондент балабановского «Юга», ссылаясь на «весьма осведомлённое лицо из Войсковой канцелярии», сообщил, что адъютант Черкесов, якобы имеющий на руках сенсационные факты, связанные с Атаманской, 14, готовит специальный рапорт атаману по этому делу. «Не исключено, — говорилось в заметке, — что вскоре мы получим от того же лица кое-какие сведения о содержании рапорта и узнаем таким образом, каково живётся г-ну Кутейникову в том запредельном мире, откуда он нам посылает свои шутовские весточки и баснословные тиражи».

Это было последнее печатное упоминание о донском книгоиздателе С. Е. Кутейникове.

Никакого специального рапорта атаману адъютант Черкесов, судя по всему, не писал — во всяком случае, обнаружить этот рапорт или хотя бы найти сообщения о нём более достоверные, нежели в балабановском «Юге», не удалось, — и потому последним рукописным источником, содержащим сведения о Кутейникове, можно считать датированное 20 августа 1912 года письмо Черкесова к дочери, жившей тогда в Петербурге в гостином доме Главного управления казачьих войск на Караванной[20]. За исключением половины первой и двух последних страниц, оно посвящено издателю, но, так как на пяти страницах князь сообщает уже известные факты, целесообразно будет процитировать его со середины шестой:

Что до меня, Анюта, то я не нахожу здесь ничего, кроме философических шалостей г-на Кутейникова, который, как мне стало известно, проповедует повсюду и в разном виде, добравшись даже до газет, довольно странные воззрения на феномен времени. Он полагает, что времени как такового не существует вовсе. Пытался в этом убедить и меня (я разговаривал с ним ещё весною по телефону: сам телефонировал мне в штаб). То есть, Анюта, он не то чтобы отрицает время, а говорит, что не существует прошлого и будущего, а есть только одно неделимое и вечное Настоящее или, как он излагает, Настоящее настоящего, Настоящее прошлого и Настоящее будущего. Между ними, по его разумению, не существует решительно никакой разницы, в силу чего не только все вещи, но и люди, события, действия обладают божественным свойством неисчезновенности. Всё есть как есть, и всё есть всегда: никогда не начинало быть, пребывало вечно и не прейдёт во веки веков. Когда он пытался внушить эту мысль редактору «Епархиальных ведомостей» (он и там хотел поместить своё нашумевшее объявление, которое я тебе посылаю), ему указали на Книгу Бытия, а потом на дверь… Да вот и я думаю, Анюта, разве не было Начала, разве не было Сотворения Мира и разве не будет Конца?.. Но послушай, что говорит далее этот г-н Кутейников: несовершенный человеческий разум, уязвлённый бессмысленным страхом смерти и охваченный беспрерывной текучестью чувств, возомнил, что он движется в океане этого неизбывного Настоящего, да ещё в некотором направлении — от прошлого к будущему. Наподобие тусклого светильника он, т. е. разум, высвечивает ничтожное пятнышко света на поверхности необозримого океана времени и не видит весь круг своего бытия, составленный из мириадов этих светящихся пятнышек, слитых воедино. Мрак неведения скрывает от человека восхитительную полноту его бесконечной и безначальной жизни, и оттого он полагает, что жалкое пятнышко света — драгоценное здесь-и-теперь — и есть его печально-желанный удел, что только в нём, лучезарном и зыбком, исчезающем постоянно, он существует весь целиком. Эта безумная вера в мимолётность настоящего мгновения и есть, по словам Кутейникова, наказание Господа за грехопадение прародителей. Но Господь милосерден, Он наделяет некоторых Своих детей первоначальным зрением. И вот, Анюта, представь себе, Кутейников утверждает, что он не только исполнился Божественного видения мира, развёрнутого в вечном Настоящем, но и обрёл упоительную способность находиться по собственному разумению и с ясным сознанием как во всём круге своего бытия, так и в любой его отдельно взятой точке. Он уверял меня, что он разговаривает со мною по телефону из 1915 года и что только теперь — или тогда? или как тут ещё сказать, Анюта? — словом, там, в 1915 году, он закрывает своё издательство, освобождая французу Атаманскую, 14. Когда же я ему сказал, что здесь, у нас, в 1912 году француз собирается с ним судиться, он ответил равнодушно:

— Если вы ему помешаете, князь, вы сделаете богоугодное дело. Этого суда не должно быть в извечном миропорядке. Так же как и французского заведения на Атаманской, 14 не должно быть до 1915 года. А то, что оно у вас там существует, — это досадное недоразумение. Когда-нибудь, князь, всё станет на свои места.

Он говорил мне, Анюта, что он переживает в своей жизни одновременно всё — и тяжёлое ранение под ключицу на какой-то великой войне, за-ради которой он теперь там бросает своё издательство, и первые младенческие шаги по лоснящемуся паркету в доме своего батюшки на Кадетской, и предсмертные судороги в Люксембурге, где он будет, или, выражаясь его невозможным языком, есть похоронен в 1927 году. Да ещё — ты только подумай — рядом со мною! Говорит, будто мы будем жить с тобой в Люксембурге и будто бы там я умру, и даже не умру своей смертью, а эдак вычурно застрелюсь — на публике, в ухо — от тоски по нашим донским раздольям. И что же это мы будем искать там, в Великом Герцогстве? А? Воевать его будем? Или выйдет какое-нибудь назначение? Что же, Анюта, поедем. А затоскуем, напишем рапорт атаману — так, мол, и так, возвращай нас на Дон… Что, нагнал я на тебя грусти, петербургская стрекоза? Да ты не слушай меня, старого дурака, шучу я. Потому как скучаю. Лето уже на исходе. Скоро ли ты приедешь…

* * *

Из окон дома архивариуса на бывшей Кавказской улице хорошо видна Александровская церковь. В те дни, когда старик забывает ходить на работу, — а такое с ним происходит часто, ибо с некоторых пор он перестал ощущать, как он сам выражается, «изменчивость пейзажей по берегам временнóго потока», то есть может доплыть нечувствительно, с каким-нибудь майским деньком в голове, до середины июля, — он сидит у окна, смотрит на Александровскую церковь, мечтает: не отвяжет ли какой-нибудь хлопотливый ангел воздушного змея, зацепившегося за крест; не упорхнёт ли вслед за летучими облаками сиреневый куст, выпроставшийся из-под купола. Хорошо, если исследователь свёл знакомство с архивариусом именно в такие, слитые для него воедино, неощутимые дни. Память Кузьмы Ильича благодаря неизменному впечатлению (ангелы праздны, а куст неподвижен) оживляется до чрезвычайности. Он может вспомнить неожиданно какой-нибудь редкий источник, исполненный сведений о предмете, который казался тебе столь зыбким, столь безнадёжно забытым, а иногда и просто эфемерным, что ты готов был уже отказаться от притязаний на сладкое право быть его первым исследователем; может указать безошибочно номер архивной описи, включающей некую единицу хранения — вожделенный документ, без которого шатки и крайне сомнительны все твои построения и который являлся тебе лишь в осторожных фантазиях. Плата за эти поистине неоценимые услуги Кузьмы Ильича невелика: упомянуть его в примечаниях, поблагодарить в скобках, сослаться на него в комментариях. Многие исследователи обещают ему это с большой горячностью. Но потом, как правило, бессовестно обманывают старика. Ни в статьях, ни в обширных докладах (иногда целиком построенных на драгоценных сведениях, извлечённых в тягучие сонные дни из его ободрившейся памяти) не уделяют ему ни единого слова. Кузьма Ильич, конечно же, не знает об этом. А если бы и узнал, то, скорее всего, не обиделся бы на забывчивых щелкопёров. Во всяком случае, он не стал бы скандалить с ними так увлечённо и пылко, как он скандалит с гонцами из архива, которых к нему посылают время от времени, чтобы как-нибудь — часто обманом — залучить его на работу.

— Да вы, сударь, в своём ли уме! — кричит он солидному усачу в ядовито-оранжевой строительной каске, представившемуся прорабом. — Вы что же это, за дурака меня держите, а?! Бумаги… он раскопал бумаги! Да я вас сразу узнал. Вы из отдела копирования. Ваша фамилия Петряков!

— Не Петряков. Петрянов, — усач смущённо снимает каску. — Надо бы на работу, Кузьма Ильич. Работать. Ра-бо-тать, — выговаривает он отчётливо, как будто бы изъясняется с иностранцем.

— Вот то-то и наработали, — отзывается архивариус. — Небось бульдозером воротили?!

— Это как же… то есть… Кузьма Ильич?

— Молчать! Молчать! Ваш брат всегда норовит — бульдозером. А бумага вещь нежная, прихотливая… Что, если архив генерала Богаевского! А? Он, кажется, жил одно время на Свердлова — то бишь, дьявол вас разорви! — на Горбатой… Какой вы там дом ломали?.. Нумер! Нумер скажите! — восклицает он возбуждённо.

И уже невозможно понять — то ли Кузьма Ильич доигрывает (в отместку? из баловства?) прерванный им же спектакль, то ли действительно каким-то странным образом принимает всё ж таки за прораба уже опознанного было гонца.

Гонец, предмет его постоянной бдительности и весёлой ненависти, чудится ему во всяком, кто появляется в доме без предупреждения. Помнится, при первой нашей встрече он как-то чересчур уж бодро соскочил со стула, подбежал ко мне и, нацелив оба указательных пальца в мою бороду, радостно закричал:

— Приклеили! Приклеили! А я вас сразу узнал. Вы Соколов! Вентиляторщик! Как вам не стыдно…

Спустя две недели, когда наша работа с Кузьмой Ильичом была в самом разгаре, когда он, пребывая неотлучно у излюбленного им окна (с хрустальным изломанным лучиком трещины в наружном стекле), уже цитировал с ходу необходимые мне материалы из старорежимных газет, припоминая даже, каким кеглем они были набраны, вентиляторщик — то есть, конечно, не вентиляторщик, а инженер технической службы архива — по фамилии Соколенко действительно заявился. Его отчаянный вид и намеренно путаное сообщение о какой-то ужасной аварии (то ли случился обвал? то ли прорвало трубы?), якобы погубившей ценные документы, не произвели на Кузьму Ильича ни малейшего впечатления. Архивариус был далеко. Так далеко, что здесь, в настоящем, где ещё оставалась способная видеть и слышать часть его существа, его могло потревожить лишь резкое изменение в той неподвижной, привычной, взятой в двойную рамку арочного окна картине, которую он созерцал беспрерывно. Но там, слава богу, всё выглядело так же, как в 1912 году. Или, по крайней мере, всё оставалось на своих местах — и каменные, выстроенные ещё платовскими старшинами угрюмые домики с плоскими крышами, поднимающиеся ступенями от Кавказской вдоль ухабистой Красной Горки, беспорядочно вымощенной булыжником; и венчающая эту Горку южная арка Атаманского сада, выложенная из ракушечника, потемневшая и осевшая вровень с оградой; и исполненная величия, хотя и обросшая травами, облепленная кустарником церковь Александра Невского, возвышающаяся над ротондами, смотровыми курганами, павильонами — и над всеми строениями Атаманского сада, где, должно быть, гуляли в весенние сумерки, под звуки Уланской мазурки, среди лип и каштанов, озаряемых вспышками пёстрых салютов, книгоиздатель С. Е. Кутейников и фотограф Ж. М. де Ларсон…

— Нет-нет, — замечает рассеянно архивариус, — кто-то один из них. Второго положительно не существовало. Господина Кутейникова выдумал Жак Мишель для коммерческих целей… или господин Кутейников — Жака Мишеля. А впрочем, не знаю. Похоже, что не было ни того ни другого. Напишите-ка ещё разок в Люксембург княжне Черкесовой, да не забудьте спросить: не её ли батюшка давал объявления в газетах? И не она ли разыгрывала француза на Атаманской, 14?.. Как там писал вахмистр… хорошенькая маркитантка? Всё может быть. Всё изменчиво. Никакого извечного миропорядка нет. Лжёт Кутейников…

Помню, при этих словах Кузьма Ильич поднялся со стула, отшатнулся от окна и, взглянув на меня тем злобно-весёлым, торжествующим взглядом, каким он смотрел на злосчастных гонцов, прокричал:

— Торопитесь! Торопитесь! Княжне, должно быть, за девяносто! Смотрите, как бы не опередил вас проворный гонец от ангела Азраила! А ко мне он — вон он, вон он! — уже спешит! Спускается по Красной Горке…

Почему великий тамбурмажор ненавидел путешествия

Публичная лекция, читанная в зимней столице королевства Бутан во время муссонных дождей

Да благоденствует древняя Пунакха, её окрестности и всё царство Друк-Юла, пока стоят Гималаи!

Дамы и господа!

Великих тамбурмажоров было всего четверо. Принято считать, что все они итальянцы. Хотя один из них, Сальвадор Романо, граф Сальвадор Антонович, не только родился в России, но и, будучи ярым противником всяких вояжей, никогда не покидал её пределов без чрезвычайной надобности. Его первый и, по всей вероятности, наиболее осведомлённый биограф Степан Харузин настойчиво подчёркивает, что даже из своего излюбленного имения на юге России, в Малом Мишкине, где, кроме его небольшой усадьбы, заброшенной дачи атамана Платова и дюжины накрепко вросших в пологий холм куреней, обретался ещё выстроенный на его пожертвование, предусмотрительно обнесённый высокой стеной из пилёного ракушечника приют умалишённых — затейливой архитектуры дом, густо обросший с фасада дикой лозой и кучерявым плющом, он выезжал крайне редко.

В Венеции, на родине Антонио Романо, своего «непоседливого батюшки» (так называл его сам Сальвадор), он побывал лишь однажды, незадолго до смерти, в 1900 году. Вернувшись домой — зачем-то окольным путём, на пароходе «Санкт-Петербург», ходившем в Россию через Атлантический океан с трёхдневной остановкой в Гавре, — он заявил в коротком интервью корреспонденту «Южного телеграфа», что город, «возросший по прихоти деятельного разума на островах лагуны», произвёл на него «удручающее впечатление своей назойливой красотою» и что если он и мечтает о чём-нибудь (корреспондент стал расспрашивать его, девяностошестилетнего старика, о мечтах!), так это о том, чтобы больше не ездить в Венецию… в Рим, в Петербург, в Стамбул… «И куда бы то ни было, сударь. Ибо склонность к путешествиям — порочна!»

«После этих слов, — пишет удивлённый корреспондент, — он, как бы салютуя, вдруг вскинул к полям цилиндра необычайной длины указательный палец, украшенный ослепительным солитёром, нетерпеливо махнул перчаткой моложавому кучеру, и его лёгонький фаэтон, запряжённый парой рыжих ганноверанов, быстро помчался по Михайловской площади Новочеркасска в сторону почтового тракта…»

О своей ненависти к путешествиям и путешественникам Сальвадор говорил почти во всех интервью и с особенной пылкостью, с какой-то грозной настойчивостью — «прямо-таки с апостольским жаром», замечает Харузин, — в тех, которые он давал летом 1898 года на Всемирном состязании тамбурмажоров в Фонтенбло. На этом поистине историческом состязании — самом продолжительном в XIX веке и по числу участников не превзойдённом до нынешних дней (2300 тамбурмажоров из 49 государств, включая Заскар, Бутан и Мустанг, оспаривали первенство) — Сальвадор, как известно, последний раз в жизни облачился в расшитый золотой канителью, щедро украшенный искрящимися галунами мундир фельдфебеля музыкальной команды и взял в руки тамбурмажорский жезл.

Французские газеты писали потом, что он вращал и подбрасывал его, маршируя в течение десяти часов на плацу с отрядом неуёмных барабанщиков и ротой неутомимых гренадёров, уже с нечеловеческой ловкостью — «с обезьяньей ловкостью», как выразился более определённо корреспондент бостонской спиритической газеты Herald of Truth.

«Я не видел зрелища более восхитительного и ужасающего в своей непостижимости, — писал американец, — чем то, которое явила нам в Фонтенбло эта яростная и человеколюбивая горилла в позументах, воздвигнувшая где-то в сарматских степях России сумасшедший дом для военных музыкантов. Полагаю, что именно в этом доме, среди свихнувшихся валторнистов, флейтистов и трубачей, Сальвадор и закончит свои дни, ибо искусство его уже давно достигло тех лучезарных высот, выше которых простирается сфера чистейшего идиотизма!»



Поделиться книгой:

На главную
Назад