Так была написана песнь сороковая, входящая в «Книгу Катулла Веронского» — бесценное сокровище мира.
Puella defututa[7]
У Катулла всегда гулял ветер в кармане, хоть батюшка и присылал ему из Вероны копеечку. Пришлёт ему, к примеру, десять тысяч сестерциев сегодня, а назавтра у Катулла уже нет ничего. Другой бы огорчился — поэт только рад. Выскочит из дома босой, отнимет костыль у какого-нибудь калеки и бежит по улице вихрем.
— Нищий я, — кричит, — обездоленный! Подайте на девку! Девку не на что купить!
Всадник Марк Целий в таких случаях не оставлял друга. Бежал следом и спрашивал у прохожих:
— Ecquis ei unam libellam dedit?[8]
Никто не давал, конечно. Наоборот, побыстрее сворачивали в какой-нибудь переулок. Или притворялись кривыми — мол, сами живём подаянием.
— Эх, вы! — корил Целий римлян за чёрствость и летел дальше.
Если же находился такой человек, который даже и костыль свой не отдавал Катуллу, принимаясь с ним злобно скандалить, то Целий не прощал такую дерзость. Ударит упрямца по голове и скажет: «Ты кому, собака, перечишь?! Ты первому поэту Рима перечишь!» А потом отберёт у него костыль и протянет Катуллу со словами: «Беги, душа любезная! Я за тобой!»
Однажды друзья мчались по городу. Катулл выкрикивал:
— Пожертвуйте на жалкую потаскушку с улицы Субура!
Целий следовал за ним, сжимая кулаки, чтобы ударить на ходу любого жадного прохожего.
И вот подвернулся им один пожилой писарь, который много лет служил в Азии и недавно возвратился в Рим к старшей дочке. Он смело шёл им навстречу — не притворялся убогим, никуда не прятался, потому что был человеком милосердным — обиженного не привык обходить стороной. Он сам остановил Катулла и спросил:
— А сколько же тебе нужно, сердечный?
— Десять тысяч сестерциев, — объявил Катулл, не раздумывая.
— Вот так раз, — изумился писарь, — а я думал дать тебе один.
Едва только он произнёс эти слова, как на него налетел Марк Целий:
— Да как ты смеешь пререкаться с поэтом! Негодяй! Старый пёс!
Вспыхнул скандал. Собралась толпа, явился зять писаря, прибежали внуки, дочка. Затеялась драка.
После драки — суд.
Зять писаря оказался богатым откупщиком. За него — наилучшие адвокаты. У Целия тоже адвокаты отменные. И с той стороны блестящие речи. И с этой. И у тех покровители в Сенате. И у этих. Ни одна сторона не может взять верх. Дело запуталось ужасно. Разбирались четыре месяца. Наконец постановили так.
Мол, пусть Катулл, из-за ветреных слов которого нагромоздилось дело, выйдет завтра чуть свет на улицу Субура, как будто нечаянно, — и если первая девка, какая ему там встретится, запросит с него десять тысяч сестерциев, то взыскать таковую сумму с писаря и его зятя в пользу Катулла и Целия. Если же девка запросит меньшую цену, то взыскать десять тысяч с Катулла и Целия в пользу писаря и его зятя.
— Macte![9] — прокричал Целий на весь Форум.
Тут же призвал своих рабов с носилками — сам сел в какие похуже, Катулла усадил в прекрасные, — и покатили друзья в кабачок пировать.
И пока пировали, Целий всё повторял, кивая в сторону Форума:
— Вот и славно!
А что — «славно», не объяснял Катуллу, которому с каждым глотком вина становилось на душе всё тяжелее и тяжелее, потому что он знал, что нельзя отыскать на улице Субура такой девки, чтоб запросила хотя бы двадцать сестерциев. И только к вечеру Целий всё объяснил.
— Вот сейчас, — говорит, — мой милый Катулл, выпьем по последней чарочке — ты поедешь домой, а я в квартал Субура. Найду там самую умную и красивую шлюху, подкуплю её, дьяволицу, чтоб она тебе завтра без запинки брякнула: «Десять тысяч!» Проучим паршивого писаря с подлым зятем и претора с судьями — чтоб не умничали!
Дома Катулл повеселел. Лежит на кушетке — мечтает, книги читает. Ждёт друга с известиями.
Целий явился во вторую ночную стражу — усталый, запылённый, выпил воды, отдышался и говорит:
— Ну, брат Катулл, всё устроил! Девку зовут Амеана. Красивая! Жалуется, кокетка, что нос чуть великоват, а сама с бронзовым зеркальцем не расстаётся — то и дело любуется собой. Ремесло своё хочет забросить, потому что завёлся у неё дружок — Мамурра родом из города Формии. Заведует в войске Цезаря строительством и провиантом. Немножко ворует, немножко жульничает, но человек порядочный… Да тебе всё это и не нужно знать, мой драгоценный Катулл. Девка куплена! Тебе нужно только сделать вид, будто это обычное дело, что субурская потаскушка просит десять тысяч.
— Конечно, — молвил Катулл.
И снова принялся мечтать о чём-то.
Что с ним случилось, когда рано утром за ним приехали на конях обвинители, свидетели, защитники, судьи, Целий, претор, писарь с зятем, — то ли Катулл переводил всю ночь греческую оду, то ли носились в его голове до рассвета фантазии, — никто не знает. Но только выглядел он так, будто не мог понять, зачем его усадили в крытую повозку; зачем привезли — ни свет ни заря — в квартал Субура; зачем выпустили на улицу; зачем сказали: «Иди!»; зачем попрятались по закоулкам…
Катулл пошёл.
Он шёл медленно, заложив руки за спину и глядя себе под ноги. Продолжал, как видно, думать о чём-то — чего не додумал дома. Даже голову не сразу поднял, когда перед ним очутилась девушка и громко сказала:
— Эй, красавчик! Плати десять тысяч сестерциев и пойдём со мной!
— Что?.. Что такое?.. — рассеянно отозвался Катулл.
Девушка смутилась:
— Я Амеана… Десять тысяч… Прошу десять тысяч…
Тут только Катулл очнулся
— Что?! Что?! — воскликнул он так грозно, что девушка в испуге попятилась к дому, из которого вышла.
Катулл же остался стоять на месте. Он весь задрожал, будто от лютой стужи. Потом вдруг запрокинул голову, прикрыл глаза. И полетели по всем переулкам квартала, разрушая утреннюю тишину, слова поэта, подхваченные эхом:
Так была написана песнь сорок первая, входящая в «Книгу Катулла Веронского» — бесценное сокровище мира.
Novem[10]
Катулл любил думать. Чуть что — ляжет на спину посреди улицы, подсунет ладони под затылок — локти вверх торчат — и принимается думать.
Фурий и Аврелий — спутники Катулла — тоже ложились поодаль. И тоже локти вверх выставляли, видя такое дело.
На Фурия и Аврелия прохожие злились и даже ногами их старались стукнуть побольнее, чтоб не мешали проходу. Катулла же аккуратно обходили стороной — не желали его беспокоить. И только всадник Марк Целий, если натыкался на друга, не церемонился — поднимал его на ноги, усаживал в носилки и вёз угощать.
Однажды Целий угощал поэта в наилучшей таверне. Приказал подать яиц со спаржей, голубей, фазана, бараньих лопаток, дроздов, осьминогов, свиную грудинку, колбас горячих, морских ежей, телятину отварную с чесноком и зелёными бобами, хороших зайцев, сыра, рыбы, вина побольше, орехов, мёда, груш, черешни, фиников, яблок.
Друзья поели. Целий остался лежать в таверне. А Катулл всё-таки вышел наружу.
Он ещё прошёл по улице некоторое расстояние, а затем лёг на спину. Фурий и Аврелий тоже быстро легли. Они лежали тихонько, дожидаясь, когда Катулл встанет и пойдёт дальше.
Но Катулл всё лежал и лежал. Даже не шевелился. И вдруг перевернулся на бок. Полежал на боку, достал из-под плаща свиток папируса, что-то написал на нём пером и снова откинулся на спину. Какое-то время он размахивал свитком в воздухе — будто сушил чернила, — а потом громко крикнул, не поднимая головы:
— Эй! Вы! Короткий и длинный! Что, не видите?! Я вам машу! Сюда! Ко мне!
Фурий и Аврелий тут же вскочили на ноги, подбежали к поэту и молча склонились над ним.
Катулл посмотрел на них внимательно — на одного, на другого. Потом закрыл глаза, словно устал смотреть, и с закрытыми глазами протянул им свиток:
— Вот письмо. Отнесите его девушке.
— Спасибо тебе, Катулл! — закричали Фурий и Аврелий в один голос и принялись прыгать возле поэта — до того они обрадовались заданию.
Катулл объяснил им, где живёт девушка и как её зовут. Приказал непременно дождаться от неё ответа и махнул рукой — мол, идите уже!
Так они и побежали с посланием вдвоём. Фурий держался за одни конец свитка, Аврелий — за другой, чтоб никому не было обидно. Вдвоём же — из четырёх рук — они и передали свиток девушке, радостно улыбаясь. Девушка тоже радостно улыбнулась, начав читать послание. Но вдруг лицо её сделалось красным, сердитым, глаза наполнились слезами. Она схватилась за голову и воскликнула:
— Да как вы смели принести это, мерзавцы!.. Папенька, маменька!..
Не успели Фурий и Аврелий опомниться, как из дверей дома выскочил отец девушки, за ним — мать, братья, сестры, деды, бабки, тётки, дядьки и жених девушки, имевший неподалёку мясную лавку. Все стали читать письмо, передавая его друг другу, стали охать и ахать, кричать на всю улицу:
— Посмотрите, люди добрые, с чем пожаловали эти сволочи!
Наконец отец разорвал свиток в клочья и ударил кулаком сначала Фурия, а затем Аврелия. Оба упали, но тут же поднялись и, не оглядываясь, бросились бежать. Им вдогонку летели камни и палки. Мчались за ними собаки.
А Катулл тем временем лежал там, где лежал. Не открывая глаз, он тихим голосом повторял послание, чтобы не забыть его стихотворные строчки:
Так была написана песнь тридцать вторая, входящая в «Книгу Катулла Веронского» — бесценное сокровище мира.
Gemelli fratres[11]
Отец поэта — веронский магистрат — всегда переживал, что сын не пристроился к делу в Риме. Всё ему казалось, что Катулл бездельничает там день и ночь. Бабка Петрония, напротив, называла внука большим тружеником, выдумывая, что он служит в коллегии квесторских писцов, но иногда забывалась — не помнила своих выдумок — вдруг начинала причитать:
— Как-то теперь там наш Катуллушка?.. Что-то он поделывает в Риме?.. Работает ли он где?..
— Нигде не работает! — сердился отец. — Ничего не делает! Баклуши бьёт!
Однажды бабка Петрония написала Катуллу о таком разговоре с родителем. Катулл, получив письмо, долго не раздумывал — бросил маленькую собачку, с которой гулял в это время по городу, нося её в тесной коробке, чтоб она громко визжала, раздражая прохожих, и помчался в Верону на лёгкой двуколке, запряжённой парой лошадей, сначала по Фламиниевой дороге, потом по Эмилиевой до Мутины, потом напрямик по просёлкам сквозь паданскую степь — сквозь ветер и пыль. Примчался — и сразу в дом к отцу. «Где он?» — спрашивает в прихожей. Слуги говорят: «Нет хозяина. Уехал на озеро. А вы отдохните с дороги». Но Катулл даже и не подумал отдыхать. Снова запрыгнул в двуколку и полетел на Бенакское озеро, на кончик мыса Сирмион, на отцовскую виллу. Там узнал, что отец находится в кабинете — играет в шашки с Цезарем, явившимся погостить, — забежал в кабинет и выпалил:
— А что я в Риме стихи сочиняю, как проклятый, то вы за дело не считаете, батюшка?!
Батюшка ответил:
— Не считаю.
А потом указал обеими ладонями на Цезаря и добавил:
— Вот и Гай Юлий Цезарь, мой старинный товарищ, консул Рима, славный полководец, тоже не считает.
Но Цезарь не стал поддакивать веронскому магистрату. Взял и объявил:
— А я стихи люблю! Да и сам пишу. И офицер у меня есть такой — Мамурра, родом из города Формии, грамотный очень, — тоже стихи пишет.
— Стихи-стихи… пишет-пишет… — принялся бормотать отец Катулла, оторвав от доски фигурку.
Подержал её в воздухе некоторое время, потом сделал ход. Цезарь сделал ответный ход. И вдруг обрадовался, воскликнул:
— Остановили мы вашего разбойничка! Взяли его в плен!
Батюшка Катулла изменился в лице, нахмурился. А Цезарь стал шевелить пальцами над доской, говоря:
— Закрыли мы вашему ординарию путь в императоры! Закрыли! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!
Потом откинулся на спинку кресла и принялся рассказывать про походы, про разные страны. Про то, как случались в походах всякие трудности. Как болел много раз и тем, и этим, и всякой дрянью. Как нападали враги и дикие звери. Как переносил другие страдания и лишения: мерз в горах, голодал в степи, ночевал в лесу на одной кровати вот с этим самым Мамуррой, простым армейским прорабом, который пишет стихи. Слово за слово, речь зашла о Катулле. О том, что стихи, конечно, стихами — стихи Цезарь любит, — а всё-таки работать где-нибудь надо. И Цезарь, быть может, куда-нибудь пристроит Катулла — или курьером к эдилу, или писарем к квестору, или вот хотя бы к Мамурре в помощники.
Батюшка Катулла только кивал в ответ, повторяя:
— Hoc quidem satis luculente![12]
А сам даже взгляда от шашек не отводил. Цезарь тоже неотрывно смотрел на фигурки, произнося свою речь.
Когда же полководец замолчал и наступила тишина, оба игрока услышали звук: «Дыз-дыз-дыз… дыз-дыз-дыз», будто кто-то стучит зубами в ознобе. Глянули — а это Катулл стучит зубами. Да к тому же ещё трясётся всем телом и выглядит ужасно — руки вскинуты вверх, пальцы скрючены, голова запрокинута, глаза закрыты; по лицу пробегают разные гримасы. Батюшка в страхе закричал на весь дом:
— Петрония! Что с ним?! Сюда! Скорее!
Цезарь тоже забеспокоился. И тоже громко закричал:
— Эй! Люди! Лекари! Стража! Ко мне!
Прибежали рабы, приживальщики, подручные Цезаря. Явилась вся домашняя челядь. Все окружили кольцом Катулла. Началась толкотня, давка. В толпе стали выкрикивать:
— Петронию! Петронию пропустите! Она знает!