Утром после первого вечера с Цзян Цин я возобновила беседы с Дэн Инчао и другими женщинами-руководителями. Наши разговоры продолжались четыре утра подряд. Как и её муж Чжоу Эньлай, Дэн была необычайно знающим человеком и убедительно говорила на идеологические темы, употребляя более богатую лексику, чем политический жаргон. Она была старше Цзян Цин всего на десять лет, но, если говорить о поколениях, разница была значительнее. Дэн принадлежала к первому поколению коммунистов, которые наравне с Мао активно участвовали в движении с начала 20‑х годов, Цзян Цин же — ко второму поколению революционеров, часть которых связала себя с компартией в «белых районах» в начале 30‑х годов, а с революционным ядром Мао в «красных районах» — лишь в конце того десятилетия. Самостоятельно освободившись от старого общественного рабства, Дэн и Цай Чан, жена [заместителя премьера] Ли Фучуня и революционерка сама по себе, наряду с другими женщинами поколения основателей посвятили свою жизнь колоссальной задаче политического пробуждения, организации и революционизации женщин Китая. Беспощадная к себе, чётко осознающая то, что она несёт ответственность прежде всего за решение специфических женских проблем, и привыкшая не отделять себя от остальных женщин во всех политических ситуациях, она отличалась от Цзян Цин, чей феминизм проявлялся в более частных формах, а большое политическое честолюбие не позволяло считать главной целью своей жизни борьбу за равенство полов.
И всё же я не теряла связи с Цзян Цин. Каждый полдень после моих бесед с Дэн Инчао ко мне приходили продолжать чтение речей Цзян Цин её эмиссары Сюй Эрвэй и Шэнь Жоюнь. Первоклассные переводчицы, Сюй и Шэнь не были просто лингвистами или администраторами-функционерами. Будучи политически безупречными и обладая «позолоченными языками», они служили также «переводчиками» в области культуры. Обаяние, красота, познания в лингвистике, политическое чутьё Шэнь и её холодный профессионализм обеспечили бы ей успех в любом обществе. Её необычная одаренность ещё сильнее оттеняла её явную приверженность твёрдому пролетарскому курсу (впрочем, это вознаграждалось растущей известностью и властью). В середине 60‑х годов она полтора года училась в Лондоне, пока не была отозвана вместе с почти всеми жившими за рубежом китайскими коммунистами, чтобы принять участие в культурной революции. В 1972 году она сопровождала в Соединённые Штаты китайскую команду по настольному теннису, приезд которой совпал с открытием там дипломатического представительства. Летом 1972 года Шэнь выполняла самые деликатные поручения Цзян Цин. Позднее в том же году она возвратилась в Соединённые Штаты в качестве личного переводчика заместителя министра иностранных дел Цяо Гуаньхуа. В 1974 году её повысили — зачислили в штат сотрудников миссии связи в Вашингтоне.
После моего неожиданного свидания с Цзян Цин Шэнь стала заходить ко мне в разные часы дня и вечера. В дополнение к политическим читкам она доставила до сих пор не публиковавшиеся фотографии Цзян Цин и Мао в Яньани в 40‑х годах, несколько цветных художественных фотографий, набор фарфоровых панд (изготовленных в знаменитой печи для обжига в Цзиндэчжэнь; правда, её продукция ухудшилась после падения монархии) и другие памятные подарки от Цзян Цин. В её художественных фотографиях (то были пейзажи и цветы — излюбленные объекты традиционной китайской живописи) меня подмывало увидеть техническое осовременение живописной манеры бывшего мандаринского класса. Такая разносторонность в изящных искусствах в сочетании с понятной лишь избранным увлечённостью садоводством, одержимостью самолечением, чувством гордости за физическую сноровку и официальным покровительством театру связывали её в культурном отношении с императорской традицией Китая. Подобным же образом Мао, уважаемый руководитель Красной армии Чжу Дэ, своего рода Фауст Го Можо и другие руководящие революционеры, целиком преданные делу пролетариата, продолжали заниматься классической поэзией и издавать свои стихи в её стиле. Однако товарищи более низкого ранга и поколения, воспитанные при их правлении, были лишены доступа к этой высокой традиции. И подобно своим предшественникам — императорам,— никто из нынешних лидеров, в том числе и Цзян Цин, каким бы исключительным мастерством он ни обладал, не претендовал на то, чтобы быть более чем просто любителем. Изучая её фотографии, я заметила (и это позабавило меня), что посвящения написаны на обороте красным карандашом. То было пролетарское осовременение ярко-красных чернил, которыми всегда подписывались императоры.
При посредничестве Шэнь Цзян Цин в шутку проверила мои познания в фотографии. На снимках кустарниковых пионов, выращенных ею из семян, она применила естественное или искусственное освещение? В какое время дня были сделаны снимки? Откуда взялась атмосферная влага? Испытывая удовольствие от этой игры, я передала свои предположения Шэнь, которая вернулась на следующий день с правильными ответами и сообщила, как довольна была Цзян Цин, обнаружив, что в некоторых случаях её искусные уловки опрокинули мои догадки. Я предположила естественное освещение при утреннем свете там, где на самом деле Цзян Цин с помощью своих охранников использовала сложную систему искусственного освещения в сумерках. И ещё я сочла, что сверкавшие алмазами капельки воды на лепестках — это естественные осадки, а на деле она обрызгала лепестки водой с рук как раз перед фотографированием.
Заботы о моём пятидневном пребывании в Шанхае, которое началось в конце третьей недели августа, взяла на себя усиленная группа гидов. К моим постоянным пекинским сопровождающим прибавились пять женщин и один мужчина из Шанхая; все они были видными фигурами в искусстве, науке и обслуживании иностранцев. Разумеется, это официальное усиление внимания ко мне было результатом первого вмешательства Цзян Цин в мой визит: сопровождавшееся фотоснимком сообщение об этом событии появилось в «Жэньминь жибао». В Шанхае был обычный революционный миракль, включая анестезию иглоукалыванием, применяемую в отношении женщин, охотно соглашающихся на хирургическое вмешательство в свою утробу: нервная блокада плюс политический гипноз — и всё же создавалось впечатление чего-то магического. Цай Цуйань, младшая дочь известного либерального деятеля просвещения Цай Юаньпэя, вполголоса рассказала изобилующую подробностями и лишённую идеологии историю жизни своего отца и историю собственной жизни. Некоторые совсем молодые писательницы признавались в том, как мучительно и почти невозможно писать так, чтобы «служить народу»: в соответствии с нормами обязательной простоты, установленными культурной революцией. Из этих шанхайских женщин режим особенно отметил как образцовую «новую женщину» ткачиху Ван Сючэнь. В свои 30 с небольшим лет она была избрана в 1969 году в ЦК партии девятого созыва, а затем вторично, в 1973 году — в ЦК десятого созыва. Превратившись в политическую звезду, она не утратила скромности. Но её бодрый рассказ о своем прошлом (как и многих других, кроме тех, кто принадлежал к высшему эшелону власти) больше походил на зачитывание официального текста, нежели на воспоминания о том, что человек предпочёл бы рассказать сам.
Самое важное то, что мы были вовлечены в сферу культуры Шанхая, считавшуюся «вотчиной» Цзян Цин, на которой Яо Вэньюань был местным стражем. Занявшее целый день посещение дома современного писателя Лу Синя, творчество которого вызывает большие споры, закончилось дискуссией на литературные темы (позже она возобновилась с Цзян Цин). Беседа о замечательном романе ⅩⅧ столетия «Сон в красном тереме» с закалившимся в борьбе литературным критиком профессором Лю Дацзе из университета Фудан тоже была позже продолжена ею. Яо Вэньюань организовал посещение опер и балетов и интервью с членами трупп.
24 августа во второй половине дня мы возвращались с утомительного интервью с артистами балета, освободившимися под эгидой Цзян Цин от балетного классицизма. Когда мы ехали на машине лицом к окутанному дымкой солнцу, в предзакатных лучах которого вырисовывался низкий индустриальный силуэт Шанхая, мои сопровождающие повернулись к Лао Чэнь, которая, стараясь быть спокойной, с волнением объявила: «Мы узнали, что товарищ Цзян Цин тайно улетела в Кантон, где она размышляет о своей жизни и революции. Она встретится с вами ещё раз или два и ответит на все вопросы о ней, заданные вами в последние дни. Вы вылетите туда завтра на самолёте, посланном из Пекина. Мы должны подчеркнуть, что эта поездка —
Не собираются ли отвезти нас в таинственное королевство, где царит воля женщин? — молча спросила я себя, изо всех сил стараясь не терять чувства реальности. Спустя момент все мы разразились безудержным смехом по поводу внешней разумности предстоящей задачи нашего путешествия, абсурдной и удивительной. Правда, нельзя было отрицать, что за этой естественной сменой событий скрывается незыблемая серьёзность решения Цзян Цин изложить рассказ о себе.
В полдень следующего дня наша шанхайская группа приехала в аэропорт проводить нас. Юй, Лао Чэнь и меня провели на опустевшее поле, где стоял большой серебристый реактивный самолёт. Три его пассажира, прилетевшие из Пекина — видное лицо в делах пропаганды Чжан Ин, переводчица Шэнь Моюнь и заместитель начальника протокольного отдела Тан Лунбин, теперь единственный мужчина в нашей делегации,— появились у дверей, улыбаясь и махая нам руками.
Просторный и удачно спланированный интерьер самолета отнюдь не походил на обычный китайский. Чжан Ин и меня направили в передний салон с письменным и обеденным столами, электронными приспособлениями и обычных размеров кроватью, покрытой тонко вышитыми шёлковыми простынями, с такой же подушкой бледно-розового и белого цветов. Уединившись там, Чжан Ин и я предались воспоминаниям о её приключениях в бытность молодым репортёром в Чунпине в конце 30‑х годов, до того как она перебралась в Яньань — район расположения коммунистов, где впервые скрестились пути её и Цзян Цин. В своей более строгой манере шефа пропаганды она противопоставила моей вольной оценке интеллектуальной многосторонности Лу Синя чёткую партийную линию, согласно которой в нём ценились лишь проблески коммунистического духа. Мышление Чжан, явно лояльной к власти, было тем не менее гибким, и наша идеологическая несхожесть не уменьшала взаимного уважения и удовольствия от того, в каком положении мы очутились. Пока мы дружелюбно спорили, две хорошенькие девушки из НОАК доставили на подносах жареную утку, разные сладости, свежеиспечённые сдобные булочки, изысканные фрукты, мороженое, напитки, пиво и вино.
Побеждённая китайским вином, я уступила настоянию Чжан Ин отдохнуть перед тем неизвестным, что ждало нас в Кантоне. Она удалилась в главный салон. Шёлковые простыни осязаемо контрастировали с суровым пролетарским духом часов бодрствования. Когда я впала в забытье, служительница задёрнула занавески бледного цвета. Я спала, пока меня не разбудил мягкий голос второго пилота. Наклонившись надо мной, он называл точные данные времени и местоположения, описывая снижение нашего самолета в дельте Кантона.
«Товарищ Цзян Цин готова принять!» — эти слова были требованием покинуть дом для гостей, где мы находились в ожидании, и поехать на виллу Цзян Цин. В сумерках наши машины, сигналя, лавировали в беспорядочном потоке людей и повозок на улицах Кантона. Опустилась ночь, когда мы выбрались на окраину, где резкие повороты извилистых дорог мешали разбираться в направлении. К вилле Цзян Цин вела узкая петляющая дорога с густыми зарослями бамбука по обеим сторонам. В них, подчас не совсем заметные, находились часовые из НОАК; их выдавал блеск штыков. Вокруг виллы, просторного одноэтажного современного здания, царил покой. Её окружал тропический ботанический сад, вьющаяся бугенвиллея, хибискос [разновидность китайской розы] с яркими цветами, розоватые лотосы на сверкающих прудах, пахучая магнолия, жасмин и цветы имбиря. Слышалось стрекотание цикад и разноголосое пение птиц.
Вилла была просторной, но её декор — нейтральным, оживляемым лишь вазами ярко-голубого цвета с золотыми ирисами и завитками — всё в современном духе, но не в духе социалистического реализма или сугубо политическом. Здесь, за тысячи миль от северной столицы, свободная от бремени правительственной официальности и личного соперничества, Цзян Цин была мягче и непринуждённее. На ней были отлично сшитая крепдешиновая английская блузка с длинными рукавами и плиссированная юбка до середины икр, воскрешавшая в памяти наш стиль начала 50‑х годов. Белые пластиковые туфли и сумочка оставались те же, что и в Пекине, хотя теперь ручка сумочки была обвязана причудливо порванным квадратиком махровой ткани.
— Вы робеете в моем присутствии? Не нужно.
— Нет.
И действительно, я робела гораздо меньше, чем при нашей первой встрече. Я стала записывать. Было страшно жарко и душно, и я закатала рукава блузки выше локтей.
— Вам слишком жарко,— заметила она и дала знак служителю включить кондиционер. Последний со стоном начал действовать, несколько минут издавал низкое рычание, а затем неожиданно умолк.
Восстанавливая в памяти обстоятельства, предшествовавшие нашей первой встрече недели две назад, она сказала, что премьер Чжоу спросил её, хочет ли она видеть меня. Он сказал ей, что я «молода и сочувствую Китаю» и что меня рекомендовал Джон С. Сервис после того, как начались мои переговоры с [китайским] представительством при ООН[12]. Хотя я не коммунистка, меня сочли «надёжной сторонницей китайского народа и всех революционеров». Цзян Цин предстояло вылетать с другой миссией, и всё-таки она решила тогда остаться, чтобы встретиться со мной. Почему? Поступить иначе значило бы представить себя заносчивой или чванливой. Кроме того, она не могла не чувствовать ответственности перед китайским народом. Она узнала также, что я уже виделась со «старшей сестрой Дэн» (Дэн Инчао), с которой мы начали основательные дискуссии. В большой спешке она организовала для меня просмотр нескольких опер; она уверяла меня, что времени для тщательных приготовлений не было. Потом она мучительно думала, что бы преподнести мне. Теперь она смеялась, вспоминая, какого пота стоило ей всё это беспокойство и суета. Конечно, по-настоящему она меня не знает, но в тот первый вечер в Пекине у неё сложилось обо мне хорошее впечатление. После того как мы расстались, она стала более основательно размышлять о характере моей работы и определила «основную конструкцию» (она употребила это выражение, не объяснив его точного значения) серий интервью, которые она даст, зная, что они будут опубликованы.
Четыре-пять дней назад она встала на заре, чтобы вылететь в Кантон. Почему в Кантон? Чтобы отдохнуть от повседневной управленческой работы и полечиться. Освободившись от пекинских забот, она спала и ела лучше. За несколько дней вошла в норму её память, которая в последние месяцы периодически отказывала ей. Чтобы у меня не сложилось ошибочного представления, будто бы это её обычный способ времяпрепровождения, она заверила меня, что обыкновенно посвящает себя «серьёзным политическим делам», и решительно заявила: «Я не терплю пустяков». Мы с ней не станем тратить время по пустякам.
Незадолго до моего прибытия она выступила приблизительно перед полутора тысячами человек и информировала группу должностных лиц о текущем положении. Помимо этого, она действительно хотела встретиться со мною, но, подчеркнула она, нашу встречу нужно держать в секрете. Если массы в Кантоне и его окрестностях узнают, что она продолжает оставаться здесь, рядом с ними, они будут ужасно возбуждены. А если они обнаружат её подлинную цель — беседы с иностранкой, они будут озадачены. Поэтому вплоть до своего отъезда в конце августа я не должна общаться или переписываться ни с кем, кроме неё, членов её окружения и моих сопровождающих.
У Эдгара Сноу, продолжала она, было достаточно времени для долгих бесед-исследований с Председателем Мао, премьером Чжоу и другими революционерами старшего поколения, которые действовали на Северо-Западе в конце 30‑х годов. А среди тех, с кем разговаривала я, пока что самой старшей была Дэн Инчао. Во время «движения 4 мая» (1919) ей было 15 лет; Цзян Цин было тогда всего пять — слишком мало для того, чтобы постичь всё значение этого эпохального события. Цзян Цин признала, что у Дэн Инчао более продолжительное революционное прошлое, чем у неё; но, указала она, её история «шире», потому что она не была ограничена делами женщин.
Когда она и другие руководители действовали на Северо-Западе (1937—1947), их общей целью была поддержка взглядов Председателя Мао. Ввиду особой выгоды своего положения в те годы (она и Мао поженились в 1939 году) она смогла бы обсудить яньаньский период в более ярких подробностях, чем это сможет сделать Дэн Инчао. Хотя сама она не участвовала в Великом походе из Центральных советских районов на Северо-Запад в середине 30‑х годов, её рассказ мог бы пролить свет на прошлое. А вообще, она могла бы сделать особый упор на событиях, которым лично была свидетельницей. Но она не будет ничего навязывать мне. Если меня не интересуют военные дела, она не будет затрагивать их. Поскольку буржуазия всегда «вооружена до зубов», китайцы не могут обходиться без оружия. Китайцы не хотят войн, утверждала она. Но существует различие между справедливыми и несправедливыми войнами. Китайцы никогда не ведут несправедливых войн против других. Её бровь опустилась, и она сказала, что не намерена вести догматическую болтовню.
Улыбаясь, она протянула руку к изящной золочёной шкатулке, из которой достала искусно сделанный небольшой сандаловый веер. Любовно поглаживая его пальцами, она сказала, что пользовалась им многие годы. Одна сторона шёлкового покрытия была украшена нарисованными от руки лепестками сливы. На другой было записано стихотворение Мао Цзэдуна «Дунъюнь» («Зимние облака»), датированное 26 декабря 1962 года, днём его семидесятилетия — 70 суй (согласно традиционному китайскому способу исчисления возраста, день рождения считается днём первой годовщины со дня рождения). В стихотворении говорится:
Зимние облака тяжелы от снега, носятся пушинки хлопка, Почти не осталось неопавших цветов. С небес обрушиваются ледяные ветры, Но земля нежно дышит теплом. Лишь герои могут сокрушать тигров и леопардов, И отважного не испугают дикие медведи, Цветы сливы шлют привет кружащемуся снегу; Не удивительно, что мухи замерзают и гибнут.
Пока я просматривала строки Мао, она уверяла меня, что это не подлинный образец его собственноручного письма. Каллиграфия Председателя — это произведение искусства; его обычная манера письма (скоропись) великолепна и не уступает манере Ван Сичжи[13]. Если бы кто-нибудь решил, что имеет шанс заполучить подлинный образец каллиграфии Председателя, он рискнул бы жизнью, чтобы добиться этого. Она показала многочисленные образцы смелой, подчас недостаточно строгой каллиграфии Мао, висевшие на стене за нами. Возвращаясь к разговору о веере, она сообщила, что заказала мне веер, который вскоре прибудет; впрочем, я могу пока пользоваться этим. Через несколько минут она решила отдать его моей дочери.
— Как её зовут?
— Александра.
— Почему вы выбрали русское имя? — спросила она с вызовом.
Я сказала что-то о том, что русские, как и другие, заимствовали имена у греков; впрочем, её, по-видимому, это не заинтересовало.
Затем она встала, чтобы подобрать лепестки белого жасмина и миниатюрные белые цветы орхидеи с фарфоровых блюдец на столе, погрузила пальцы в чашку с водой и сбрызнула лепестки. Этим красивым ритуалом начинались все последующие вечера в её компании. Случалось, в ходе беседы она осыпала оторванными лепестками присутствующих женщин. Под ритмичные взмахи наших вееров проходили вечерние часы, и острый запах цветов, смешанный с густым ароматом сандалового дерева, обволакивал нас и проникал во все уголки комнаты.
— Как мы будем действовать? — приглашающе спросила она.
Поскольку мне больше всего хотелось выяснить, как она решит изложить дело, я сказала, что инициатива должна принадлежать ей как руководителю в вопросах культуры. И я знала, как сильно это будет отличаться от интервью какого-нибудь западного или частично подвергшегося влиянию Запада руководителя, который стал бы ожидать от меня определённого ряда вопросов, в том числе утверждающих. Более того, я уже пробыла с нею достаточно, чтобы понять, что мои интересы как американки не имеют прямого касательства, если вообще не чужды самой сокровенной динамике её жизни и революционной истории Китая.
Рассказ о её жизни длинен, мучителен и романтичен, мечтательно, словно во сне, начала она. «Но не пишите только обо мне»,— добавила она поспешно. Говоря как марксист, она рекомендовала изложить рассказ о ней на фоне революции в целом. Если принять в расчёт панораму революционного опыта, роль любой отдельной личности кажется очень малой. А её роль была прямо-таки крошечной, сказала она твёрдо.
Я должна чувствовать себя свободной и могу спорить с ней; это не повредит нашей дружбе, которая сохранится. Её единственная просьба — не искажать сказанного ею. У меня нет никакого намерения восхвалять или обвинять её, ответила я, надеясь тем самым отмежеваться от дидактики как конфуцианских, так и коммунистических историков. Моя основная цель — точно передать сказанное ею и значение её личности, что возможно лишь при непосредственной встрече. Цитируя Лу Синя, она сказала, что, хотя она будет критиковать и других, себя она будет критиковать более сурово. Никогда не нужно быть удовлетворённым самим собой. Она надеется, что моё уникальное знакомство с Китаем не сделает меня высокомерной. Какой бы выдающейся ни была жизнь человека, он должен оставаться скромным.
Она догадывается (при этом она понимающе улыбнулась), что я хочу узнать побольше о её личной жизни. По этой причине мы начнём с войны, ибо принципы ведения военных действий содержат в себе путеводную нить к жизни, которую она вела, и к динамике революции в целом. Если мне не интересно, она не будет навязывать мне военную историю. Как бы там ни было, заверила она меня, её изложение не будет сухим. Затем мы могли бы перейти к истории её личной жизни начиная с детства.
Было девять часов вечера. С последующим перерывом на ужин и переходом в другую комнату, где воздух был посвежее, она говорила непрерывно до 3:30 утра. По мере того как проходили часы, её энергия возрастала, и её, казалось, не заботило то, что слушатели обессилели и даже дремали от физического бездействия при неослабевающей жаре в условиях, когда единственной действующей силой был её монолог.
Каждый вечер Цзян Цин заканчивала своё повествование лишь после неоднократных напоминаний своих телохранителей и медсестер и периодически подаваемых сигналов двух своих личных врачей, расхаживавших или потихоньку наблюдавших за ней из дальних углов комнаты. Помимо этих стражей её персоны, в нашу компанию постоянно входили Сюй Эрвэй и Шэнь Жоюнь, сменявшие друг друга в качестве переводчиков, заместитель министра пропаганд» Чжан Ин, заместитель начальника протокольного отдела Тан Лунбин (единственный мужчина в её политическом окружении) и двое моих сопровождающих — Юй Шилянь и Лао Чэнь. С ними я временами обменивалась взглядами и улыбками, хотя они, обычно разговорчивые, в присутствии Цзян Цин хранили почти полное молчание.
Следующим вечером мы перебрались в виллу побольше (хотя Цзян Цин продолжала жить в первой), с большим количеством комнат, которыми можно было пользоваться поочередно, по мере того как знойный южный воздух становился спёртым. Каждая из этих похожих на пещеры комнат была одинаково обеспечена полотенцами — большими и маленькими, сухими и влажными, тёплыми и холодными,— с помощью которых мы освежали себя, чаем, сигаретами, вазами с сушёными фруктами, письменными принадлежностями, микрофонами. Распорядок наших продолжавшихся шесть дней интервью был таков: начало рано вечером, перерыв на поздний ужин и продолжение бесед до раннего утра. Один раз мы собрались дополнительно поздно утром, а затем — в полдень. Вот так Цзян Цин, действуя в императорско-пролетарском духе (что она считала своей прерогативой), часто уходя в сторону и перескакивая с предмета на предмет, поведала мне о своей жизни в революции.
Часть первая Совершеннолетие
2. Побег из детства
Воспоминания мои несвязны. Они — словно рыбьи чешуйки, соскабливаемые ножом: одни прилипли, другие упали в воду. Разбередишь старые раны, и воспоминания поплывут, заиграют, но они так переплетены нитями крови, что, пожалуй, оскорбят взор изысканных эстетов.
Цзян Цин появилась на свет в марте 1914 года. Ее назвали Ли Цзинь. Ей не хотелось бы, сказала она, называть точный день своего рождения, потому что она не желает, чтобы массы праздновали его. Её родина — Чжучэн, город примерно с 80 тысячами жителей, расположенный на южном берегу реки Вэйхэ, милях в 50 от космополитического портового города Циндао провинции Шаньдун. Занимая уязвимое положение между Чжилийским заливом[14] и Жёлтым морем, Шаньдун был одной из первых провинций, ставших жертвой иноземного империализма. В 1860 году прибрежный город Чифу[15] уступили Франции. В 1898 году порт Вэйхай был сдан в аренду англичанам, а полуостров Циндао — Германии. В год рождения Цзян Цин, ставший годом начала первой мировой войны, Япония присвоила себе занимаемые немцами районы Шаньдуна в качестве опорной базы, с которой можно было втянуть весь Китай в разбухавшую японскую империю. В годы её детства постоянное военное присутствие Японии, принесшее с собой соответствующие колониальные атрибуты, порождало во всей провинции хроническую неустойчивость, перемежавшуюся кровавыми кризисами.
Несмотря на всё большее засилье империализма, Шаньдун мог похвастать внушительным революционным наследием. Эта провинция, издавна изобиловавшая разбойниками, была основным поставщиком военных сил Тайпинского и Боксёрского восстаний середины и конца ⅩⅨ века, а также дала немало бойцов для революции 1911 года, о жертвах которой помнят как о мучениках. В дипломатическом плане шаньдунские события были главной причиной националистического инцидента 4 мая 1919 года. Спустя девять лет его столица Цзинань стала местом Цзинаньского инцидента, обозначившего крутой поворот к новой эре китайско-японского военного противоборства.
Условия жизни в Шаньдуне, второй по величине и плотности населения провинции Китая, были ужасны, о чём дают полное представление воспоминания Цзян Цин о детстве. В обычные времена простолюдины ели по-настоящему лишь один-два раза в неделю, и было много случаев желудочных заболеваний и медленной смерти от недоедания. Голод уноcил огромное число жизней. Но Чжучэн, родной уезд Цзян Цин, находился в лучшем материальном положении, чем большинство других уездов, и мог предложить сравнительно немало в смысле культуры и образования. После падения последней династии получила развитие новая, современная система образования. Во время массового оттока студентов за границу в первые два десятилетия ⅩⅩ века из Чжучэна выехало в Японию, Европу и Америку больше студентов, чем из любого другого уезда Шаньдуна. Хотя Цзян Цин среди них не было, впоследствии она попала под влияние некоторых из подвергшихся иностранному воздействию студентов, возвратившихся в качестве учителей, писателей, гоминьдановцев-реформистов и заговорщиков-радикалов.
В первый раз Цзян Цин завела речь о своём детстве вечером во время нашего обеда в Пекине. Она начала осторожно, оставаясь верной избитым политическим штампам (не только коммунистическим), делая общие ссылки на беды «старого» общества, общеизвестное вероломство помещичьего класса и националистическое сопротивление всяким разновидностям иностранного империализма. Позднее, продолжая, она говорила более непринужденно, с минимумом идеологической подстройки.
Ⅰ
— Раз вы желаете знать о моём прошлом, я могу сказать вам кратко,— начала она.— Я выросла в старом обществе, и у меня было жалкое детство. Я не только ненавидела помещиков Китая, но и испытывала стихийное чувство неприязни к зарубежным странам, потому что иноземные дьяволы и с Востока, и с Запада обычно грубо обращались с нами. Нам не хватало еды и одежды. Иностранцы смотрели на нас свысока и называли нас больными людьми Востока.
Ли Цзинь было первым из нескольких её имен, до того как она приняла имя Цзян Цин, под которым известна в сообществе коммунистов. У неё было много братьев и сестер (она не стала говорить, сколько); младшие из них по крайней мере на десять лет старше её. (Если существовал осознанный мотив в неопределённости её высказываний о числе и именах членов семьи, а впоследствии — о друзьях, то это, вероятно,— желание защитить оставшихся в живых от внимания публики, расследования или обвинений в повторяющиеся периоды политической борьбы.) Когда она родилась, её отец был «стариком» лет шестидесяти. Матери было за сорок, Цзян Цин помнит, что она была намного моложе и гораздо ласковее отца. Её отец начал жизнь учеником плотника, а со временем стал владельцем ремесленной мастерской по изготовлению колёс (для знаменитых скрипучих тачек Шаньдуна). «Из-за того, что мы были бедны и у нас не хватало еды, отец всегда бил или поносил мать». За такое поведение он получил прозвище «мажэнь ишуцзя» — мастер оскорблять других. Он бил детей всякий раз, когда испытывал желание к тому, но, когда он зверски нападал на мать, все дети обступали её, всячески стараясь защитить.
Некоторые из приступов его ярости невозможно было забыть. Во время «праздника фонарей» (пятнадцатый день первою лунного месяца) кто-то из соседей, принимавших у себя помещиков, поднял многочисленные фонари. По-видимому взбешённый этим показом недостижимого для него богатства, отец Цзян Цин, схватив лопату, бросился за матерью и ударил её сначала по спине, а потом по руке, разбив ей мизинец. Цзян Цин бросилась к матери, чтобы прикрыть её собою, и сама получила удар по зубам; один зуб у неё был выбит. Описывая эту бурную сцену, после которой мать осталась с изуродованным пальцем, Цзян Цин подняла указательным пальцем верхнюю губу, чтобы показать, где ей в детстве выбили зуб. Несколько запоздало вспомнив про идеологию, она заметила: «Сначала я думала, что все мужчины плохи, потому что мой отец плохо обращался с матерью и с нами, детьми. На деле же поступать так его заставляла тяжкая нужда». Этот инцидент, что бы ни думал о нём отец, стал, кажется, последней каплей, которая переполнила чашу терпения матери. Она привязала Цзян Цин к спине и бежала, чтобы никогда не возвращаться. Цзян Цин таинственно добавила, что, хотя она была ещё маленьким ребенком, с этого момента она стала находить дорогу в темноте, а потом ходить ночью одна.
Какой-то помещик в уезде Чжучэн, у которого были жена и несколько наложниц, но не было сына-наследника, попросил мать Цзян Цин войти в его семью служанкой. Цзян Цин сначала отказалась пойти вместе с нею, но потом согласилась. С тех пор она помнила мать в окружении многих людей. Возможно, Цзян Цин смущала причина, по какой её мать пришла в этот дом, поскольку она так оправдывала её: «Моя мать нанялась на работу, чтобы я могла ходить в школу. И всё же мне удалось закончить ступень начальной школы только потому, что обучение и книги были бесплатными. Но даже тогда я часто голодала или не имела горячей пищи, и это привело к хроническим желудочным расстройствам». Она вспомнила, как её рвало, после того как она заставила себя съесть грубые холодные лепёшки, которые ей дали родственники, чтобы утолить голод, и как её долго тошнило. Она сказала, что с детства страдает плохим пищеварением.
Когда она была ребёнком, ей никогда не давали новой одежды и вообще настоящей одежды девочек (здесь в её рассказе чувствовалась обида). Ей доставались одни обноски от брата. Её волосы всегда были заплетены в две косички, и это послужило причиной неприятности. В семье, на которую работала её мать, одной из маленьких девочек помещика понравилось насмехаться над странной внешностью Цзян Цин. Однажды, когда у неё было задиристое настроение, она схватила Цзян Цин за волосы. Разъярённая Цзян Цин изо всех сил толкнула её. Домочадцы бросились на защиту той девочки. Результат: матери Цзян Цин пришлось уйти.
Вскоре её мать нашла другое место, на этот раз в доме разорившегося помещика. Жили они там впроголодь. Как-то раз ночью, когда Цзян Цин оставили одну в комнате, где она жила вместе с матерью, в ветхую оконную раму, обтянутую бумагой, стал хлестать проливной дождь. При свете лишь маленькой масляной лампы Цзян Цин пришлось несколько часов неподвижно просидеть на кане (широкой кирпичной печке-лежанке, обычной для домов Северного Китая) в ожидании возвращения матери. Когда на рассвете дождь прекратился, появилась мать. Поражённая тем, что нашла её в том же самом сидячем положении, в каком она оставила её, мать разрыдалась и взяла Цзян Цин на руки. Она протянула ей печенье, но ребенок слишком измучился, чтобы съесть больше кусочка. Мать вовсе не могла ничего есть и потихоньку спрятала драгоценную еду, чтобы разделить её потом с дочерью.
«Когда мне было всего пять или шесть лет, я научилась ходить в темноте, разыскивая свою мать». Она несколько раз повторила это, предоставив слушателям догадываться, какое же ночное занятие было у её матери. Картина её одинокого блуждания в темноте стала одним из мотивов её воспоминаний о детстве. Другие, продолжала Цзян Цин, боятся встретить в темноте чертей, привидения или богов; у неё таких страхов не было никогда. Но одного она боялась — волков[16]. Годами её неотступно преследовал страх перед тем, что они выследят и съедят её. Тревожные мысли о волках напомнили ей о другом времени, когда она жила в некой деревне Чэнь, где у всех, как и у её семьи, была фамилия Ли. Она питалась всего раз в день, и голод заставлял её бродить по улочкам в поисках матери. В той малолюдной деревне было полно собак. Стая голодных собак неожиданно напала на неё, и одна из них укусила её за ногу. (Приподняв край платья, она показала нам слабо различимые шрамы чуть выше лодыжки.) Встревоженная лаем собак, прибежала мать, подхватила Цзян Цин на руки и, обливаясь слезами, отнесла ребёнка домой.
Благодаря тому, что её мать нанялась в дом разорившегося помещика, Цзян Цин приняли в другую начальную школу в Чжучэне. Этому содействовал образованный человек по имени Сюэ Хуаньдэн, который сыграл видную роль в период «движения 4 мая» (когда поощряли образование для бедняков и для девочек наравне с мальчиками) и стал впоследствии профессором Пекинского женского педагогического училища (авангарда управляемой китайцами системы высшего образования для женщин). Когда она поступила в начальную школу, профессор Сюэ дал ей новое имя, Юнь Хо («заоблачный журавль»), которое подходило ей — она была высокой и стройной. Эта школа, находившаяся в ведении уезда, была создана в основном для дочерей помещиков, нескольких девочек вроде неё — дочерей из семей трудящихся — приняли «для вида». Слишком бедная для того, чтобы купить форму, Цзян Цин носила одежду, какую могла достать,— большей частью обноски от мальчиков. Другие дети высмеивали её внешний вид: из одного изношенного башмака выглядывал большой палец, который они в насмешку окрестили «старшим братцем», с других концов выступали её пятки, прозванные «утиными яйцами».
Подобным же насмешкам её подвергали «тётка» и «племянница» в доме хозяина её матери (тётка и племянница были, вероятно, родственницами хозяина, а не кровными родственницами Цзян Цин). Однажды она пришла в ярость из-за их насмешек и ударила тётку в грудь. Обе женщины завыли от жалости к самим себе, но не дали сдачи. Почему? Потому что она (Ли Цзинь) была слишком мала, объяснила она. Ужасно расстроенная этим происшествием, она поспешила в школу и объявила директору, что бросит школу и убежит. К её изумлению, он принял её сочувственно, вытер ей слёзы и сказал, что не стоит расстраиваться из-за таких вещей. Важно одно — чтобы она усердно училась в школе. Она смягчилась. Со временем учителя стали уважать её, а некоторые даже полюбили.
Но в школе были свои неприятности. Самым ненавистным для нее предметом был «сюшэнь» — самосовершенствование в конфуцианской морали[17]. Как-то раз, когда она грезила на этом уроке, учитель рассвирепел, затащил её в туалет и пять раз ударил линейкой. (Оказалось, что учитель, заметила она, бил также дочь хозяина её матери.) После урока он с извиняющимся видом пришёл помириться с ней. Впрочем, она оказалась вовлечённой в другие конфликты, и её исключили из школы после первого полугодия. Тогда она поклялась, вспоминает она теперь, никогда и никому не позволять плохо обращаться с собой. Так внезапно на пятом году закончилось её пребывание в начальной школе.
Мир часто изумлялся тому, как долго китайцы были «цивилизованным» народом, скептически заметила Цзян Цин. Она с детства познала бездну их варварства. Как-то она узнала, что в Шаньдуне обычное дело для местных громил — обезглавливать своих земляков и выставлять только что отрубленные головы на городской стене для устрашения местного населения. Когда она ребёнком увидела это, ей стало плохо, и она поняла, что «у людей нет сердца». Если мать знала, что подобные кровавые дела намечаются на какое-то время, когда её не будет дома, она просила соседей завязывать ребенку глаза. Но даже с завязанными глазами Цзян Цин могла представить в своём воображении эту ужасную резню.
В её самых ранних воспоминаниях остались неизгладимыми и другие картины насилия. Уезд Чжучэн был богатым районом. И всё же каждый год во время уборки урожая местные бандиты и даже некоторые помещики отбирали у других зерно. Пойманных на месте преступления заключали в тюрьму, а некоторых расстреливали или рубили палашами. Двое армейских офицеров в районе Чжучэна регулярно проверяли тюрьмы и решали, кто должен умереть. Цзян Цин вслушивалась в звуки города и училась по количеству винтовочных залпов, раздававшихся у высокой кирпичной городской стены, узнавать, сколько человек убито. Из любопытства она однажды обошла всю длинную городскую стену. Она узнала, что офицеры при своей ежедневной проверке тюрем часто убивали по десятку и более людей, в том числе тех, кто был явно невиновен. Почему убивали невинных? Военные правители, первой заботой которых была собственная безопасность, ввели правило — слегка приоткрывать городские ворота на заре и плотно закрывать их в сумерках. Поскольку они боялись, что чужаки и другие неопознанные люди могут вызвать беспорядки, в незваных гостей стреляли без предупреждения. Осторожно понаблюдав, она установила, что казни совершаются у Малых восточных ворот. Они находились неподалеку от подвесного моста, который раскачивался, когда по нему кто-нибудь шёл. Раскачивание вызывало у неё ощущение падения, но она не боялась, потому что дом, где она жила, был построен на крутом обрыве и она привыкла к высоте.
Она вспомнила, как удивлялась, почему это одни люди должны убивать других. А ещё большее недоумение вызывал восторг публики в таких случаях. Когда наступало время намеченных казней в Чжучэне, «богачи» наблюдали за зрелищем с высоты городской стены. Она знала, что зрелище это весьма впечатляющее. На палашах, которыми жертвам отрубали головы, трепетали красные кисточки. Приводили шеренгу узников; у каждого на спине была доска с надписью. Даже когда она не наблюдала за казнью, а только слушала, она понимала смысл хлопков. Каждый взрыв аплодисментов означал чью-то смерть. И она знала, что громче всех хлопают богачи.
— Однажды я увидела, как висят головы,— продолжала она. В те дни Цзян Цин с семьёй жила между внутренней и внешней стенами города Чжучзна, а в школу ходила в часть, ограниченную внутренней стеной. Как-то раз, когда она возвращалась из школы домой, её внимание привлек необычный звук шагов. Она подняла голову. К ней приближался старик. Он нёс на плече шест с головами двух мужчин; они болтались, привязанные за волосы, и с них ещё капала кровь. Ошеломлённая, ничего не видя перед собой, она прибежала домой, бросила на пол книги и свалилась на кровать; её била лихорадка. «Я думаю, этого достаточно, чтобы показать вам кое-что из моего детства»,— спокойно сказала Цзян Цин.
Ⅱ
Цзян Цин выросла в грозное и смутное время, оставившее в ее сознании неизгладимый след. С начала 20‑х годов усиление милитаризма и империализма, угрожавшее целостности страны, и рост промышленности в открытых для иностранцев портах Шанхае и Циндао больно ранили политическое самосознание молодого поколения периода «движения 4 мая». Коммунисты и гоминьдановцы, чтобы разжечь пламя восстания в городах и тем самым способствовать революции, вступали в тайные связи с рабочими фабрик и заводов, принадлежавших иностранцам, вели марксистскую пропаганду и подстрекали к забастовкам протеста против применения физических мер воздействия, против продолжительного рабочего дня, использования труда детей и жалких условий проживания в бараках. Когда на принадлежавших японцам текстильных фабриках в Циндао и Шанхае вспыхнули забастовки, японцы ответили арестами «радикалов», многие из которых были студентами. Самое потрясающее столкновение 20‑х годов произошло в Шанхае 30 мая 1925 года, когда английская полиция открыла огонь по студентам университета и другим демонстрантам, выступавшим в защиту китайских рабочих от эксплуатации на фабриках и заводах, принадлежавших японцам и англичанам. Весть об этом кровавом столкновении вызвала мощную волну протеста общественности, докатившуюся до Циндао и других китайских городов.
В конце 20‑х годов тысячи японцев, отстаивавших в Шаньдуне свои давнишние интересы, жили в Цзинани и Циндао. Хотя Цзян Цин подробно не останавливалась на этой фазе политической истории Китая, та не прошла для неё бесследно. Весной 1928 года, когда Цзян Цин было всего 14 лет, националистические силы под командованием Чан Кайши и военачальников Фэн Юйсяна и Янь Сишаня приступили ко второму этапу Северного похода, чтобы завершить объединение Китая. Япония немедленно направила экспедиционные войска с целью защитить интересы тысяч японцев, проживавших в Цзинани, и помешать продвижению националистических сил на север. 2 мая Чан Кайши перевёл свою штаб-квартиру в Цзинань, чтобы опередить японские войска. В первую неделю мая японские и националистические силы сосуществовали в Цзинани, соблюдая шаткое перемирие, нарушаемое передачей [недружелюбных по отношению к другой стороне] сообщений средствами связи и многочисленными мелкими инцидентами. Затем 7 мая Чан Кайши увёл основную часть своих войск и возобновил движение на север. Оставленные им войска погибли от рук японских оккупантов, которые почти на год установили режим террора. Управляя городом руками подчиненных им китайцев, японцы временно отменили свободу печати и собраний и беспощадно убивали китайских граждан, подозреваемых в сочувствии делу Чан Кайши[18]. Цзян Цин вскользь упомянула об этих кризисах — лишь постольку, поскольку они затрагивали её жизнь.
После того как был свергнут последний маньчжурский император (1911), продолжала Цзян Цин, военный правитель Чу Юйпу завладел в конечном счёте провинцией Чжили (впоследствии Хэбэй), в которую входила столица Пекин. В 1927 году Цзян Цин с матерью переехала в Тяньцзинь к старшей сестре, бывшей замужем за мелким чиновником, который служил при Чу Юйпу и других северных милитаристах. Она запомнила 1927 год как год, в который «Чан Кайши предал революцию». «Мне было всего 13 лет или около того. Я должна была делать всю работу по дому: мыть полы, убирать комнаты, ходить по магазинам и ломбардам. Этот физический труд закалял меня. И всё же я очень хотела продолжать учиться в школе. Но плата за обучение во всех школах была для меня слишком высокой. Кроме того, мой зять потерял работу». Позднее в том же году (она вспомнила, что это было накануне прибытия в Тяньпзинь 6 июня 1928 года войск, участвовавших в Северном походе) она решила уйти из дому, надеясь поступить на работу на сигаретную фабрику (тогда сигареты ещё завертывали вручную, и эту работу выполняли в основном дети). Но её зять запретил ей уходить, несмотря на тяжёлые обстоятельства, которые заставили его заложить почти все пожитки семьи. Он сказал ей, что работа в таком месте превратит её в «мелкого бюрократа» (значение этого выражения она не разъяснила). Хотя запрет огорчил её, она уступила воле зятя. В 1929 году он и её сестра переехали в Цзинань, столицу провинции Шаньдун, взяв с собой Цзян Цин с матерью.
От города Цзинань, расположенного на западе Шаньдуна в шести милях от реки Хуанхэ, было каких-нибудь два часа неторопливой езды до Дайшаня, священной горы Конфуция. Цзинань был очень важным культурным центром со времен династии Мин, когда была возведена внутренняя городская стена со множеством внушительных ворот и башен. Внешняя стена города появилась во времена маньчжурской династии [Цин]. Цзинань тогда уже был центром приёма экзаменов на чиновничьи должности для провинции Шаньдун. Когда Цзян Цин приехала туда, население города превышало 400 тысяч человек, а его внутренняя транспортная система и внешнее железнодорожное сообщение были самыми лучшими в провинции. Реформизм начала ⅩⅩ века способствовал превосходному состоянию народного образования: в городе имелось свыше 200 начальных школ плюс несколько средних школ и высших учебных заведений, в том числе университет Чжилу[19]. Во всей системе образования интеллектуальную жизнь определяли по-современному мыслящие профессора, многие из которых были гоминьдановцами[20]. Национальный состав города стал сложным с конца ⅩⅨ века, когда местное правительство сделало город открытым для иностранцев, прежде всего для европейцев, а среди них — преимущественно для немцев. Но самыми последними иммигрантами города были японцы (ко времени прибытия Цзян Цин их было около пяти тысяч)[21].
Со времени династии Мин Цзинань прославился своими театрами, в которых вопреки повсеместному китайскому обычаю среди исполнителей были и женщины. В этом историко-культурном центре Цзян Цин нашла своё призвание актрисы. Её обучение началось в Шаньдунском провинциальном экспериментальном художественном театре, своего рода закрытом учебном заведении. Как было принято в республиканском Китае, расходы на обучение и жизнь брало на себя правительство, а взамен выпускники обычно должны были работать какой-то неустановленный период учениками при театре.
«В 1929 году меня приняли в Шаньдунский провинциальный экспериментальный художественный театр в Цзинани. Это была художественная школа, где я изучала главным образом современную драму, а также классические музыку и драму. Мне было тогда всего 15 лет. Школа предоставляла бесплатное обучение и еду и денежное пособие — два юаня (около 60 американских центов) в месяц[22]. Поскольку школа предпочитала принимать выпускников неполных и полных средних школ и даже студентов университета, формально я не подлежала приёму. Меня приняли лишь потому, что в школе было слишком мало девочек. Я проучилась там всего один год, но познала многое. Я изучала всё, что мне попадало под руку. Вставала я затемно и старалась выучить как можно больше». Она не только усердно читала драматическую литературу и училась петь в традиционной опере и играть в современной драме, но и ознакомилась с рядом музыкальных инструментов. Среди них был рояль (для Китая того времени экзотический инструмент), на котором она училась играть три месяца. Хотя её преподаватель любил свою ученицу, он был непреклонным сторонником строгой дисциплины. Следя за скоростью игры, он бил её по запястью палочкой; этот педагогический приём она считала предосудительным. Прозанимавшись так мало, она не пошла дальше гамм и элементарных упражнений.
В классе Цзян Цин было всего три девушки. Она была самой младшей. Две другие, как и остальные учащиеся школы, смотрели на неё свысока из-за её поношенной одежды. Жена директора, Юй Шань, некогда ученица первого женского педагогического училища в Тяньцзине (где училась также Дэн Инчао, жена Чжоу Эньлая), была сестрой одной из этих девушек[23]. «Реакционерка», она без конца изводила Цзян Цин. Но Цзян Цин не оставалась в долгу и ухитрялась устраивать всяческие каверзы другим ученицам. Теперь, спустя более 40 лет, она припомнила одну с удовольствием и не без злорадства (в чём открыто призналась).
Школа размещалась в старом конфуцианском храме. В его комнатах летом было очень душно. После уроков учащиеся часто выходили освежиться в громадный главный зал. Цзян Цин отчётливо помнила гигантскую статую Конфуция в центре зала. Конфуция окружали 72 мудреца — его ученики. Как-то в знойный вечер Цзян Цин в изнеможении уселась на старый плетёный стул в зале. Тут чинно вошли две другие ученицы и потребовали, чтобы она встала и принесла им стулья. Цзян Цин решила подчиниться, но по-своему. Сначала она предложила подержать лампу, чтобы помочь им, потом внесла для них в зал два стула. Когда они гордо уселись, она выскользнула с лампой из зала, захлопнула за собой дверь и убежала. Оставшись одни в жуткой кромешной темноте, девушки завизжали, умоляя спасти их.
Несколько учеников бросились успокаивать их. Раздобыв фонарь, юноши направились в темноту, чтобы выследить Цзян Цин и «проучить» её (так она сказала). Со всех ног она помчалась к высокому кустарнику возле речки, и они не смогли найти её там. Но девушки знали, что в конце концов ей придется вернуться в комнату, где они жили вместе, и они расквитаются с ней. Когда Цзян Цин решила, что они уснули, она незаметно проскользнула в комнату, ощупью добралась до своей кровати и плотно натянула на себя сетку от москитов. Однако девушки знали, что Цзян Цин ужасно боится щекотки. Когда она заметила, что чьи-то пальцы угрожающе просовываются через сетку, наступила её очередь завизжать. Рассерженные девушки старались добиться от неё обещания не повторять такой злой шутки. «Там будет видно»,— уклончиво сказала она.
На их долю выпадало и много хорошего. Для игры в пьесах Цзян Цин нужно было сначал овладеть пекинским диалектом — общепринятым мандаринским языком всякого официального и культурного общения в Китае. Она говорила на шаньдуньском диалекте, а точнее, на диалекте местечка, где она родилась. Другие учащиеся покатывались со смеху от её неуклюжих стараний: они-то уже бегло говорили на пекинском диалекте. Тем не менее она настойчиво добивалась своего, вспоминала Цзян Цин скорее с гордостью за успехи, чем с обидой. Один однокашник был её репетитором и терпеливо выслушивал её упражнения в декламации.
Однажды школа осуществила экспериментальную постановку «Трагедии на озере» — «буржуазной драмы» известного драматурга Тянь Ханя — основателя Драматического общества Южного Китая, новаторской и весьма влиятельной драматической группы того времени. Ученице — сестре жены директора отвели главную роль (исполнительницы её менялись: Цзян Цин играла по понедельникам, когда зрителей обычно бывало мало). Как это было присуще ей, она полностью входила в роль и тем исторгала слезы у зрителей. А тёплый приём вызывал поток слёз у неё самой — таков был результат следования «натуралистической» школе актёрской игры (как она потом разъяснила, коммунистический режим в конечном счёте отверг натурализм). Как-то раз, когда после представления она снимала с себя грим, директор школы и её преподаватель пришли в уборную похвалить её исполнение и провозгласить, что она обещает быть трагической актрисой. Потрясённая их похвалой, она опять расплакалась и выбежала из уборной. Несмотря на этот эпизод, который она расценивала как мелодраму, об общем духе того периода она вспоминала с досадой. «На деле в Цзинани меня повсюду презирали»,— прибавила она без дальнейших пояснений.
«Школу закрыли, когда в Цзинань вступил Хань Фуцуй, один из военачальников Северо-Западной армии[24].
С несколькими преподавателями и учащимися школы я участвовала в организации гастролирующей театральной труппы, которая направлялась в Пекин. Я уехала, не известив заранее мать, а только отправив ей письмо с железнодорожной станции перед самым отходом поезда.
В том году [1930] мне было всего 16 лет, а жизнь в Пекине была неимоверно трудна. Мне не хватало самого необходимого: у меня даже не было нижнего белья. Хотя я взяла с собой лучшее стёганое одеяло нашей семьи, я всё равно дрожала от холода, потому что его ватная подбивка износилась от старости. В то время над Пекином проносились сильные пыльные бури и ночи были зловещими. Я ещё не разбиралась в политике. Я не имела никакого представления о том, что значит „гоминьдан“ и „коммунистическая партия“. Я знала лишь, что хочу добывать себе пропитание сама и обожаю драму.
Затем ранней весной 1931 года я уехала в Циндао». (Она отчётливо помнит первое впечатление от Циндао: холодный туман и солёные морские ветры в гавани. Как странно, заметила она, что, хотя до её родного города Чжучэна было менее 50 миль, до сих пор она никогда не видела океана.) «Мой прежний преподаватель и земляк [Чжао Таймоу], ранее бывший директором Экспериментального театра в Цзинани, стал теперь деканом Циндаоского университета, будучи одновременно профессором литературного факультета. Благодаря этому он договорился о том, чтобы меня приняли в Циндаоский [ныне Шаньдунский] университет».
Предложение Чжао Таймоу было соблазнительным, но Цзян Цин беспокоил переезд в совершенно незнакомую ей среду Циндао. Чтобы подбодрить её, Чжао пообещал создать ради неё в университете отделение искусства (вероятно, драматическое — она не сказала, какое) и предложил оплатить её расходы на дорогу в Циндао. Соученики по Экспериментальному театру убеждали её принять предложение. Наконец она согласилась. (Она поехала в университет, хотя её, кажется, так и не зачислили в него.) «Чжао фактически принадлежал к реформистской группе гоминьдана. По своим взглядам на литературу и искусство он был близок к Ху Ши[25]. Когда-то буржуазия высоко ценила меня,— добавила она с улыбкой.— Было время, когда члены группы Ху Ши, в которую входили лица вроде Лян Шицю и Вэнь Идо, пытались склонить меня на свою сторону[26]. Вэнь Идо был одним из моих преподавателей в Циндаоском университете. Я посещала вольнослушательницей многие из его лекций.
Кто нас больше всего учил на отрицательных примерах — так это японский империализм. После Мукденского [Шэньянского] инцидента 18 сентября 1931 года японские империалисты захватили три наши северо-восточные провинции [Маньчжурию]. Мы не могли потерпеть этого. Мы не могли стать рабами иностранного государства. Что до меня, то я тоже чувствовала себя обязанной сопротивляться японской агрессии».
К тому времени весь Китай охватила мощная волна национальной демократической революции. Многие студенты бастовали или обращались с петициями к органам правительства, а рабочие поддерживали их. Движение вобрало в себя широкие слои народа.
«Взволнованная такой обстановкой, я сказала своему преподавателю Чжао: „Я хочу присоединиться к подаче петиций“. Он резко спросил: „И вы хотите устраивать смуту?“ Я была озадачена и ничего не могла ответить. Поэтому я повернулась и ушла, отлично зная, что он страшно недоволен мною. Я ушла одна к холмам и бродила по лесам[27], недоумевая, что же он имел в виду, называя патриотическое движение студентов „смутой“. Когда я наконец поняла ошибочность его взглядов, я решила вступить в Лигу левых театральных деятелей [организация коммунистического фронта] в Циндао.
В Циндаоском университете студенты бойкотировали тогда занятия и экзамены. При таких условиях я отказалась принимать всякую дальнейшую помощь от своего преподавателя. Поэтому я поступила в штат работников университета в качестве служащей библиотеки. Моя работа состояла в оформлении карточек. Одновременно я продолжала посещать занятия. Каждый месяц я зарабатывала 30 юаней [около 9 американских долларов] и 10 из них посылала матери. Поскольку жизнь в Циндао была очень дорога, мне не хватало остающихся 20 юаней: я не только содержала себя, но и должна была выручать других товарищей. Нам приходилось оплачивать из собственных карманов постановку пьес, призывающих к „национальному спасению“[28],— деньгами нам не помогал никто. Когда мы переносили свои постановки на фабрики или в деревни, люди тепло принимали нас и помогали нам, но им тоже приходилось трудно. В то время я не знала, что освобождение должно быть достигнуто бедняками. Лишь позже, после вступления в партию, я узнала от других товарищей, что мои наивные представления несостоятельны, что нужно служить пролетариату».
Университет был лишь одной стороной жизни Цзян Цин в Циндао. Вскоре после того, как Цзян Цин присыла туда в 1931 году, она и часть собратьев-драматургов (упомянутых выше «товарищей») основали Драматическое общество побережья. Его цель была больше политической, чем художественной: театральными средствами вести пропаганду против японцев в школах, на фабриках и в сельских районах[29]. После выступлений в разгар новогодних празднеств в городе труппа выехала в село, чтобы распространять вести о том, что китайская Красная армия в Цзянси создает советские районы. В 1931 году о руководителях Красной армии и создании новой жизни в советских районах было известно очень мало, а их вооружённые силы ещё не создавали серьёзной угрозы безопасности националистического режима. И всё равно говорить о существовании Советов было опасно. Чтобы избежать ареста гоминьдановскими агентами, проникшими в сёла, члены Драматического общества побережья решили меньше привлекать к себе их внимание на этой оккупированной японцами территории, разделившись на мелкие группы, которые порознь направились в сельские районы.
Впервые окунувшись в жизнь деревни, они столкнулись с невообразимой нищетой. Нельзя было купить почти никакой еды, по сути дела, не существовало ресторанов и постоялых дворов. Цзян Цин неоднократно упоминала о терзаниях голода. То, что им подолгу приходилось быть без всякой еды, подрывало их моральный дух.
Первой деревней, куда они добрались, была Лаошаньвань, расположенная на побережье в нескольких милях к северу от Циндао. Когда актёры прибыли, жители деревни были поражены костюмами западного образца у мужчин и платьями с «мандаринскими» воротниками и юбками с разрезом у женщин — одеждой, обычной для городов республиканского Китая. Встревоженные этим вторжением, жители деревни преподнесли гостям серебряный доллар, очевидно, чтобы побыстрее выпроводить их. Более того, возмущённые крестьяне обвинили их в том, что они явились просто ради забавы, а не для того, чтобы дать серьёзное представление. Так что пропаганда труппы не дала заметного результата. В те годы, добавила Цзян Цин снисходительно, они ничего не знали об «обобщении опыта», когда политработники, обученные коммунистическим методам, сразу же после представления или завершения работы проводят коллективную оценку сильных и слабых сторон исполнителей.
Когда они собрались покинуть Лаошаньвань, крестьяне посоветовали им отправиться в Вангочжуан, деревню побольше и с несколькими постоялыми дворами, расположенную на побережье всего в нескольких милях к югу от Циндао. Там Цзян Цин поручили работать с детьми. Поскольку к тому времени японцы захватили весь прибрежный район вокруг Циндао, Цзян Цин нашла общий язык с детьми, обучая их антияпонским песням. Дети охотно пели их, уже наслушавшись от родителей о кознях «западных и восточных дьяволов». Дети привязались к ней, и некоторые приглашали её к себе домой. Испытывая явное удовлетворение от этого воспоминания, она тем не менее отметила, что другие члены труппы пользовались не меньшим успехом.
За несколько дней пребывания труппы в Вангочжуане Цзян Цин постепенно освоилась с местным образом жизни, и крестьяне начали симпатизировать ей. Она с удовольствием вспомнила, что они выделили её из труппы и просили её петь их любимые арии из пекинской оперы. Даже тогда она не была поклонницей пекинской оперы, но считала себя обязанной сделать им приятное. Бывало, они подпевали ей на местный лад. Как только члены труппы вошли в доверие к людям, они стали вкладывать политическое содержание в песни и сатирические куплеты. Такие новшества были особенно по душе молодым крестьянам. И всё же они изумлялись, когда актёры начинали рассказывать им (основываясь большей частью на сведениях из вторых рук) о жизни в советских районах и особенно об общественном пользовании продовольствием и одеждой.
В основном политическая работа Драматического общества побережья находилась ещё в стадии эксперимента. Одной из пробных постановок в Вангочжуане был первоначальный вариант пьесы «Положи свой бич»[30]. Эта одноактная с пением и оркестровкой пьеса о маньчжурских беженцах, живущих при японской оккупации, была образчиком уличных спектаклей, которые в 30‑х годах стали весьма популярной формой отражения темы народной обороны. Поскольку первоначальный вариант был с изъянами, Цзян Цин не хотела, чтобы партитура пошла по рукам. Когда кое-кто из местных музыкантов попытался заполучить у неё экземпляр партитуры, она быстро засунула её в карман, выскользнула из толпы присутствовавших и побежала на кладбище, где спрятала её под надгробным камнем.
Среди зрителей в Вангочжуане было немало солдат, которым явно понравилось представление труппы. Тронутая их похвалой, Цзян Цин согласилась провести время с тремя из них. Когда они заговорили о политических делах, солдаты подчеркнули выгоды сотрудничества между Коммунистической партией Китая и гоминьданом; мысль эта даже тогда казалась ей совершенно неправильной. Она дружески рассталась с солдатами, несмотря на политические расхождения с ними; солдаты очень просили её принять кое-какие подарки себе и друзьям в знак признательности за их культурную работу. В тот вечер она вернулась на постоялый двор, сгибаясь под тяжестью даров: ватных стёганых одеял, сваренной на пару капусты, излюбленного блюда в этих местах Шаньдуна, и распространённого в Северном Китае испечённого на пару хлеба. Только потом она узнала, что среди солдат, с которыми она разговаривала в тот день, были участники Шанхайского восстания 1927 года (результатом которого стало кровавое удаление гоминьданом из своих рядов членов коммунистической партии) и что в Вангочжуане ещё до их прибытия была создана ячейка компартии. Цзян Цин так и не установила связь с этой ячейкой; её первые контакты с партией начались позже, в городе Циндао.
После нескольких дней пребывания в Вангочжуане актёры собирались покинуть деревню. Некоторые её жители упрашивали Цзян Цин остаться, и её тронуло их гостеприимство, но актёрам предстояло двигаться дальше. Всякий раз, когда они отправлялись в дорогу в тех отдалённых местах, у них кончались деньги и в желудках урчало от голода. Однажды, будучи, как обычно, без гроша, все они влезли в автобус. Через несколько часов у автобусной остановки на узкой торной дороге водитель потребовал от них платы за проезд. Они пробовали убедить его, что заплатят по прибытии на место, но он громко протестовал и высадил бы их, если бы несколько здешних жителей не пришли им на помощь, внеся за них плату. Эта путающая привычные представления встреча «бедных» горцев с «богатыми» городскими интеллигентами произвела на Цзян Цин глубокое впечатление. Вскоре она провела исследование социального смысла этого явления в пространной статье, опубликованной в Циндао.
Упоминание об этой статье, написанной в 1931 году, напомнило Цзян Цин об одном не столь давнем происшествии. Во время культурной революции «клика Линь Бяо» (до осени 1971 года Линь Бяо прославляли как основного политического помощника Цзян Цин) поручила двум группам отыскать материалы, которые можно было бы использовать против неё (в борьбе за власть). Одна, ранее известная как «группа 16 мая»[31], собрала всякого рода неприятные для неё сведения о её прошлом. Эта группа потребовала от Чжоу Эньлая, чтобы он лично разыскал статьи, написанные Цзян Цин за много лет до этого, в том числе в период, когда она была членом Драматического общества побережья в Циндао в начале 30‑х годов Чжоу уступил настояниям, но его поиски ни к чему не привели. Помимо статьи, появившейся в Циндао, от их внимания ускользнула ещё одна статья, «Моё открытое письмо», появившаяся спустя несколько лет в шанхайской газете «Дагунбао». После краткой заминки в своём повествовании Цзян Цин внесла исправление в своё предыдущее замечание: Чжоу всё-таки удалось напасть на её статью для женского журнала. Так давно написав её, Цзян Цин почти забыла о ней. Те, кто допрашивал Цзян Цин, обвинили её в том, что она написала статью просто ради денег. Она поставила их в тупик тем, что согласилась с ними! Перебиваясь с хлеба на воду, она написала ту статью только ради денег.
Ⅲ
В республиканскую эпоху для бедного студента не было необычным посещать занятия в университете в качестве вольнослушателя, выполняя ту же работу, что и официально зачисленный студент, но без права на диплом. В этом качестве Цзян Цин познакомилась с известными профессорами не только Циндаоского университета, но впоследствии также Пекинского и Шанхайского университетов. Как вольнослушательница Циндаоского университета, она впервые получила представление о высокообразованных людях как личностях и как источниках новых идей. Хотя впоследствии она отвергла свободные научные исследования, в восприимчивом 17‑летнем возрасте ей доставляло радость свободное движение мысли в университетской среде.
Годами не возвращалась она мысленно к пережитому в Циндао, созналась Цзян Цин, и в восстановлении ею событий тех лет были пробелы. В силу разносторонности её работы в области драмы она проявляла страстный интерес к литературе, старой и современной, и пыталась писать (что было распространено среди образованной и идеалистически настроенной молодёжи её поколения). Первым своим преподавателем она назвала Вэнь Идо, который вёл курсы танской поэзии, романа и драмы, а также истории китайской литературы. Вторым был Ян Чжэньшэн, автор романа «Нефритовый господин» (1925) и в то время ректор Циндаоского университета. У него она постигала писательское дело и узнала его лучше Вэнь Идо. Она посещала также лекции Фан Линлу, писательницы, которая, насколько она припоминает, была тогда председателем Литературной ассоциации Чжэцзяна. Цзян Цин отметила, что Вэнь Идо, Ян Чжэньшэн и Фан Линлу учились в Соединённых Штатах и что ко времени Освобождения в 1949 году Ян и Фан были ещё живы.
Имена других её преподавателей теперь выпали из её памяти. Больше всего ей запомнились впечатления от собственных первых литературных проб. Она написала свой первый небольшой рассказ по курсу, который вёл Ян Чжэньшэнь. Тот восторженно отозвался о рассказе, заявив, что он очень напоминает произведения знаменитой писательницы Се Бинcинь. Большая поклонница Бинсинь (в основном известной именно под этим именем), Цзян Цин была потрясена таким сравнением. Дальше дело пошло не так хорошо. Хотя Ян счёл её рассказ лучшим в группе, у него нашлось одно критическое замечание. «Госпожа Ли,— сказал он,— ваш грабитель слишком благовоспитан. Проклиная кого-нибудь, он употребляет выражение: „Чтоб ты упал замертво“ (гайсы). Но это же изысканный язык, недостаточно грубый для грабителей». Униженная этой критикой, она больше не приходила на занятия к нему.
Летом 1931 года Цзян Цин написала пьесу «Чьё преступление?» — об одном молодом революционере, жившем со своей болезненной матерью. Когда полиции не удалось найти его, она схватила вместо него мать. В конце концов сына арестовали, а мать умерла. Упоминание о фабуле пьесы вызвало в памяти Цзян Цин имя Чжао Бинъо, её писавшего пьесы преподавателя, с которым у неё в начале осени тоже был мучительный разговор. Он похвалил её стиль, но выразил недоумение по поводу политических неясностей в тексте. Он спросил её напрямик, принадлежат ли её «революционеры» к коммунистической партии или к гоминьдану. Всё ещё не имея никакого понятия о существенных различиях между ними и поставленная в тупик, она вспылила: «Скажите вы мне, в чём разница между Коммунистической партией Китая и гоминьданом!» Его резкий смех над её легковесным ответом показал ей, что он считает её дурой. И всё же пьеса настолько понравилась ему, что он убеждал её сделать вместо одного акта три. Главное было вовсе не в пьесе, сказала она, а в том, что его язвительный укол возбудил её любопытство. Хотя во время гастрольной поездки Драматического общества побережья она выступала с незамысловатой пропагандой Советов, теперь она стала задумываться над тем, в чём же состоят идеологические различия между коммунистической и гоминьдановской партиями. «С этого момента я начала наблюдать».
В ту осень обычное спокойствие университетской жизни было нарушено Мукденским инцидентом 18 сентября 1931 года: японские войска двинулись на Маньчжурию. В разгар этого кризиса она ещё ничего не знала о смысле «реформизма»[32] и его отношении к гоминьдану. Она и другие вроде неё ошибочно считали тогда, что эти «националисты», которых было полно в университетах,— патриоты, ставящие независимость страны превыше всего. Теперь она осознала, что эти почитаемые «реформисты» в действительности не собирались любой ценой сопротивляться японской агрессии. Когда в пылу реакции на Мукденский инцидент она сама открыто высказалась за сопротивление, они критиковали её за то, что она смутьянка. Язвительная насмешка Чжао Бинъо ещё звучала у нее в ушах, когда она бродила в одиночестве в лесу под Циндао, размышляя над тем, что он сказал. Её осенило, что Чжао, должно быть, член гоминьдана — «националистической» партии, которая не придерживается твёрдой линии сопротивления. Когда студенты в университете начали причинять ей неприятности, она предположила, что и они работают на гоминьдан. После этого она не принимала больше помощи от Чжао Бинъо и пошла собственным путём.
Комната для приёмов, в которой мы с Цзян Цин беседовали, была огромная; и всё же августовский вечер в Кантоне, где Цзян Цин рассказывала о своем детстве, был таким душным, что воздух начал словно обволакивать нас. Она предложила нам перейти в другую комнату. Встав, она с удовольствием потянулась, поправила платье и двинулась первой. Мы перешли в довольно большую комнату. Стулья и кресла, столы, принадлежности для письма и магнитофонной записи, еда и питьё, а также полный набор тёплых, холодных, влажных и сухих полотенец были точно такими же, как и в первой комнате. Мы сели, и она возобновила свой рассказ.