— Тебя же… по ней ударили! — Я мгновенно затыкаюсь. Фраза похожа на глупый прикол, но Сорока бледнеет.
— Возможно, в детстве мать роняла! — Он отшучивается, но энтузиазм быстро сходит на нет. — Я вообще в последнее время какой-то мутный — постоянно гружусь, силюсь что-то вспомнить и не могу. Меня мучает дежавю, преследуют навязчивые сны, будто я пытаюсь с кем-то завести разговор, войти в деревню, повидаться с бабкой, но у меня не получается. А когда я просыпаюсь, то не могу понять, где явь, а где кошмар… Знаю, звучит бредово. Ладно. Поезд скоро. Пошли отсюда!
Сорока встает и шагает к распахнутой калитке ограды.
Крупная птица, сверкнув просмоленными перьями, устраивается на разлапистой ели неподалеку и хрипло каркает. Светило стремится к горизонту, время утекает как вода. Все, что у меня есть — несколько минут наедине с Сорокой, и их нужно по максимуму использовать.
— Ты часто бываешь в этих местах? — окликаю я и увязываюсь следом.
— Я каждое лето тут.
— А… в другое время года?..
Сорока останавливается:
— Не слежу за датами.
— Поехали со мной? Прямо сейчас! — Я догоняю его и умоляю: — Разве тебе не нужно вернуться? К девушке, к другу, к маме…
— Да. Нужно вернуться… — Он отводит глаза. — Но не к ним.
— Тогда… куда же?! — До треска рукоятки напираю на верную трость, но не унимаюсь. Ожоги наливаются болью, легкие горят.
Сорока напрягается, раздраженно прищуривается, словно я — назойливая муха, посягнувшая на его комфорт… Но, встретившись с моим взглядом, он признает поражение и шепчет:
— Не знаю.
Отчаяние и одиночество мечутся в черном космосе его зрачков, обрамленных холодной синевой радужки.
Я тоже сдаюсь — моргаю, и по щекам текут горячие капли. Он пристально смотрит на меня.
— Сорока, я не хочу расставаться. Ты так помог мне. Я отвечу тебе тем же. Скажи, чего ты хочешь? — Рыдания эхом разносятся над кладбищем, застревают в ветвях, парализуют связки и обрываются всхлипом.
— Покоя, — тихо отвечает Сорока, нависая надо мной.
— Почему?..
— Потому что я устал. Мне паршиво тут. Потому что… все должно идти своим чередом.
Даже сейчас я не могу продраться сквозь его печаль к истине. Его сознание живо, но блокирует травмирующий опыт. Или же… Он специально уходит от ответов.
— Миха, ты ведь все знаешь. Ты понимаешь, что происходит… — Я указываю на портрет позади нас и вновь хватаюсь за трость. — Оглянись. Пожалуйста! Подумай и cкажи: что я могу сделать для тебя?
Он исполняет мою просьбу, разворачивается и, покачиваясь, вплотную подходит к кресту. Пятится назад. Прячет руки в карманы джинсов. Ветер треплет волосы на макушке, белая футболка натянулась на широких плечах. Он надолго замирает, а я жду.
Крапива шумит, гнется к земле, ветлы стряхивают оцепенение и с протяжным скрипом расправляют затекшие конечности. Но порыв стихает, колдовство рассеивается, мир вновь становится статичным.
Сорока возвращается, его лицо безмятежно, на губах блуждает привычная ухмылка. Но в синих глазах я вижу тоску. Неизбывную смертельную тоску, наполнившую его душу в темном глубоком колодце снов, перечеркнувшую надежды и планы, вытеснившую жизнь…
— Как тебе помочь??? Скажи, что мне сделать??? — задыхаясь, повторяю и повторяю я, протягиваю к нему руку в надежде ощутить живое тепло, но пальцы рассекают пустоту. Ворох незнакомых образов и чужих переживаний взвивается в памяти, на миг я слепну и беспомощно отступаю к выходу.
Сорока перебивает:
— Уезжай. Вали отсюда и не возвращайся. Мертвое — мертвым. Живое — живым.
Его слова подхватывает ветер, силуэт меркнет в предзакатных лучах, растворяется и исчезает в сплетении светотеней.
Я остаюсь одна, лишь ворон с высоты с интересом взирает на происходящее.
Перевожу дух, вытираю слезы, а в переломанном теле зудит решимость. Я обязательно помогу Сороке вернуться туда, где его место. Так же как он помог мне остаться там, где я должна быть.
26
Лязгая внутренностями, поезд ползет сквозь черную ночь, поглотившую мир.
На полках плацкарта блаженно сопят уснувшие пассажиры, голые пятки подрагивают под стук колес, подушки надежно прячут кошельки, билеты и документы.
За перегородкой подвыпившие мужики, перебивая друг друга, травят байки о военной службе, спорят, матерятся и чокаются горлышками пивных бутылок.
Я пялюсь в маслянистую темень за окном, но вижу лишь собственное лицо с провалами глазниц, освещенное тусклыми дежурными лампами.
Прикрываю простыней изуродованные ноги, поудобней устраиваю локти на прохладной столешнице, глотаю остывший чай, и подстаканник дребезжит в онемевшей руке.
Нервы гудят от пережитого потрясения, сознание сопротивляется и включает защитный механизм — чем ближе я к городу, тем сказочнее, иллюзорнее и невозможнее становится тихая деревня, ее проклятые окрестности и все, что случилось со мной там.
И я поддаюсь, отключаюсь от проблем, на короткий миг верю, что в гостях у Ирины Петровны мне всего лишь приснился странный сон… Но новая, упрямая решимость, поселившаяся внутри, не дает забыться — я возвращаюсь домой другим человеком.
Огромным валуном на сердце давят незавершенные дела, грудь кислотой прожигает вина.
Впрочем, один чудовищный косяк исправить еще не поздно. В полумраке нахожу телефон, провожу пальцем по теплому экрану и быстро отбиваю сообщение. Пара коротких фраз, но Ирина Петровна поймет, что у меня больше нет намерений сдохнуть и беспокоиться обо мне не нужно… Но я не собираюсь извиняться за сказанное — Сорока на своем примере доказал, что шоковая терапия бывает полезной. Возможно, она лишний раз задумается о своей жизни и предпримет хоть что-то, чтобы ее изменить.
Мысли о Сороке перекрывают кислород. Где он сейчас, в какой реальности? Один и в темноте…
Закусив губу, я пристально рассматриваю призрачное отражение в стекле и судорожно вздыхаю. В памяти воскресают его слова, взгляды, жесты. Я мучительно ищу подсказку.
Итак, что я знаю о нем?
Я знаю, что в начале нулевых он жил с мамой в Озерках — рабочем районе, расположенном за рукотворным прудом, выкопанным еще в позапрошлом веке для противопожарных нужд. Знаю, что он увлекался панк-роком, был неформалом, любил тусоваться на крыше высотки в Центре, которая и по сей день остается для молодежи культовым местом. Знаю, что он доставлял много проблем матери, о чем искренне переживал. Знаю, что он больше жизни любил свою девчонку Ксюшу, живущую по соседству, а его другом был парень по имени Ник…
Их постоянно доставало местное быдло, но Сорока давал отпор.
Он был обычным мальчишкой — разве что более рассудительным, мудрым и спокойным, чем сверстники. Он умел расположить к себе, поддержать, утешить и защитить. А еще он, как никто, умел улыбаться…
Трясу головой, и грусть, спутавшая мысли, отступает.
В общем-то, ни фига я о нем не знаю. Как не знаю причин, мешающих ему упокоиться с миром.
Как же при таких раскладах помочь ему? С чего начать?
Мужики за стенкой давно сотрясают тишину богатырским храпом, а я все смотрю и смотрю на нечеткие силуэты кустов и деревьев, проносящихся снаружи, и напрягаю мозг.
Пазл не складывается. Я упускаю что-то важное. Что-то, лежащее на поверхности, — очевидное и простое…
У горизонта возникает бледная розовая полоска, поезд, набрав на перегоне скорость, на всех парах несется к ней. Рассвет наступает стремительно — тьму разрезает новое ледяное солнце, за чахлые березки и частые столбы цепляются длинные тени, в низинах стелется белый ядовитый туман.
Из него проступают первые склады, заборы с колючей проволокой, бесконечные ряды рельсов, отцепленные вагоны, цистерны, сонные обходчики в оранжевых жилетах, замершие у путей.
Из бетонной пыли и летнего смога ко мне со всех сторон подкрадывается город — урчит клаксонами и моторами машин, подмигивает далекими фарами и фонарями.
Осознание ударяет кулаком в лоб — я вернулась домой, я новая, другая, но на мне лежит груз нерешенных старых проблем.
Отчего-то перед глазами возникает Паша — кривая скептическая улыбочка, накрепко прилипшая к идеально красивому лицу, вдруг расцветает в искреннюю и нежную, способную растопить любые льды…
Ощущаю легкое головокружение, хлопаю себя по щеке, оглядываюсь на спящих попутчиков и, прикрываясь простыней, натягиваю джинсы.
Трость гулко стучит по серым заплеванным ступеням подъезда, сумка по-свойски упирается в бедро. Морщась, я взбираюсь на нужный этаж, поворачиваю в замке ключ и толкаю знакомую дверь. Из притихшего нутра квартиры пахнет сыростью и тоской. Избавляюсь в прихожей от кедов и тяжеленной ноши, устремляюсь в комнату и рывком раздвигаю ночные шторы.
Яркий свет раннего утра озаряет пыльную мебель, стены с пожелтевшими обоями, Стасины сувениры, картинки, фигурки из бумаги, фотографии… Забавные мелочи, что так любила сестра.
Верчу каждую из них в руках, вдыхаю запахи, глажу прохладные поверхности, и как наяву оживают радостные моменты прошлого. Мы всегда были только вдвоем, а потом нас стало трое… Но даже в моменты, когда мое сердце томилось, болело и истекало карамелью в присутствии лучшего друга Паши, я была счастлива.
Подхожу к зеркалу, исписанному маркером цитатами из песен, сбрасываю одежду и заставляю себя смотреть — старательно изучаю чудовищные шрамы и заплатки, впалые щеки, торчащие из-под голубоватой кожи ключицы и ребра, привыкаю к новой себе…
Монстр Франкенштейна.
Сорока говорил, что Паше нет дела до моих повреждений.
Но Паша их не видел.
Я снова с содроганием наблюдаю за уродом из зазеркалья, и взгляд застревает на Фениксе — непрорисованном, странном, жалком.
Стася бы непременно завершила его, если бы была жива…
— Что-за общипанная курица? — Слова Сороки долетают до меня из глубин небытия и застают врасплох.
— Это Феникс! Просто он не закончен. Это… сестра. Оттачивала навыки. Это память о сестре, — оправдываюсь я.
— Не хотел бы я, чтобы обо мне помнили вот таким образом! Честно, это позор для художника! — Веселый смех Сороки тревожит, злит и приносит облегчение. Я улыбаюсь.
— Тебе идет улыбка…
Я вздрагиваю, и, чтобы удержать равновесие, хватаюсь за массивную раму. Назойливый писк в ушах сходит на нет.
Медленно прихожу в себя, глубоко дышу, ковыляю к форточке и впускаю в помещение свежий воздух с привкусом гари.
Город просыпается, оживают соседи — врубают перфораторы и пылесосы, грохают оконными рамами и входными дверями.
Глотаю остывший черный кофе, сушу полотенцем волосы — оно безнадежно испорчено, но пряди сияют зеленым, красным и синим, совсем как в прежние времена. На удивление быстро нахожу в допотопном трельяже хозяйки нашу со Стасей косметичку и, наклонившись к бледному отражению, густо подвожу выцветшие пустые глаза.
Облачаюсь в джинсы и бордовую рубашку поверх топа, втискиваю в карманы телефон, ключи и банковскую карту, забираю трость и вытряхиваюсь наружу.
Сорока прав — Стасе не нужна жалость.
Она заслуживает большего.
И этот уродливый недо-Феникс сегодня превратится в совсем другую птицу.
27
Атмосфера большого города резко отличается от вязкой тягучей повседневности глухой деревни. По проспектам носятся сквозняки, слепят бликами витрины, миллионы звуков сливаются в монотонный гул.
Меня так давно не было здесь — тогда, в больнице, из комы вернулась и на долгие месяцы заняла мое место лишь пустая покалеченная оболочка.
Я не помню, как сопливая весна сменилась летом, не помню, как деревья окутала легкая зеленая дымка свежей листвы, не помню, в какой из дней зимнюю обувь в прихожей потеснили любимые кеды.
А мой город продолжал жить.
Замираю и подставляю солнцу лицо. День обещает быть жарким, но я не могу снять рубашку или закатать рукава…
Мимо спешат незнакомые люди, улыбаются радуге в моих волосах, с сожалением поджимают губы, замечая трость. И тут же забывают.
Изнывая от духоты, продолжаю путь, безуспешно тяну за ручку дверь уже третьего салона красоты и с досадой отступаю к тротуару — он тоже закрыт.
Вдоль шоссе в ряд выстроились обесточенные троллейбусы, толпа штурмует автобусы — коммунальная авария оставила без электричества всю Центральную часть.
— Говорят, свет есть только в Озерках… — сетует продавщица мороженого под разноцветным пляжным зонтом, щелкает зажигалкой и, обреченно вздыхая, переворачивает лист глянцевого журнала.
Озерки…
От упоминания местности, где жил Сорока, покалывает кончики пальцев.
Не это ли — знак свыше? Поиски ответов нужно начать именно оттуда.
В иррациональной уверенности, что не кто иной, как Сорока, направляет меня, я ковыляю к поребрику, взмахиваю рукой и вместе с десятком озлобленных офисных работников втискиваюсь в переполненную маршрутку. Повисаю на поручне, прячу трость за спиной и терплю в невозможной жаре и тесноте еще шесть остановок.
Озерки находятся у черта на рогах, я не знаю, есть ли там салоны, где могут сделать годное тату, но возвращаться домой побежденной, так и не реализовав планов, не хочется.
А ощетинившаяся интуиция шепчет, что именно там я найду так нужную мне и Сороке зацепку.