Федор Гривов был рослым детиной с блинообразной физиономией и жесткими как щетина волосами. Его маленькие серые глаза были пустыми, как осколки разбитой бутылки. Однако речь выдавала, что он далеко не так глуп, как стремится казаться. Образ недалекого малого был опробован Федей еще в детстве и оказался удивительно удобен – как домашняя фланелевая рубаха. Именно в этом образе старательного, но глуповатого мальчика он был особенно приятен взрослым. Притом отец всегда знал, что его Федька не дурак, и не боялся доверять ему дела. Он по достоинству оценил лукавство сына, который под видом милого дурачка клянчил деньги у богатых, но сердобольных покупательниц или у собственной скупой тетки.
Однако Кутилин довольно быстро распознал это незамысловатое притворство. Поэтому с ходу взял Федора в оборот – жестким блефом. Пришлось сделать вид, что у них есть совершенно неоспоримые доказательства того, что он был в Самаре, а не в Нижнем. И потребовать объяснений как самого факта, так и его сокрытия. Федор быстро сообразил, что выкрутиться и наплести про отцовское поручение не выйдет.
– Вы были близки к истине, – рассказывал тем же вечером Кутилин Феликсу Яновичу. – Он действительно тайком поехал в Самару перед возвращением в Калугу. Потому что крупно проигрался в карты. Так крупно, что папаша ему бы этого не спустил.
– И он поехал к тетке занимать денег? – догадался Колбовский.
– Именно! Нелепо, но весьма правдоподобно, – сказал Кутилин, как накануне извлекая колоду. – Вы были правы в том, что он имел все основания опасаться ссоры с отцом. Но, похоже, тот так ничего и не узнал. Во всяком случае, Федор заявил, что готов предъявить свидетелей своего пребывания в Самаре.
– А свидетелей своего проигрыша в карты? – уточнил Колбовский.
– Вы думаете, они нужны? – искренне удивился Кутилин.
– Думаю, да. Я бы на вашем месте проверил истинность всей его истории, – протянул Феликс Янович. – Потому что в его пребывании в Самаре я и не сомневался. Почтовый штемпель, знаете, вещь убедительная.
Кутилин вздохнул. Ему явно не хотелось делать дополнительные движения в этом и без того малоприятном деле. Он искал предлог отказаться.
– Я не вижу необходимости в этом, – наконец сказал он. – Но если сложится пасьянс, то быть по-вашему.
Следующие полчаса Феликс Янович напряженно наблюдал за полетом карт, ложившихся на стол. Когда последняя дама легла туда, куда ей полагалось, стыдливо прикрывшись тенью газеты, Колбовский победно улыбнулся.
– Ну, хорошо, завтра я сделаю запросы в Нижний и Самару, – обреченно вздохнул Кутилин.
Однако завтрашний день принес совершенно неожиданное событие, которое избавило урядника от этого обременительного обещания.
Вечер выдался на удивление спокойным – словно мир замер в ожидании новых потрясений. Феликс Янович шел домой от урядника и чувствовал, что воздух словно густеет на глазах – становится темно-синим и вязким. Так обычно бывало накануне заморозков, когда от неприкрытой земли уже не доносился терпкий аромат живительной почвы. Она уже ничем не пахла, а лишь обдавала холодом как камень. «Вот так и душа человека, – думал Феликс Янович, настроенный этим вечером на философский лад, – пока она мягкая, как земля, то на ней взрастить можно хоть фиалки, хоть крапиву. Она может превращаться в грязь от долгой жизненной непогоды. Но эта грязь все равно животворна. Она способна стать почвой для лучших всходов. Но если душа замерзает, то это уже камень. И взывать к такой душе напрасно – она ничего не чувствует. Ни боли, ни радости, ни умиления…» После этого он задумался над тем, а что и каким образом способно заморозить душу до состояния камня? По всему выходило, что главный холод в человеческой душе – это страх. Чем больше человек боится – тем холоднее становится его душа. Хотя, пожалуй, господин Кутилин с этим бы не согласился…
Город лежал притихший, похожий на домашнего пса, которому хозяин задал добрую трёпку. И эта обманчивая тишина едва не стала погибельной для начальника почты.
Когда он свернул в переулок, ведущий к дому, откуда-то из тени выскользнул малоприметный ссутулившийся человек в картузе, который двинулся прямо за ним. Колбовский, погруженный в свои мирные философские размышления, не сразу заметил преследование. Лишь когда странная фигура начала быстро приближаться, Феликс Янович очнулся. Он обернулся навстречу преследователю, но – слишком поздно. Знакомым жестом мелькнула рука, занося – нет, на этот раз не камень, а что-то, блеснувшее металлом. Бежать было некуда и уже некогда. И тогда Феликс Янович сделал то единственное, к чему призывала его стремящаяся к жизни натура. Он в мгновение ока скинул с плеча пустую почтовую сумку и с размаха, словно это была огромная праща, ударил ей нападавшего. Руку тот отдернул, но сумка задела лицо, заставив человека отшатнуться. Картуз упал с его головы, но лица видно не было: бандит, как и в доме Гривовых, предусмотрительно повязал платок – так, что лишь глаза блестели над тканью.
Не успел Феликс Янович опомниться, как тот снова шагнул навстречу.
Колбовский угрожающе покрутил сумкой и повторил свой прием. Но, будучи на этот раз готовым к нему, бандит просто ухватил сумку свободной рукой и потянул на себя.
Феликс Янович выпустил ремень и почувствовал, что вместе с сумкой теряет опору под ногами. «Неужели все кончено?» – мелькнула на удивление спокойная мысль. Но в следующий момент произошло то, от чего Колбовский на миг снова уверовал в провидение. При рывке сумка распахнулась, и оттуда выпал предмет, который приземлился аккурат на ногу бандита. И не просто приземлился, а воткнулся, потому что это был тот самый злополучный нож для разрезания бумаги, который ему так настойчиво сегодня предлагала Варвара Власовна. Видимо, не найдя убедительных слов, она просто тайком сунула его в сумку Колбовского. А он и не заметил этой маленькой острой штучки, завалившейся на самое дно. Вероятно, хитрая вдова рассчитывала, что, найдя нож уже в сумке, Феликс Янович не будет противничать и выбрасывать дареное оружие. Хотя именно так он бы и сделал еще несколько часов назад.
Но неожиданно нож все же сыграл свою службу. Бандит был в сапогах, а потому нож вряд ли причинил ему серьезный ущерб. Однако неожиданный и неприятный укол сбил нападавшего с толку. Рыкнув больше от возмущения, чем от боли, преследователь наклонился, чтобы вытащить нож из сапога. Все это заняло несколько секунд, но Феликсу Яновичу их хватило, чтобы пуститься наутек. До его дверей было не больше десятка метров, и никогда еще это расстояние не казалось таким долгим. Колбовский рванул на себя дверь подъезда, по обыкновению не запертую. Взлетел по лестнице и лишь у самой квартиры вспомнил, что ключи остались в почтовой сумке. Той самой, что сейчас в руках у вора. Прижавшись спиной к стене и тяжело дыша, начальник почты прислушивался. В течение нескольких минут он напряженно ожидал хлопка двери и тяжелых шагов по лестнице. Однако внизу царила тишина. Лишь у соседей Воротовых с первого этажа тихонько пел патефон. Видимо, преследователь все же решил отправиться восвояси.
Подождав еще минут десять, Феликс Янович спустился вниз и осторожно выглянул в проулок. Не обнаружив никого, он нырнул в набирающую холод ночь и отправился искать сумку. Как и ожидалось, она лежала там, на месте короткой схватки. Бандиту такая добыча была ни к чему.
Бережно подняв кожаную спасительницу, Колбовский, наконец, завершил свой сегодняшний долгий путь до дома.
Несмотря на крайнее утомление, уснуть начальнику почты никак не удавалось. Сонливость, которая начала окутывать его по дороге домой, разом исчезла после ночного происшествия. Даже заветная коробочка леденцов в этот раз не успокаивала взбудораженные нервы. Но Феликса Яновича мучил не страх. Просто в эту ночь все вопросы, которые он задавал себе с момента гибели Гривова, вынырнули, будто ножи из ножен, и воткнулись в сознание. Все то, над чем он думал не спеша, как над занятной головоломкой, потребовало немедленного решения. Мозг теперь подгоняла жажда жизни. И хотя Феликс Янович никогда не считал себя великим жизнелюбом, в ту ночь он внезапно ощутил, насколько ценит свое тихое коломенское существование. Всего за несколько минут захолустная Коломна вдруг показалась ему милейшим местом на свете. И почтамт, пропитанный запахами бумаги и клея, и плутоватые глаза почтальонов, и мирные вечера за книгой и чашкой какао, и даже презрительные взгляды Аполлинарии Григорьевны обрели неизъяснимую прелесть и ценность.
Феликс Янович уверенно хотел жить. А, значит, требовалось найти преступника как можно скорее. В том, что его несостоявшийся убийца связан со смертью купца, можно было не сомневаться – для случайного преступника бандит был слишком настойчив.
Феликс Янович сидел в любимом кресле у вяло горящего камина в крошечной гостиной. Остатки какао в чашке на столе уже совсем остыли, но Колбовский не делал попытки разогреть его на спиртовке, по своему обычаю. На коленях почтмейстера лежала драгоценная почтовая сумка. Ее вес и запах вызывали странное ощущение – словно он забыл что-то, связанное с ней. Словно что-то важное, какое-то обязательное звено ускользало от его внимания во всей этой круговерти. Словно какая-то одна карта из колоды завалилась под стол, и без нее пасьянс никак не складывался. Феликс Янович все силился наклониться, чтобы поднять эту карту. Она лежала там, в полумраке, рубашкой вверх. Нужно было сделать небольшое усилие, чтобы поднять ее, но уставшая спина никак не хотела гнуться. Тело Колбовского отяжелело, вросло в кресло. И сколько ни силился – он не мог встать и наклониться. А проклятая карта так и лежала там. И пасьянс у Колбовского никак не складывался…
Короткий нервный сон, полный мутных сновидений, не принес отдыха. И весь следующий день для Колбовского протекал как в тумане.
Почтальоны тоже были как на подбор вялые и раздраженные. В ожидании своей доли почты, они сидели в конторе, пили кипяток для сугрева и мрачно обменивались худшими новостями. Мишка Безбородов жаловался на какую-то долгую тяжбу, в которую ввязался его папаша, и клял адвоката, который – по роже видать! – был чистый мошенник.
Тимоха, слушая вполуха, внезапно спросил у Колбовского, который безучастно сортировал свежие письма.
– Феликс Янович, а правда, что есть такая наука, которая может по роже определить – что за человек?
– Какая еще наука! – захохотал Мишка. – Наука эта называется житейский опыт!
– Опыт – не наука, – уперся Тимоха. – Тебя, может, в детстве собака напугала. И ты теперь думаешь, что все собаки – злобные твари. Вот и весь твой опыт!
– Язык придержи! – огрызнулся Мишка. – Больно грамотный сыскался! Я тоже читать-то умею.
– Да не читаешь ты ни шиша! – полез на рожон Тимошка. – Только вывески на кабаках. А я газеты читаю!
– Тю! Газеты! – фыркнул Мишка. – Вот откедова у тебя столько дури в башке!
– Вот-вот, – поддержали Мишку прочие почтальоны. – Ты, Тимоха, дурак. Больше верь тому, что в газетах пишут.
Тут уже Колбовский не сдержался.
– Зря вы так, – вздохнул он, поднимая голову. – Газеты – не книги, конечно. Но все равно лучше с ними, чем без них. Человеческий разум без новых знаний сохнет, как цветок без поливки.
– А я прав насчет науки? – торопливо переспросил Тимоха, пользуясь случаем.
– И да и нет, – Колбовский устало провел рукой по лицу. – Про такую науку не знаю. Но, может, в будущем и появится. А вот по почерку человека точно можно сказать – мошенник или честный. И многое другое.
– А что еще? – глаза любопытного Тимохи загорелись.
– Да все что угодно! – пожал плечами Колбовский. – Храбрый человек или трусоватый. Твердо на ногах стоит или никакой опоры не имеет.
– Может, и адвоката твоего папаши проверить? – Тимоха загорелся экпериментом. – Дадим глянуть его почерк Феликсу Ивановичу. Тот сразу и скажет – можно ли верить?
– Я и без почерка скажу, что нельзя, – Мишка снова помрачнел. – Все адвокаты – мошенники. Если вы, Феликс Янович, правду говорите, то и почерк у них один.
Почтальоны захохотали. Не смеялся только Колбовский. Вместо этого он подумал, что Безбородов, конечно же, отчасти прав. Люди с общими склонностями имеют сходство если не в самом почерке, то хотя бы в манере письма, в нажиме, в предпочитаемых чернилах и бумаге. Несомненно, почерк хитрого крючкотвора, вне зависимости от его возраста и положения, должен был убористый, мелкий, но при этом в меру разборчивый…
Внезапно, словно на миг во всем мире выключили свет, и ясно – как на божьей ладони – Феликс Янович глазами памяти увидел этот конверт. И вспомнил тот самый ускользающий факт, который мгновенно все расставил на места. Пасьянс сложился.
Кутилин встретил Феликса Яновича в самом благоприятном расположении духа. Несмотря на поздний вечер, он все еще был в своем кабинете, но на этот раз его расслабленная поза в кресле говорила о том, что напряженная и трудная работа осталась позади. Перед ним на столе стоял маленький круглобокий графинчик с прозрачной жидкостью, и Колбовский, зная, что Петр Осипович никогда не позволяет себе вольностей на службе, увидел в этом недоброе предзнаменование.
– Феликс Янович! – Кутилин радушно привстал с кресла. – А я вас и дожидался. Знал, что пожалуете! И даже, как видите, пока не пригубил. Вот, думаю, придет сейчас Феликс Янович – мы с ним и отметим.
– Что же вы хотели отметить? – настороженно спросил Колбовский, с подозрением рассматривая графинчик.
– Завершение этого мерзкого и муторного дела, – торжественно сказал Кутилин. – Уж до чего неприятно мне было в нем копаться – ей-богу!
– А как же оно завершилось, когда еще ничего не ясно? – удивился Колбовский.
– Мне все давно было ясно, – махнул рукой Петр Осипович. – А теперь и другим. Ульяна Гривова сегодня призналась в убийстве отца.
– Ульяна Петровна? Призналась? Ничего не понимаю. – Колбовский почувствовал, как пол уплывает у него из-под ног. – Но она не могла…
– Могла, как выяснилось, – Кутилин удрученно покачал головой. – Она подробно рассказала, как было дело. Они поссорились, и отец потребовал, чтобы она ушла. Повернулся к ней спиной. И она накинула заготовленную веревку ему на шею. Перекрестила концы и повисла всем весом.
– А потом в одиночку подвесила его к потолку? – недоверчиво протянул Колбовский. – И вы верите в это?
– Ну, женщины в гневе способны куда на большее, чем нам кажется, – сказал Кутилин. – Я иногда подозреваю, что все рассказы о женской слабости – это часть их тайного бабского заговора.
– Не все так просто, – вздохнул Колбовский. – Ну, вы подумайте сами – какие у нее были шансы вот так легко задушить отца? Да он бы стряхнул ее как кошку еще до того, как потерял сознание. Если уж она хотела убить его – ножом или ядом было бы куда вернее.
– Но тогда не удалось бы выдать за самоубийство, на что она рассчитывала, – возразил Петр Осипович. – Полно, Феликс Янович, вы просто не хотите признавать ваше поражение.
– Нет, дело не в этом! – Колбовский возбужденно начал ходить по кабинету. – Просто я вспомнил кое-что еще. Это очень важно.
– И что же? – нехотя спросил Кутилин.
– Вам не кажется странным, что господин Гривов так обрадовался известию о смерти сестры? И не просто обрадовался, а словно бы испытал огромное облегчение?
– Ну, она оставила ему такое наследство, что всякий бы обрадовался.
– Но это было, в первую очередь, известие об ее смерти. А уже во-вторую – о наследстве.
– Насколько знаю, они никогда особо не ладили. И даже не общались, – Кутилин пожал плечами. – Кроме денег, Гривовым от нее ничего и не надо было.
– Не совсем так, – возразил Феликс Янович. – Вы знаете, что Ульяна Гривова уже много лет переписывалась с тетушкой? Причем достаточно регулярно – не реже раза в месяц.
– Да? Нет, не знал, – Кутилин задумчиво потер нос. – Но что это меняет?
– Само по себе ничего. Но это еще одна маленькая странность, – Феликс Янович, войдя в раж, говорил громко и возбужденно, отчаянно жестикулируя, словно надеялся этими жестами придать больше веса своим словам.
– Смотрите, сколько мелких деталей, которые никак не вписываются в вашу картину преступления, – продолжал он. – Из всей семьи брата тетушка общается только с племянницей. И по-видимому, очень любит ее и ценит. Насколько помню, Ульяна неоднократно ездила к ней погостить. Было бы логично, если бы в своем завещании она как-то отдельно выделила племянницу. Согласны со мной?
– Ну, она просто не успела составить завещание, – буркнул Кутилин, которому ситуация нравилась все меньше.
– Бросьте! – от возбуждения Феликс Янович перешел на фамильярный тон. – Такие пожилые старые дамы развлекаются переписыванием завещания каждые несколько месяцев. Они распоряжаются насчет своих похорон задолго до того, как начинают хотя бы чихать чаще обычного. Мне не верится, что завещания не было. Гораздо легче поверить, что оно пропало. И эта пропажа, как понимаете, была очень выгодна для Гривова.
– Феликс Янович, это не более чем ваши фантазии, – прервал его Кутилин. – Гривов был неприятным человеком, это правда. И он мог искренне порадоваться смерти сестры, если она дала ему возможность обогатиться. Но это не значит, что он бы стал заниматься намеренной кражей завещания.
– Это не все, дорогой Петр Осипович, – продолжил Колбовский. – Я все пытался понять, что меня смущает в том письме от нотариуса, которое я доставил накануне смерти Гривова. Первое – это его пропажа, конечно. Зачем кому-либо забирать деловое письмо о получении наследства? Кстати, вы спрашивали о нем Ульяну?
– Конечно, – кивнул Кутилин. – Но она утверждает, что не видела письма. Думаю, оно просто затерялось.
– Затерялось? У такого человека, как Гривов? Возможно, но это очередная маленькая нелепость, – покачал головой Феликс Янович. – Кроме того… как вы думаете, сколько строк требуется поверенному, чтобы сообщить о смерти клиента его наследникам?
– Не знаю, – буркнул Кутилин. – Ну, думаю, строк десять. Если он не будет слишком рассыпаться в любезностях. Но крючкотворы к этому не склонны.
– Все верно! Строк десять – двадцать. Словом, один лист бумаги. Понимаете, один лист!
– И что? – недоумевал Кутилин.
– А то, дорогой Петр Осипович, что пропавшее письмо было весьма увесистым и толстым. Я вспомнил об этом сегодня, когда сортировал почту. Мы говорили про почерк крючкотворов, и я словно бы заново увидел то письмо. Это был грубый пухлый конверт. Я помню его вес в своей руке. А письмо с одним листком внутри почти невесомо.
– Вы не можете помнить все письма, которые к вам приходят! – возмутился Петр Осипович.
– Все не могу, – согласился Колбовский. – Но помню многие. Это профессиональное. Вспомните, что я уже бывал прав. Я же говорил вам, что Федор Гривов лжет о своем алиби.
– Ну, он солгал про город, не про алиби, – буркнул Кутилин.
– Если мы говорим про алиби на смерть отца, – возразил Колбовский. – Но мы не проверяли его алиби на смерть тетушки.
– Что?! – Кутилин схватился за голову. – О чем вы говорите?! Вы сошли с ума?! Старуха Астафьева скончалась естественной смертью. Точнее, не совсем естественной. Но это не было убийством!
– Как сказать, – покачал головой Колбовский. – Если старого человека со слабым сердцем намеренно напугать, то очень велика вероятность, что его жизнь мгновенно оборвется. И это, конечно же, убийство.
– Нет, нет и еще раз нет! – закричал Кутилин. – Прекратите мутить воду! Все это не более чем ваши домыслы! Ульяна Гривова призналась в убийстве отца. Точка!
Феликс Янович скорбно помолчал. Затем встал.
– Если бы я был азартным человеком, – сдержанно начал он, – то заключил бы с вами пари, что завтра в убийстве сознается еще один человек.
– Кто же это? – удивился Кутилин.
– Павел Щеглов, – ответил Колбовский. – Едва он узнает о признании Ульяны, как вы получите еще одну подробную, продуманную версию убийства. Но совершенного уже его руками. А потом эти двое будут тянуть одеяло на себя, стараясь выгородить другого. Надеюсь, вы сумеете с этим разобраться. А сейчас прошу меня простить!
Отвесив короткий вежливый поклон, Феликс Янович покинул кабинет урядника.
Воскресное утро дало о себе знать праздничным звоном колоколов на церкви Святых Петра и Павла. Самой церкви из окон не было видно – она утопала в густом молочном тумане, опустившемся на город после рассвета. Феликс Янович проснулся в отвратительном настроении, чувствуя растерянность и бессилие, которые не навещали его уже много лет. Он долго лежал в постели, не чувствуя ни желания, ни сил сбросить одеяло. Сейчас только эти мягкие ватные объятья казались ему защитой от сумрачного и холодного ноябрьского мира. В доме было холодно: Авдотья, как обычно, экономила на дровах и до первых морозов топила печь только на кухне. Феликс Янович с тоской подумал, что надо бы приструнить ее и настоять на том, чтобы хотя бы вечером и утром спальня тоже протапливалась. Еще с гимназических времен для Колбовского не было ничего более мучительного, чем выползать из-под теплого одеяла в холодную комнату, нащупывать на ледяном полу такие же ледяные башмаки и торопливо бежать к умывальнику, где вода опять же всегда, кроме летних дней, была студеной как из колодца. Вот эти холодные утра были его проклятьем. Он втайне завидовал тем сверстникам, которые гордились своей закалкой и рассказывали о холодных обтираниях и о том, как спят под тонким пледом. Сам Колбовский был неженкой – только теплая постель и горячий чай примеряли его с долгими русскими холодами. Он не раз, особенно десять лет назад, подумывал перебраться в Европу, в какую-нибудь страну с более мягким климатом. Но так и не придумал себе достойного занятия, которое давало бы там в равной степени финансовую обеспеченность и душевный покой. Российское почтовое дело пока отвечало и тому, и другому.
Колбовский подумывал – не провести ли в постели весь день? Но в это время раздался громкий, неприятно-требовательный стук в дверь. Феликс Янович прислушался. Стук повторился, и за ним последовали неторопливые шаги Авдотьи. А затем дом огласился знакомым недовольным басом:
– Ну и где он? Спит еще?! Мне бы так поспать! Не ворчи, я в гостиной обожду. А ты иди, разбуди его. А я сказал – разбуди!
Когда Феликс Янович вышел в конечно же нетопленую гостиную, Авдотья как раз ставила на стол самовар, а раздраженный и опухший от бессонницы Кутилин разглядывал свою физиономию в овале настенного зеркала.
– Как спалось? – буркнул он, не поворачиваясь. – Мне вот никак, по вашей милости. Вы как в воду глядели!
– Павел Щеглов признался в убийстве? – стараясь сохранять спокойствие, спросил Колбовский.