— Я полагаю, папа, — говорила Катя по-французски и с совершенным спокойствием, — что если б Мишель встал во главе всего бунта, думаю, мы бы проснулись 15-го с новым кабинетом, в каковом Мишель играл бы не последнюю роль. И ваша отчасти вина, папа, что вы помешали осуществиться Мишенькиному призванию. Его, а не Трубецкого надобно было делать диктатором…
Генерал, выслушав сей выговор, чуть не лишился дара речи. Почти минуту он не мог произнести ни слова, не ожидая от дочери столь якобинских настроений.
— Опомнись, Катенька! — прошептал он по-русски, оглядываясь на дверь. — Что за ересь ты несешь?
— Это еще не все, папа, — продолжила дочь по-французски. — Никита Михайлович Муравьев сообщил Мишелю здесь, в Москве, что Якубович намеревался стрелять в государя. Он знал об этом и тоже не донес властям!
— И ты так спокойно сообщаешь мне это?! — изумился Раевский, изъясняясь по-русски. — Да за такое его могут подвергнуть смертной казни!
— Я только сообщаю, папа, те факты, которые мне сообщил Алексей Федорович через надежных лиц. Остальное все в руках провидения и государя. Алексей Федорович делает все, что в его силах, сейчас никто так не близок к государю, как он…
Катя вздохнула и, взглянув на себя в зеркало, поправила локон, упавший на лоб.
Раевский не узнавал своей дочери. Нет, он всегда знал, что Катерине палец в рот не клади, живо откусит, и что граф Орлов чаще слушался ее, чем увещеваний генерала или даже царя Александра, но чтобы вот так, по-фармазонски, рассуждать в тот миг, когда несчастья еще стоят на пороге, этого он понять не мог.
— Что же ты, согласна с заговорщиками? — помолчав, неожиданно спросил Раевский.
— Я думаю, и ты, папа, с ними согласен. России давно пора иметь свою Конституцию и парламент. Хватит, насмотрелись уже на царей, в которых давно нет ничего русского!.. Единственное, что воевать хоть еще не разучились, а в остальном на Европу только и оглядываемся: что шьют, что носят, что говорят! И этак до тех пор будет, пока сами за ум не возьмемся… Не царь нужен, а группа опытных политиков и философов. И свободы, конечно… — она зевнула, прикрыв ладошкой рот. — А как иначе еще?..
Катя говорила об этом так, словно о конституциях говорили все и считали это дело решенным. У Раевского даже речь пропала после такой неслыханной тирады дочери, но более всего потрясло генерала то, что говорила об этом женщина, чьи мысли всегда были направлены на наряды да светские новости. И вот на тебе, этакий пассаж!
— Мы с Мишелем не раз об этом говорили, да уж очень он робок оказался, верил все, что государя можно поправить, точно государь этот из какого-то особенного теста вылеплен. А может, он хуже еще, чем Николя наш, и ему бы одних зайцев травить?!
Скажи Раевскому эти слова кто-нибудь раньше из его подчиненных, он бы не раздумывая предал смутьяна суду. Но эти слова говорила ему родная дочь, и объяснить, как они попали в ее хорошенькую головку, генерал, сколько потом ни бился, не мог.
С тем он и уехал раненько на следующее утро, обескураженный этим вольнодумством и не зная, как к нему относиться: то ли всерьез, то ли как к женскому капризу, каковой случается у баб пред родами. «Вот тебе и Катька, — ворочаясь в зябком возке, приговаривал генерал, — нет, это от нее надо было Орлова оберегать. Хорошо хоть, так все кончилось».
7
Через двое суток, а гнали без остановок, лишь меняя на станциях лошадей, Раевский прибыл из Москвы в Петербург.
Младшего сына он тотчас же отправил в Болтышку помогать жене, а сам стал хлопотать за Волконского да подыскивать выгодное место Николушке.
Государь принял Раевского на следующий же день. Николай Николаевич волновался перед аудиенцией, даже репетировал речь, но ничего не понадобилось.
Встреча с императором Николаем Павловичем произвела на Раевского гнетущее впечатление. Столько фальши, высокомерия, холодной презрительности обрушилось на старого генерала, что он потом почти два часа не мог успокоиться. Даже вылез по дороге на петербургскую квартиру из возка и целых полчаса стоял на холодном ветру, пытаясь понять, чем же он так провинился пред государем, что тот, не сдержавшись, обрушил и на него свой гнев, когда речь зашла о брате Василии Львовиче и Волконском. Император побагровел от гнева, сорвался на крик, едва Раевский спросил о князе Сергее. Алексей Федорович Орлов, сопровождавший Николая Павловича на этой встрече, умоляюще взглянул на Раевского, стремясь предупредить ответную резкость, и только этот взгляд сдержал героя Бородина.
«А ведь Катенька права! — вдруг на встряске подумалось Раевскому. — Ведь если все мы зависим от характера и настроения одного человека и не имеем возможности защитить свое достоинство, так уж лучше идти на площадь, чем молчать и сносить все это…»
Лишь за вечерним чаем с ромом генерал немного отошел и даже попытался оправдать столь неумеренный гнев императора. Если б против него в корпусе подняли бунт, да еще его доверенные офицеры, он бы не так еще обозлился. «Человек — он везде человек, — уже лежа в постели, думал Раевский. — По-другому он поступать не умеет. Когда его обижают, он сердится и зол на весь мир, что тут поделаешь… Только вот имеет ли моральное право такой человек управлять целым народом? Вот в чем вопрос… И вряд ли его удастся разгадать одним бунтом…»
«Милый, бесценный друг мой Катенька, — писал генерал дочери в Москву из Петербурга. — Ничего тебе нового еще не скажу, но в полной надежде на хороший конец, кроме брата Василия и Волконского. Прочти письмо мое к матери, запечатай и отправь по почте. Завтра надеюсь увидеть твоего мужа. Волконскому будет весьма худо, он делает глупости, запирается, когда все известно. Что будет с Машенькой? Он срамится…»
7 февраля, едва пробыв две недели в Петербурге и выхлопотав для Николушки место командира того самого Нижегородского полка, где начинал ровно тридцать лет назад командовать он сам, Николай Николаевич Раевский спешно поехал вслед за младшим сыном домой, в Болтышку, опять тем же путем, через Москву. В Петербурге он оставил Александра, согласившегося принять придворное звание камергера. 15 февраля Александр представлялся при дворе. Простились они холодно, во всяком случае, такую отчужденность выказал сын, а Раевский не стал лезть к нему со своими сантиментами, обидевшись крепко на такое обхождение. Вспоминая дорогой это прощание, Раевский не раз прослезился.
— Помилуй, Катенька, — вздыхал он, будучи уже вечером девятого февраля в Москве. — Можно ли так жить вообще, когда ты никто и ничто! Кто он: военный, заговорщик, гражданский чин или придворный?! Он умен, образован, достаточно опытен и, могу тебе сказать, даже храбр и весьма толков, коли вздумал бы пойти по части военной. Но он везде опоздал и нигде не смог найти себе применение. Работа ему тошна, служба скучна, интриги если и увлекают, то лишь на мгновение, а идти на подвиг он не может, ибо ни во что не верит. Как жить тут? Будь он более чувствителен, чем есть сейчас, он непременно пустил бы себе пулю в лоб, но что-то еще удерживает его от этого, какая-то робкая надежда… — вздыхая и оправдывая сына, волнительно говорил старый Раевский.
— Он не один такой, папа, — кивнула Екатерина. — Я боюсь теперь и за Мишу. Ему грозит отставка и выселение, как пишут из Петербурга, и это в тридцать восемь лет! С его здоровьем и жаждой деятельности это гибельно. Вот новая трагедия!..
Генерал покачал головой, вспомнив прежний разговор с Катей про Конституции и про то, что царь еще хуже, чем Николушка. Как веселился последний, уезжая в Болтышку и накупая подарков сестре, матери и племяннику. Он расспрашивал о егере Анисиме, много ли зайцев, есть ли волки. Жизнь бурлила в нем снова, и он думать забыл о недавнем аресте.
«А вдруг Катенька права?! — подумалось Раевскому. — Вдруг государь и действительно по-человечески-то хуже, чем Николушка, злее, мстительнее, коварнее. Вдруг он, как сын его Александр, есть некий демон?! Ведь правы злые языки, утверждающие, что Пушкин «Демона» своего списал с Александра Раевского. Вот и Николай Павлович такой же!.. Дьявол в образе императора…»
Раевский даже задохнулся от страха, который принесла с со< бой эта неожиданная его мысль. Ему чуть не сделалось плохо, он уже взялся за шнур, чтобы разбудить Катеньку, но в последний миг раздумал. Что он ей скажет?!
«Боже праведный!.. — Раевский поднялся, сел на постели, перекрестился на угол, хотя иконы в кабинете графа, где постелила ему Катя, не было. — Не оставь меня, святой Николай угодник, одному богу служу истинно, царю небесному, а царь земной у нас…»
Раевский не договорил. Спазмы сжали горло. Прошло несколько секунд, он успокоился и уже твердо договорил:
— А царь земной у нас не по-людски править начал!..
Как легко на войне! Бывает, и полководцы ошибаются, проигрывают целые баталии. Беннигсен всю кампанию 1807 года прошляпил, и в 12-м году ни у кого рука не поднялась, чтобы его снова во главе войска поставить. Да тут бы все возмутились, и Раевский первый бы подал в отставку, отказавшись воевать под таким началом. Случаются ошибки и у великих.
Раевский вспомнил, как жестоко огорчился Багратион, получив приказ Кутузова сдать Шевардинский редут. Первоначально расположившись вдоль Колочи, они имели то весьма выгодное позиционное преимущество, которое заключалось в том, что обе дороги — и новая Смоленская, и старая — находились в их руках. Кроме того, редуты были хорошо укреплены и согласовались с самой местностью, ее рельефом, а переходить на новое, неудобное место, уступая выгодное противнику, не есть ли это первый признак поражения?!
Багратион со свойственной ему горячностью отстаивал свою позицию, но Кутузов был непреклонен, не желая вводить новые силы, а со старыми Багратиону было не продержаться. Тем и кончилось, хотя Раевский и теперь уверен: не уступи он, и Шевардинский редут, все Бородино сложилось бы иначе, гораздо выгоднее для них.
Раевский со своей батареей расположился в центре диспозиции на Курганной высоте. Ночью, в субботу 24-го, сдали Шевардино.
— Надо было держаться, — весь черный от пороховой гари и дум, вздохнул Багратион. — До Москвы сто восемь верст. Если проиграем здесь, Москвы уже не удержать…
— Боюсь, что Кутузов сдаст Москву, говаривал он, что Москва еще не вся Россия, вот его слова! — усмехнулся Раевский. — Стратегический маневр, армию боится потерять…
— Этак, Николай Николаевич, воевать особого ума не надо! — с горечью проговорил князь Петр Иванович. — Россия, конечно, велика, всю не вытопчешь, да ведь гордость еще есть, честь наша, разве мало?! Или Суворова забыли? Я видел, как вы сегодня разглядывали французов, ахали да охали, пугаясь множества. Эх, не надо было отдавать Шевардино, не надо! — в сердцах огорчился Багратион. — Пусть он бы запнулся, шею бы себе сломал, коротышка чертов!..
«Сегодня будет сражение, а что такое сражение? Трагедия! сперва выставка лиц, потом игра страстей, а там развязка», — улыбаясь, сказал графу Нарбану Наполеон, отняв Шевардино.
Точно в воду глядел князь Петр. Выгнав русских с укрепленного Шевардинского редута — считается, что они сами ушли, Кутузов отозвал, — французы укрепились на новой позиции, противу багратионовых полков, кои оказались без всего на открытой местности.
Зная это обстоятельство, французы выставили на левом багратионовом фланге 8 корпусов из 11, Кутузов же для защиты левого фланга приказал вырыть лишь несколько линий эполементов противу них.
В 4 часа утра 26 августа 120 орудий ударили с французских позиций. Земля вздрогнула, восходящее солнце занавесила черная пыль, тревожно защемило сердце у Раевского, ведь напротив него стоял сам император со своей гвардией… Через час, когда утихла канонада, затрещали трубы и барабаны, выступили на поле первые неприятельские колонны.
У Раевского, в помощь его 7-му пехотному корпусу, стояла батарея из 18 орудий. Земляной редут надежно охранял его со всех сторон. Но увидев, какое число движется на генерала со стороны французов, солдаты приуныли.
— Не робеть, молодцы! — подбадривал канониров единорогов Раевский. — Не жалей огонька для друзей-французов!.. — Более других доставалось Багратионовым флешам на плохо укрепленном левом фланге. Раевский, чтоб поддержать князя, приказал своим восьми батальонам помогать Петру Ивановичу.
В 7.30 утра шла уже третья атака на флеши. Багратион бросил против корпусов Даву и Нея батальоны Раевского. Те в штыковую пошли на французов, ударив во фланг Нея. С юга на помощь батальонам Раевского Багратион направил 2-ю кирасирскую дивизию. К 9 часам утра неприятеля выбили с флешей.
Не добившись успеха на флангах, Наполеон в 11-м часу утра начал атаку Курганной высоты. Это была уже вторая атака на батарею Раевского. Первую удалось отбить без труда.
В самую решительную минуту на батарее не оказалось снарядов. Французы ворвались на высоту. В этот критический момент мимо проезжал начальник штаба 1-й армии генерал Ермолов. Увидев французов на батарее, он немедля, взяв с собою батальон Уфимского полка, бросился на помощь Раевскому.
«Высота сия, — вспоминал впоследствии Ермолов, — повелевавшая всем пространством, на коем устроены были обе армии, 18 орудий, доставшихся неприятелю, были слишком важным обстоятельством, чтобы не испытать возвратить сделанную потерю. Я предпринял оное. Нужна была дерзость и мое счастье, и я успел. Взяв один только третий батальон Уфимского пехотного полка, остановил я бегущих и толпою, в образе колонны, ударил в штыки. Неприятель защищался жестоко, батареи его делали страшное опустошение, но ничего не устояло… в четверть часа была наказана дерзость неприятеля. Батарея во власти нашей, вся высота и поле оной покрыты телами, и бригадный генерал Бонами был одним из неприятелей, снискавших пощаду».
Раевский этих воспоминаний никогда не прочтет, да надобно отметить, что Ермолова он недолюбливал за то самое самомнение о себе, которое есть и в приведенном отрывке. Впрочем, заслуги Ермолова в спасении Курганной высоты очевидны, и что уж греха таить, Раевский на какой-то миг растерялся, спасовал, и не будь рядом решительного и расторопного Ермолова, обстоятельства могли распорядиться иначе. Вот как сам Раевский рассказывает о том неожиданном сражении.
«После вторых выстрелов я услышал голос одного офицера, находившегося при мне на ординарцах и стоявшего от меня недалеко влево, он кричал: «Ваше превосходительство, спасайтесь!» Я оборотился и увидел шагах в пятнадцати от меня французских гренадеров, кои со штыками вперед вбегали в мой редут. С трудом пробрался я к левому крылу, стоявшему в овраге, где вскочил на лошадь и, въехав на противоположные высоты, увидел, как генералы Васильчиков и Паскевич, вследствие данных мной повелений, устремились на неприятеля в одно время, как генерал Ермолов и граф Кутайсов, прибывшие в сию минуту и принявшие начальство над батальонами 19-го Егерского полка, ударили и совершенно разбили голову сей колонны, которая была уже в редуте. Атакованная вдруг с обоих флангов и прямо, французская колонна была опрокинута и преследуема до самого оврага, лесом покрытого и впереди линии находящегося. Таким образом, колонна сия понесла совершенное поражение, и командующий ею генерал Бонами, покрытый ранами, взят был в плен».
Живой, стремительный разговорный стиль письма Раевского хорошо отличим от тяжеловесного слога Ермолова. Так и в жизни Раевский вспыхивал моментально, и трудно было сразу ему подавить свой гнев и радость. Зато отходил быстро, был незлопамятен и порой совершенно не помнил, за что рассердился на кого-то. К старости эти черты сгладились, и те, кто наблюдал Раевского, отмечали его степенную мудрость. Но зто лишь для посторонних, а в своей семье он оставался прежним, командующим и диктатором. И доведись генералу прочесть о себе известное высказывание Пушкина, он удивился бы не меньше, как если бы прочел подобное о Ермолове или о ком-нибудь из близких.
«Я не видел в нем героя, славу русского войска, я в нем любил человека с ясным умом и простой прекрасною душою, снисходительного попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель Екатерининского века, памятник 12 года, человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его высокие качества…» — напишет несколько позже о Раевском Пушкин.
И там, на Бородинском поле, когда все оно уже было завалено горами тел, когда генералы и солдаты умирали на штыках, подобно Лихачеву, генералу, опять-таки батареи Раевского, который, уже смертельно раненный, поняв, что не сможет более защищать люнет перед многочисленным противником, в отчаянии бросился один на французов и был поднят ими на штыки, там, в этом пороховом аду, когда пушки раскалялись докрасна, а по полю носились обезумевшие табуны лошадей, не зная, куда укрыться от грохота и воя снарядов, нужно было носить в своем сердце великую, чувствительную отвагу, чтобы держать в руках самый центр военной сцены и не сдаваться, не отступать.
В середине дня Раевский был ранен в ногу, но поля боя не покинул.
«Корпус мой был так рассеян, — писал Раевский, — что даже по окончании битвы я едва мог собрать 700 человек. На другой день я имел также не более 1500». Это из 11 тысяч человек!
15 часов длилось Бородинское сражение…
…Раевский проснулся в три часа утра в доме у Кати и почти до утра не мог более заснуть. Сначала ему показалось, что душно, он даже слегка приоткрыл дверь, чтобы впустить прохладу из остальных комнат, но откуда-то потянуло холодком, и генерал поспешил затворить дверь, боясь новой простуды.
Потом он лежал, перебирая в памяти события 12-го года, и вдруг понял,
Чуть позже, в 1827 году, когда Николай, убоявшись ермоловского влияния на армию, сместит его с поста главнокомандующего Кавказским корпусом и опальный генерал останется не у дел, Раевский посочувствует о нем в письме к дочери: «Ермолов заслужил свое огорчение, но не могу не жалеть о нем. Он не великодушен, поэтому будет несчастлив: привыкши быть видным человеком, ничтожность его будет ему мучительна».
Раевский же своей «ничтожности» не чувствовал. Он слишком любил семью и отдавался ее заботам целиком, точно наверстывая то время, когда он принужден был этими делами не заниматься в силу военных обстоятельств. Но вспомнив тот бой, генерал вновь ощутил горький осадок в душе: эх, кабы еще раз, спиной бы он к французикам — не поворотился. Умер бы, как Лихачев, на штыках, а не дрогнул. Впрочем, что теперь толковать, лежа в теплой постели! Прошло почти четырнадцать лет, а вот держит, не уходит из памяти тот бой…
Потом, участвуя во многих последующих битвах, в знаменитой «битве народов» под Лейпцигом в октябре 13-го года, Раевский не раз проявлял чудеса храбрости, и все офицеры дивились такой стойкости генерала.
Однажды, когда его сильно ранило в грудь, почувствовав, что кровотечение не утихает, он послал адъютанта за лекарем. Тот, воротившись с ним, едва не лишился чувств, увидев, насколько серьезно ранение. «Как его звали-то? — задумался Раевский, пытаясь вспомнить фамилию чувствительного адъютанта. — Ведь был, кажется, поэтом…» «Батюшков!» — наконец выговорил генерал.
Он служил у Раевского меньше года и в Париже где-то совсем исчез. А недавно Раевскому рассказали о том, что Батюшков сжег свою библиотеку и трижды покушался на самоубийство. Он поначалу не сразу и вспомнил кудрявого восторженного адъютанта, падавшего в обморок при виде крови и ужасов. Запомнилось лишь одно суждение поэта: в молодости, говорил он, все люди делятся на черных и белых, то есть на злых и добрых. В средние же лета вдруг открываем еще один сорт людей — серых. Никаких, ничем себя не проявивших, и это вот страшно. И здесь уже выбора нет. Надобно либо научиться жить с серыми людьми, либо уйти и жить в Диогеновой бочке. Вот такую забавную мысль преподнес ему господин поэт в перерыве между боями…
8
Раевский остановил неприхотливый поток размышлений и поежился в своей толстой енотовой шубе, в каковую его укутали, когда сажали в возок у Катеньки в Москве. Она стояла в окне гостиной и махала ему платочком. Бог знает, когда они теперь свидятся, генерал спешил домой, к Машеньке. Да надо как следует поговорить с Николушкой…
«Не давать людям стариться» — эту мудрость приписывают Наполеону, который умел не только сам чувствовать победу на кончиках своих пальцев, но еще и научил людей, точнее, слепил их, вырастил и постоянно загружал работой, делом, использовал их по своему назначению и выбирал в них все без остатка, всю их силу, энергию, ум, талант. Ней, Даву, Мюрат, Ланн, да сколько их, славных имен, каковые, кстати, ничуть не превосходят и наших генералов, таких, как Багратион, Барклай-де-Толли, Ермолов, не говоря уж о Кутузове…
Раевский невольно подумал и о себе. И его портрет писан Дау для галереи героев 1812 года. Но он не метит в Наполеоны. Да, он был хорошим воином, это точно. За спины чужие не прятался, за чинами и наградами не лез. Это ли геройство? Разве то, что человек хорошо исполняет свое дело и верен присяге — уже геройство?! Кутузов спас Отечество. Суворов прославил себя великим победителем, равно как Румянцев и Потемкин. Из других, равных Кутузову, были только Багратион да Барклай. Даже Ермолова он бы не выставил на пьедестал. Остальные — солдаты. Впрочем, солдат солдату — рознь. Раевский вспомнил Лихачева, бросившегося на французские штыки. Потом рассказали, что французы все же подобрали израненного генерала, привели к Наполеону. Французский император долго смотрел на окровавленного героя и приказал вернуть ему шпагу. Однако Петр Гаврилович отказался взять ее из рук врагов. Его отправили во Францию как пленника, и по пути он умер от ран.
Багратион сделал почти то же самое, когда, устав отбиваться от бесконечных атак на левом фланге, устав отплевываться от гари и копоти, роящейся в воздухе земли, перемешанной с порохом, он, вопреки всякой очевидности, повел свою гвардию в атаку на неприятеля, во много раз превосходившего его. Это был подвиг духа, желавшего победить, несмотря ни на что. Вот это великие герои… Все остальные нуждаются в уменьшении, ибо, если генерала Фуля уравнивать с Багратионом, то получится, что и князь Петр такой же болван, как Фуль. Вот что страшно!.. Раевский вспомнил, как адъютант дал ему трубу и указал на противоположный конец поля. Там, на другом конце, на низеньком стульчике сидел французский император и тоже что-то высматривал в трубу. Наполеон смотрел в трубу на низенького черноволосого человечка, который только что легко разогнал его гренадеров, точно стаю жужжащих мух. «Этот русский генерал сделан из материала, из которого делаются маршалы, — сказал тогда Наполеон. — Единственно, на что стоит уповать будущим противникам России, так это на то, что к такого рода матерьялам там относятся крайне небрежно и мало думают о той пользе, каковую могли бы принести такие личности. Кончится лихая година, и этого «маршала» ушлют в деревню писать мемуары и нянчить внуков. А природа не очень-то щедра на подобные творения…»
В представлении к ордену Александра Невского за Бородинскую битву Кутузов повелел написать в отношении Раевского: «Как храбрый и достойный, генерал с отличным мужеством отражал неприятеля, подавая собой пример».
Раевский ехал в Болтышку, покачиваясь в крытом возке. Мороз съехал до минус десяти, и чем ближе к Киеву, тем заметнее накрывало теплом. День угасал, масляное пятно скакало по снежному полю, проваливаясь на буераках.
Генерал уснул, укачиваемый дорогой да скрипом полозьев. Ему снились сражения, и он, молодой, красивый, скакал верхом во главе армии, и сам Наполеон бежал прочь, не в силах противостоять ему.
9
26 февраля к вечеру Раевский переступил порог родного дома. И едва он вошел в прихожую, сметая с себя снежинки, как тотчас навстречу ему кинулась Машенька со слезами, и первый ее вопрос был:
— Ну, что, где он?.. Что с ним?..
Генерал, успевший уже отойти и успокоиться душой после всех печальных событий, не смог даже выговорить слова от неожиданности. Софья Алексеевна смотрела на него странно и непонимающе, и Раевскому ничего не оставалось как ответить:
— В крепости он, и плохо у него дело!..
Уж потом он узнал, что Машенька, до сих пор ничего не знавшая о муже, стала догадываться по отсутствию писем от него о страшных событиях и постоянно терзала мать вопросами, но Софья Алексеевна, верная жена своего боевого мужа, скрывала как могла истинное положение вещей, однако тревогу души Машенькиной все же погасить не сумела.
Маша разрыдалась здесь же, в прихожей, упала к отцу на ГРУДЬ. Раевский обнял доць, вздыхая и поглаживая ее по голове.
— Зачем, зачем вы от меня все скрывали?! Сколько он уже в крепости?! С какого дня?!
— Не скрывали, дочь моя, — заговорил Раевский, — а сами ничего не знали, пока я сам не поехал и все не узнал… Николай-то где?.. — спросил он жену.
— На охоте с Анисимом, — доложила Софья Алексеевна.
— Ты видел его?! — спросила Маша.
— Не видел, и свиданий с ним государь не разрешает, очень он зол на него… — начал было рассказывать Раевский, но дочь его перебила.
— Мне дадут! — уверенно сказала она. — Надо ехать, надо немедленно ехать!.. Он там один, а я до сих пор у него не побывала, даже письма не написала!..
— Куда ехать, кому писать?! — вне себя вскричал отец. — Я был на приеме у государя, умолял его допустить меня до князя Сергея, но он и слышать ничего не хочет! Еще идет следствие, и ничего не ясно, а вина за ним немалая числится! Ты посмотри на себя в зеркало! Ты смотрела на себя в зеркало?! Ты посмотри какой у тебя вид! — закричал Раевский.
Маша подбежала к зеркалу, взглянула на себя: бледное землистое лицо с мешками под глазами, лишь глаза полыхают пламенем.
— Да увидев тебя такой-то, он в еще худшее состояние духа придет!.. — почувствовав, что сей упрек подействовал, уже более спокойным тоном закончил Раевский, таким суровым взглядом окинув жену, что последняя тотчас очнулась, обняла дочь и, заплакав, стала уговаривать ее вернуться в постель.
— Когда же он арестован?.. — вдруг обернувшись, спросила Маша.
— В начале января… — сообщил отец.
— А сейчас конец февраля… — прошептала Маша. — И вы… вы знали?!
— Опомнись, ты была не в себе, как мы могли тебе сказать такое! — вступила в разговор Софья Алексеевна.
— Нет, я должна тотчас ехать к нему! — помолчав, снова объявила Маша. — Я должна! Да, надо немедленно ехать! Немедленно!..
Маша ушла в комнаты. Софья Алексеевна с отчаянием взглянула на мужа и побежала вслед за дочерью. Николай Николаевич вздохнул, молчаливо подчинившись Федору, который помог генералу разуться.
— Как здоровье, батюшка?.. — спросил он.
— Да какое здоровье, Федор, видишь тут какая канитель! — помрачнев, снова вздохнул Раевский.
Машу с женой он нашел в спальне. Маша плакала, Софья Алексеевна ее утешала, предлагая послушаться отца, который поможет князю лучше, чем она, испросив заступничества у государя, и верно, Волконские тоже, в свою очередь, хлопочут, и, может быть, все образуется, поэтому ее дело сейчас думать о здоровье сына, который требует заботы гораздо больше, чем муж, в этом сейчас ее предназначение!..
Маша всхлипывала, понемногу успокаиваясь, и Раевский подумал, что у женщин что-то есть в крови такое, чего нет у мужчин. Они вот вроде и несут чушь огородную, а все выходит складно и гладко, хоть и в словах ни толики правды нет, и ничего не образуется, а бабы Волконские даже пальцем не пошевелили и не пошевелят, чтобы облегчить князю Сергею его положение. Старая княгиня Волконская почему-то у него справлялась о сыне, хотя каждую минуту при дворе, со вдовствующей императрицей, видит ежедневно государя и могла бы сделать для сына больше, чем Раевский…
Почувствовав, что пришел отец, Маша вскинула на него заплаканное лицо, ожидая от него совета и вразумительного решения.
— Вот что, Машенька, — помолчав, сказал генерал. — Я не буду неволить тебя, ибо понимаю, что жена должна следовать за мужем даже в несчастье, так сказано в Библии, но, во-первых, ты не поедешь до тех пор, пока доктор не разрешит тебе ехать по причинам твоего полного здоровья. И еще хочу сказать тебе. Я перед тем, как дать слово князю согласия на тебя, просил его выйти из оного общества, дабы не подвергать тебя опасности, каковой ты подверглась. Он не сдержал слова. Вольна отныне и ты в своем слове, ему данном. Так считаю я, и ты можешь воспользоваться всегда моим мнением. Никто тебя за это не осудит…
Раевский замолчал, ощущая, как напряглась Маша, сколь неприятно ей было слушать подобное мнение, но отвечать отцу тотчас не стала, и это более всего испугало Раевского. Если бы она снова заплакала, надерзила отцу, ему было бы легче, чем такое затаенное молчание. Генерал не узнавал своей дочери. Еще недавно она безропотно подчинялась его воле, дав согласие на брак с Волконским, хоть он ей и не нравился. Софья Алексеевна не раз заставала ее ночью плачущей, и однажды Машенька призналась ей, что она боится Сергея Григорьевича и что он ей не симпатичен, а даже наоборот. Это признание расстроило Раевского, но он рассудил по-мужски, симпатии проходят быстро, да и не возбраняется их иметь, а то, что дочь ждет блистательное будущее, в этом Раевский не сомневался, как-никак Волконские — одна из первых фамилий России. И вот дождались!..