Через несколько дней, за ужином, Толя, к моему удивлению, объявил о вечере.
– Замечательно, – сказала мама, которая сама в молодости любила выступать.
– Со мной занималась наша учительница, Тина Григорьевна. Понимаете, я не мог отказаться, как ни вертелся…
– А зачем отказываться? – удивилась мама.
– Мне не в чем выступать.
Мама вздохнула, а отец сказал после паузы:
– Иди примерь мой костюм.
– Велик.
– Примерь, поглядим…
Толя послушался. Мама вертела его и так, и эдак.
– Не знаю, что с пиджаком получится… Ну, отец, решай.
– Чего тут решать, раз надо. Перешивай.
Мама не смогла скрыть радостной улыбки и тут же принялась за дело. Ей было трудно, но она справилась. Теперь костюм сидел на Толе отлично, и мама приказала:
– Надевай отцовские лакировки.
Подложили ватку в носки полуботинок, и Толя в самом деле стал походить на артиста – как-то сразу повзрослел и изменился.
Но еще удивительней было его превращение на следующий день, когда мы всей семьей сидели в школьном зале, а Толя вышел на маленькую сцену.
Он держался свободно, руки ему не мешали, и новым был голос – немного печальный, с какой-то внутренней силой и тревогой, завораживающий ясно произносимыми, как будто зримыми, словами:
– «Блеск утра был волшебный. Москва с Поклонной горы расстилалась просторно со своей рекой, своими садами и церквами и, казалось, жила своей жизнью, трепеща, как звезды, своими куполами в лучах солнца».
Мы с удивлением смотрели на этого нового, почти незнакомого юношу, который, всматриваясь в какую-то неведомую даль, будто не произносил текст Толстого, а сам рассказывал и о Поклонной горе, и о человеке с толстыми ляжками, обтянутыми белыми рейтузами, который мнил себя победителем, властелином мира, а сам волновался и робел перед загадочной для него столицей и загадочным народом.
Толя продолжал:
– «В ясном утреннем свете он смотрел то на город, то на план, проверяя подробности этого города, и уверенность обладания волновала и ужасала его».
Толя не торопил, не гнал текст, а внутренним чутьем, о котором и сам не подозревал, наращивал это смятение Наполеона и ожидание непоправимости беды.
Нет никакой депутации. Никто не идет на поклон к нему.
– «Москва пуста. Какое невероятное событие! – говорил он сам с собой. Он не поехал в город, а остановился на постоялом дворе Дорогомиловского предместья. Не удалась развязка театрального представления».
Эта последняя фраза, которую произнес Толя, находилась в полном противоречии с теми чувствами, которые переживали мы, зрители, аплодирующие изо всех сил. Развязка Толиного представления удалась, и он, смущаясь, не понимая, почему все так громко хлопают, быстро ушел со сцены.
Тина Григорьевна лишь мелькнула в нашей жизни. Она часто болела и скоро перестала учительствовать. Но вот ведь как бывает: с одними людьми встречаешься годами, а стоит им исчезнуть с горизонта, тут же забываешь о них. А есть люди, встречи с которыми выпадут на твою долю раз или два, а останутся в сердце на всю жизнь.
Ожидание счастья
Выпускники, как известно, народ гордый. К ним особое отношение и в школе, и дома, и, может быть, поэтому какое-то время они чувствуют себя в самом центре текущей жизни.
В десятом классе Анатолий стал от меня отдаляться. Да и не только от меня. Однажды он сказал:
– Буду жить на кухне.
Видя наши недоуменные лица, что-то стал объяснять…
Кухню он переоборудовал сам. Поставил туда топчанчик, этажерку, мама настелила скатерок и салфеток, и кухня стала походить на жилую комнату.
Мы жили в двухкомнатной квартире, довольно просторной, и нам никогда не было тесно. А тут Анатолий решил отгородиться.
Почему?
Не раз и не два ночью, шлепая к туалету, я видел на кухне свет. Толя читал или сидел за столом, о чем-то думая. Что-то мучило его, наверное. Но что?
Днем я привык видеть его занятым, озабоченным. Помимо уроков, он теперь готовился к концертам. Его то и дело приглашали вести вечера, и он конферировал, выступая с куплетами, музыкальными фельетонами.
У них, выпускников, образовалась своя компания – ребята из разных школ, все лидеры и таланты. Я для них был «маленький», поэтому в компанию допускался редко, особенно на вечеринки. Они приглашали девушек, устраивали танцы, игры, и было замечательно весело, а от одного прикосновения к какой-нибудь прелестнице вздрагивала и обмирала душа.
Новые Толины друзья мне нравились, потому что один из них собирался поступать в архитектурный институт, другой решил стать радиоинженером, третий говорил об энергетике как о главном деле будущего. Все вместе они пели, играли – кто на аккордеоне, кто на гитаре, и мне ничего другого не надо было, кроме как находиться с ними, но Толя то и дело отстранял меня: «Тебе еще рано», «Успеешь, еще не вырос» и так далее.
Я страдал. Привлечь к себе внимание я не мог, потому что к спорту они относились снисходительно, а свои литературные опусы, которые у меня появились в школьные годы, я, разумеется, хранил в тайне.
Брат как будто оберегал меня. Но от чего? От драк, которые иногда вспыхивали в парке «Звездочка»? Но я же играл в футбол, немного боксировал, а потом переключился на баскетбол и играл в команде, где были ребята, выступающие за юношескую сборную города, – их «уважали». Был среди них Шурка, или Шурей.
Глаза его косили, он как будто не мог посмотреть на тебя прямо, как будто что-то выискивал по сторонам, словно ждал, что кто-то сейчас подойдет.
От этого Шурея и его вечерних приятелей с фиксами, в кепочках-москвичках с витыми шнурками над крохотными козырьками-«переплетами» исходила темная, тупая угрюмость, когда они шли по аллеям «Звездочки» к танцплощадке.
Драки возникали с поразительной быстротой, прямо в мгновение ока. Иногда они бывали нешуточными.
Толя знал, что меня в обиду не дадут, что в крайнем случае я могу позвать и Шурея, но все равно отчитывал меня, если встречал вечером в «Звездочке».
И все-таки что-то иное беспокоило его.
Чаще встречались у Жени, или Жеки, как мы его звали (это он собирался поступать в архитектурный). У его родителей был свой дом с садом, перед домом – просторная площадка. На ней мы и танцевали, а лохматый пес Барс ходил между нами, добродушный и важный, поглядывая на нас снисходительно, но все же с симпатией. Была еще собачонка Клякса, крошечная, с янтарными глазами навыкате, с желто-черной гладкой шерсткой и строптивым нравом. Ласкать себя она не позволяла, урчала враждебно и в любую секунду могла закатить истерику. Тогда Барс загонял ее в дом или в конуру, и Клякса постепенно успокаивалась.
Прошли выпускные вечера. Родители мне рассказали, что брат читал отрывок из какой-то неведомой для меня поэмы «Облако в штанах». Я думал, что это какие-нибудь веселые стихи, и, когда прочел поэму, изумился: зачем учить такую заумь? Спел бы лучше куплеты про электричество… Правда, у Маяковского есть хорошие строчки, но столько непонятных мест… Странно.
Прощальный «бал» устроили у Жеки. Пригласили и меня.
Толя танцевал с девушкой Наташей. Он бережно держал ее за талию, выпрямившись, как по струнке. Двигался он легко, с изяществом, и Наташа танцевала нисколько не хуже. Белые туфельки мягко скользили, платье чуть колыхалось – легкое, нежное, похожее на бело-розовую кипень цветущих яблонь и вишен. Стрижка у нее была короткая, «венчиком», и очень ей шла. Я запомнил ее прическу, потому что школьницам в наше время отрезать косы запрещалось. Но Наташа нарушила запрет. «У нас в Москве давно делают стрижки. И в школу можно ходить не обязательно в форме», – объясняла она, а девчата слушали ее, не в силах скрыть изумления. Отец у Наташи был дипломатом, он уехал в какую-то важную командировку, а дочь на это время отправил во Фрунзе, к своей сестре.
В тот памятный день все девушки, приглашенные к Жеке, надели нарядные платья и выглядели так хорошо, что перед каждой можно было встать на колено, как рыцарь. И все же Наташа выделялась. Я теперь понимаю, что она отличалась не красотой, а именно вот этой стрижкой «венчик», дорогим платьем, туфельками на модном каблучке. Но я был бы неправ, если бы все свел только к этому. Привлекали, конечно, и Наташина стройность, мягкий взгляд светло-голубых, чуть близоруких глаз, эта летучая, такая кратковременная грация, которая, увы, нередко исчезает у женщин, стоит им только выйти замуж. Толя и Наташа танцевали и улыбались друг другу, а Барс ходил около них и помахивал громадным хвостом. Светило вечернее солнце, небо было синим, а прямо у входа в дом Жеки рос куст сирени, весь в гроздьях цветов, тревожных и нежных.
пел сладкий тенор, и в душе возникало такое чувство, когда хочется сделать что-нибудь необыкновенное, чтобы тебя похвалили, чтобы тобой гордились.
На школьных вечерах, особенно у девчат, танцевали только бальные танцы: польку, падеспань, падекатр и прочую «муру».
Наградой был вальс, а о танго или фокстротах и речи не велось.
Поэтому на своих вечеринках мы ничего другого не танцевали, кроме танго, фокстротов и вальсов.
Толя не отходил от Наташи, и всем было видно, что они очень нравятся друг другу.
Мог ли я подумать, что всего через какой-то месяц на своей даче, под Москвой, Наташа скажет Толе: «Извини, я не могу тебя принять. Тут ко мне приехали друзья. Приходи как-нибудь в другой раз».
И он будет идти по ночному шоссе пешком, в общежитие на Трифоновку. А еще через несколько дней в ГИТИСе ему скажут, что и в институт его принять не могут – пусть приезжает в другой раз…
Танцует высокий, «аристократический» Жека и еще не знает, что архитектор из него все-таки получится, несмотря на первые неудачи; веселый, заводной Славка, ведающий у нас музыкой, закончит высшее военное училище, и трудные армейские заботы изменят его нрав; розовощекий, так и пышущий здоровьем беспечный Юрка разобьется на мотоцикле, не заметив опущенного через переезд шлагбаума; красавец Генка, похожий на парубка, недолго побыв ученым-аспирантом, переквалифицируется в заместителя директора по хозяйственной части одного из заводов; а серьезный Володя, выросший без отца, станет инженером-строителем и выведет в жизнь своих сестренок.
Но все это будет потом, а сейчас мы танцуем, смеемся и ждем от жизни только счастья, и сладкий тенор поет:
Не только я – все знакомые и друзья были убеждены, что Толя поступит в театральный. Кому же быть артистом, как не ему?
Но вот он вернулся из Москвы ни с чем. Сидит на кухне, курит. Все случившееся с ним кажется нелепостью, недоразумением. Я пытаю его вопросами, но он отвечает односложно или пожимает плечами.
– Что же ты будешь делать?
– Не знаю… Может, к геологам пойду, в горы…
– Зачем?
– Да так…
Ему, конечно, хотелось уйти куда-нибудь подальше от расспросов, сочувствий. Мучила, разумеется, и неразделенная любовь.
Домой он вернулся через несколько месяцев. Исхудавший, с осунувшимся лицом. Оказалось, что какой-то головотяп забыл о снабжении продуктами геологической партии, в которую пошел работать Анатолий. Дело свернули. Заработки оказались столь плачевными, что их не хватило даже на то, чтобы дождаться, пока будет укомплектована новая партия. На попутках, а где и пешком возвращался Анатолий домой по берегу Иссык-Куля, через Боомское ущелье.
– А знаешь, что ты шел путем Семенова-Тян-Шанского? – шутил отец, стараясь приободрить Толю. – Не беда, будет что вспомнить потом. Сиди теперь и готовься к экзаменам – путешествий пока с тебя хватит.
Он согласился. Составил себе новую программу для вступительных экзаменов и принялся за работу.
«Ничего, – успокаивал я себя, когда слышал его голос, доносящийся из кухни, – все будет хорошо, все еще впереди: и учеба, и работа, и счастье».
Цена выбора
Скоро мы расстались. Толя поехал поступать в тот же ГИТИС, а я – в Свердловск, на факультет журналистики Уральского университета. В Свердловск я поехал потому, что первый писатель, которого я увидел в жизни, был товарищ отца по редакции Сергей Бетев.
– Лучший факультет журналистики – в Свердловске, – тоном, не терпящим возражений, сказал он. – Поезжай, Урал сделает из тебя человека.
Я послушался и не жалею об этом. Я поступил учиться, а Толя – нет. Он написал мне:
Эх, Лешка!
Всю жизнь не везет мне. Как печать проклятия, лежит на мне трудность жизни.
Чтобы поступить в институт, нужны не только актерские данные. Бездарные люди с черными красивыми волосами и большими выразительными глазами поступили… Комиссия поверила им. Мне не верят.
Никто не верит. В этом моя беда. Для института нужна внешность, а потом все остальное. Комиссии нужно нравиться…
Сейчас я ничего не могу понять. Надо взглянуть на все со стороны. Если не возьмут в театр в октябре, пропадет цель и смысл существования. Во Фрунзе не поеду. Стыдно.
В театр его не приняли, хотя была хорошая рекомендация.
Работу он нашел такую, что и во сне не придумаешь. Где-то он прочел объявление, что нужны люди для выкорчевки пней, в болотах под Кинешмой. Поехал…
Домой он вернулся, как рассказывали мне родители, примерно в таком же состоянии, как и после геологической экспедиции. Отоспался, подкормился и пошел работать на завод сельхозмашин имени Фрунзе – ведь он был неплохой слесарь-инструментальщик. Он писал:
Привет, Лешенька!
Вот даже не знаю, с чего начать. Может быть, с того, что я стал лысеть? Это под Кинешмой вода такая была, какая-то противная. Да и старею…
Только сейчас почувствовал, насколько важен переломный момент в жизни, в формировании человека.
Вот не поступил в институт опять – и что-то во мне сломалось. Бросил писать дневник, стал какой-то безвольный. Читать стал мало, курю много. Ты смотри, следи за своим здоровьем, не кури. Следи за своим формированием, сейчас ты переживаешь важное время, поверь мне. Ну а я как-нибудь…
Встретились мы летом, когда я приехал на каникулы.
– Почему тебя не взяли? – спрашивал я.
– Я же тебе писал – берут красивых… или этих… иван-царевичей.
– Кого?
– Ну, похожих на артиста Столярова… «Цирк» помнишь?
– А монолог Арбенина ты читал?
К тому времени мы посмотрели «Маскарад», и камня на камне не осталось ни от оперетты, ни от оперы. Теперь для нас над всем театральным и киноискусством парил Николай Мордвинов, он был кумиром и звездой. Мне казалось, что Анатолий читает монолог Арбенина («А! Заговор… прекрасно…») просто замечательно. Не хуже самого Мордвинова. Я, конечно, не видел, что Толя во многом подражает знаменитому артисту.