Майор Савун принадлежал к той, нынче уже редкой, части офицеров, которые прочно оседали на заставах и которых пугала даже самая мысль о возможных переменах в судьбе. Этой заставой он командовал пятнадцать лет, и она всегда была отличной, всегда на виду: ее номер и имя начальника, разумеется, неизменно упоминали на всех совещаниях, и сюда постоянно ездили корреспонденты. Майор давно привык и к своему дому, и к своему неизменному положению; привыкла к этому и его жена. Но годы шли, и хочешь не хочешь, а надо было привыкнуть и к другому — к мысли, что Лида закончит школу и уедет учиться. Вот к этому привыкнуть было никак невозможно, и стоило только подумать об этом, как в душе Савуна образовывалась некая пустота. Вдруг, казалось бы ни с того ни с сего, начинала плакать жена, тогда Савун не выдерживал и набрасывался на нее. Чего реветь? Лида — взрослый, самостоятельный человек, все умеет делать сама, не белоручка, жить будет в общежитии — подумаешь! — и ничего с ней в городе не случится. А у самого на сердце была та самая пустота, и сердился он на жену скорее всего из желания уговорить и успокоить самого себя.
Лида хотела стать учительницей, преподавательницей литературы. Ее выбор оказался стремительным, как, впрочем, и все, что она делала: педагогический институт, литфак. Возможно, в этом выборе была повинна Анна Игнатьевна, жена бывшего замполита, который сейчас тоже командовал заставой в том же отряде. На этой заставе она прожила два года, работала учительницей в Новой Каменке, и тогда Савун вообще не знал забот. Каждое утро Анна Игнатьевна выводила из сараюшки свою «Яву», Лида забиралась на заднее сиденье, — в шлеме поверх шерстяного платка, все честь по чести! — и обе уезжали.
Лидка, дуреха, ходила за ней, как цыпленок за наседкой. Потом, когда их перевели, Лида начала переписываться с Анной Игнатьевной, хотя вполне можно было хоть сто раз в день говорить с ней по телефону. Однажды Савун спросил дочку, о чем пишет Анна Игнатьевна, и та отдала ему пачку писем. Савун прочитал только одно: «Ты всегда помни о самом главном: человек, если он хочет действительно быть человеком, обязан отдавать себя другим. Вот ты мне пишешь, и я счастлива. Значит, я что-то сумела отдать тебе». Нет, майор, в общем-то, не беспокоился — дочка росла правильно. А вот то, что она окажется далеко, и что он не сможет видеть ее каждый день, и что вокруг нее будут незнакомые люди, — это заставляло Савуна нервничать уже сейчас, и втайне он надеялся, что Лида не пройдет по конкурсу — вот и отлично, устроится работать в Новой Каменке и станет учиться на заочном. Эту мысль, скорее — тайное желание, он никогда не высказывал вслух, зная, что жена накинется на него с упреками, хотя сама стоном стонет оттого, что Лида уедет в Большой Город.
Радовалась предстоящему отъезду только Лида.
За всю свою жизнь — за семнадцать с половиной лет — она была в Большом Городе четырежды, и то мельком, проездом, от поезда до поезда. Тогда это было лишь интересно, как нечто незнакомое. Потом размеренность нынешней жизни начала ее тревожить. Безотчетная тревога — она сама не могла бы объяснить ее первопричину. Однажды она пошла ловить рыбу с приезжим журналистом, тот шел и всю дорогу изумлялся: утки летят! Ну и что? Их здесь пруд пруди. Вот эти, с белыми подкрыльями, — крохали. Да что там утки, когда вчера лисица утащила у них кролика. А вон там, в камышах, живет выдра, сама видела. Корреспондент вытащил окуня граммов на четыреста, и у него дрожали руки, а Лида фыркнула: этой весной она тягала язей по полтора-два килограмма, мать насолила почти полную бочку…
Мечта о Большом Городе была недавней. До сих пор она с удовольствием возилась со всякими грядками и клумбами, с удовольствием ловила рыбу, с удовольствием готовила, мыла, сушила грибы, а оказавшись в лесу, подолгу глядела, как белка натыкает на сучок шляпку боровичка — чем не хозяйка! Даже Новая Каменка — большое село, где она училась, — казалась ей неприятно отличной от того дома, в котором она жила. Многое там было хуже. Машины поднимали пыль; по субботам в селе горланили пьяные и возле клуба начинались драки; девчонки — ее ровесницы — щеголяли в коротеньких юбчонках — мода, а ей не нравилась эта мода; многие разговоры велись о том, как и где лучше устроиться после школы, чтоб
И бог весть откуда появившаяся тоска по Большому Городу вдруг оказалась неожиданной, сладкой и щемящей, как влюбленность.
Утки, выдры, лоси, белки, росомахи — в городе это все в зоопарке. Зато там музеи, институт, театры, кафе «Огонек» (он же «Лягушатник» или еще — «Ангина»), толпы на улицах, десятки новых людей и новых встреч,
— Двадцатый срок на гражданку провожаю, а никого так не жалко отпускать, как Бочарова. По-моему, бабы таких уже не рожают.
Лида вспыхнула. Ей показалось, что мать и отец заметили, как она покраснела. И почему покраснела? Подумаешь, черная жердь с двумя углями вместо глаз…
Почти перед самой демобилизацией — или «дембилем», как говорят солдаты, — майор Савун вызвал к себе сержанта Бочарова и, когда тот вошел в канцелярию, сказал:
— Бери машину, Родионова, Пучкова и Гришина и езжайте в Новую Каменку. Явитесь там прямо к директору совхоза Линеву. Знаешь его?
Директора совхоза Алексей знал. Вернее, не знал, а видел несколько раз, когда тот приезжал на заставу: здесь, в зоне, были совхозные покосы. Но зачем понадобилось ехать к Линеву, Алексей даже не догадывался, а спросить об этом у майора было как-то неловко. Он стоял, не уходил, и майор понял.
— Ну, вроде как на экскурсию, — сказал он. — Потом доложишь, как съездили.
Да экскурсию так на экскурсию.
В коридоре, куда он вошел с тремя солдатами, было пусто, только из-за дверей в конце коридора доносился раздраженный голос, слов было не разобрать, но Алексей почему-то решил, что это голос Линева, и открыл дверь.
Он не ошибся. Линев стоял, отвернувшись к окошку — спиной к двери, — и, прижимая трубку к плечу, листал какие-то бумаги и говорил громко, слишком громко — должно быть, слышимость была плохая:
— Ну и что, что еще май? У меня пять косилок КУФ-18 стоят, они и в июне тоже стоять будут… Насчет централизованного обеспечения запчастями мы только болтать умеем… Я не грублю, я дело говорю. У вас же двойное снабжение… Да так вот и получается, что двойное: одно — через техобслуживание, а другое — через отделы торговли. А наладчики ваши где? Да не можем мы сами. На косилке КПВ-3 двадцать точек смазки, тут и техник ногу сломит… Что, что?
Очевидно, связь прервалась, и Линев раздражение положил, почти бросил трубку на рычаги. На солдат он поглядел отсутствующим взглядом, будто еще продолжая этот телефонный разговор, и ему понадобилось время для того, чтобы сообразить, кто же это и зачем они здесь.
— А, зеленые приехали! — сказал он и кивнул на телефон. — А я тут воюю помаленьку с нашей «Сельхозтехникой». Да вы проходите, рассаживайтесь.
Он пожал руку каждому. Алексей наблюдал за ним с любопытством. Он знал, что Линев был когда-то старшиной на той же заставе, потом женился на новокаменской, да так и остался в этом большом селе. А теперь вот уже директор совхоза, грузный, с заметными залысинами по краям крутого лба — давненько, стало быть, служил, если сейчас ему на вид все сорок.
— Товарищ майор сказал, что мы сюда, к вам, вроде на экскурсию.
Линев кивнул снова. Да, конечно, вот сейчас и пойдем в мастерские. Он глядел на ребят, словно стараясь узнать каждого с первого взгляда. Майор обещал прислать рабочих парней — что ж, выходит, все четверо рабочие?
— Все, — подтвердил Алексей. Он так и не понимал еще, зачем надо было ехать сюда.
— Вот что, — сказал Линев, — я с вами темнить не буду. Все — в открытую. Так у нас получается, что люди позарез нужны. Рабочие. А вам скоро на гражданку выходить… Короче говоря, все вам покажу, расскажу, и жилье обещаю — два дома строим. Девчат у нас — на любой вкус…
— Девчат тоже покажете? — спросил Пучков.
Алексей шел нехотя. Здесь он, конечно же, не останется и зря, значит, только ехал сюда. Он покосился на ребят — у всех были кислые физиономии. Он знал, что и они тоже не останутся ни за какие блага. Родионов — уралец, Пучков до службы был токарем на минском автозаводе, Гришин — с московского «Калибра» и сам коренной москвич, черта ли ему в этой Каменке надо. А он, Алексей Бочаров, тоже токарь и вернется только на свой завод, хотя бы потому, что там уже его фамилия: отец — мастер, дядька недавно стал директором. Да и вообще город — это город. В городе будет учиться Лида. Он почти не слушал объяснения Линева, который вел их по мастерским. Сейчас там было пусто — то ли обеденный перерыв, то ли не оказалось никакой работы — станки выключены, и пахло тавотом, окалиной — запахи оказались знакомыми ему, но не вызывали никаких чувств. Он даже не мог сравнить эти маленькие, с низкими потолками и узкими оконцами мастерские со своим цехом, куда солнце врывалось широкими снопами через стеклянную крышу.
Голос Линева доносился до него как бы издалека, как полчаса назад доносился, он из-за закрытой двери в глубине коридора: «Заработки обещаю — не пожалеете… А квартиры — ну, правда, однокомнатные — к осени, это уж обязательно…» Алексей поднял глаза: там, наверху, прилепилось ласточкино гнездо, очевидно старое и пустующее сейчас, — скажи на милость, где свила! Или ей никто не мешал тут? «Трудности, конечно, имеются, не без них, конечно, — доносился голос Линева, — да вы-то молодые, к тому же пограничники, так что…» А он все глядел на это ласточкино гнездо, удивляясь смелости птахи, которая его свила. Да, тихое здесь, стало быть, место.
— Ну так как? — спросил Линев, когда они вышли из мастерских. В его голосе была и просьба, и надежда. Ребята молчали, потом Пучков ответил за всех:
— У каждого ведь свой дом. Здесь ничего, неплохо, но все-таки…
— Вы все о больших стройках мечтаете, — сказал Линев. — А коммунизм, между прочим, и в таких мастерских тоже кто-то должен строить. К тому же, утро — что рабочего, что академика — все равно начинается с куска хлеба.
— Никто не спорит, — улыбнулся Алексей. — Но вы нас тоже поймите.
— Значит, разошлись по нулям? — спросил Линев. — Ладно, у вас еще есть время подумать. Я все-таки очень на вас надеюсь. Ну, а теперь ко мне, самовар готов, чайку попьем.
Они отказались. Нет времени. Сами знаете — служба. Линев проводил их до машины и снова пожал руку каждому, заглядывая в глаза, и Алексей подумал, что этому большому, грузному человеку сейчас очень трудно, если он вот так, чуть ли не заискивающе, заглядывает им в глаза, трудно, и на душе черт знает что, но чем они могут помочь ему? Пучков прав — разумеется, у каждого свой дом…
Лида сказала ему:
— Это ты писал?
— Я.
— Зачем?
— Я должен был тебе сказать…
Они встретились на дороге — столкнулись лицом к лицу, — и Алексей послал младшего наряда вперед. Тот шел и оборачивался, и Алексей нервничал: парень трепло, свисток и сегодня же раззвонит по заставе, что сержант секретничал с майорской дочкой.
Он стоял перед ней в своем мешковатом маскировочном костюме, закинув автомат за спину, а Лида смотрела на него снизу вверх не насмешливо и не строго. Пожалуй, недоуменно. Он подумал: хорошо еще, что не равнодушно.
— Ничего ты не был должен.
— Должен, — упрямо повторил он. — Это же очень серьезно, Лида.
— Что ж мне, за тебя замуж выходить, что ли?
— Да.
— Глупости, Алеша. Да я еще и до загса-то не доросла.
— Ты приедешь в город учиться…
— Так учиться, а не выходить замуж.
— Я буду работать. Учись сколько надо.
Он смотрел на нее не отрываясь. Он был уверен в каждом своем слове. Просто для него уже все было решено, и ничто не могло убедить его, что в чем-то он не прав. И вдруг он понял, что все это, весь этот разговор на лесной дороге, — впустую и Лида сейчас уйдет.
— Лида…
— Не надо, Алеша, — тихо попросила она. — Ты же сам не маленький, все должен понимать. Не надо.
Она ушла домой, он нагнал напарника и пошел впереди.
Сейчас, сидя в поезде, он вспоминал эту встречу до малейших подробностей, слышал и слушал ее голос, и радость возвращения сменялась тоскливым ощущением какой-то большой несправедливости, случившейся с ним. Может, лучше привалиться к стенке и уснуть, а уже завтра начнется совсем другая жизнь, в которой не будет присутствовать Лида? А то, что он написал ей о своей дальнейшей судьбе, так, выходит, для красного словца?
Он молчал год до своего письма. Целый год. И ругал себя последними словами: дурень, она же еще совсем девчонка, она же еще ни черта не знает и не понимает. А там, на лесной дороге, он почувствовал себя мальчишкой перед все понимающей и все знающей женщиной. Она оказалась старше его. Ну, не любит и не любит — другая бы фыркнула, а она еще убеждала: «Ты же сам не маленький…»
Сон не шел. Стоило только закрыть глаза, как перед ним появлялась роща с розовыми березами и Лида, бегущая меж ними в косых, веером разбросавшихся лучах. Это было как снимок, вернее, несколько снимков, и Алексей словно просматривал их снова и снова, боясь что-то упустить из своей памяти.
…На проводы «дембилей» Лида не пришла. Машина проходила через Новую Каменку, и Алексей видел крышу ее школы. Он послал ей коротенькое письмо, она получит его завтра. Он писал, что все равно разыщет ее в городе, и что она просто пока не знает его, и что так
Лидино лицо совсем близко — большие серые глаза глядят по-прежнему недоуменно; у нее ямочка на подбородке и родинка на левой щеке. Говорят, родинка — это к счастью. «Эй, сержант, дома отоспишься! Приехали!» И Лидино лицо словно отодвигается, отплывает, но один сон будто сменяется другим — нет, не сон уже, а мокрый от дождя асфальт вокзала, медленно, очень медленно текущая к выходу толпа приехавших и там, в конце платформы, под одним зонтиком двое, с напряженным ожиданием всматривающиеся в толпу. Отец и мать.
3. ПОНЕДЕЛЬНИК — ДЕНЬ ТЯЖЕЛЫЙ
Чудо вновь обретенного дома оказалось необыкновенно ярким. Сколько раз за эти два года он думал о том, как вернется, представляя себе свое возвращение, и все равно то, что происходило на самом деле, было куда более неожиданным и счастливым. Алексей ходил по квартире, дотрагиваясь до вещей, как бы узнавая их и здороваясь с ними, и его не покидало ощущение именно чуда, случившегося с ним этим весенним днем. Дом! Здесь ничего не изменилось, пока его не было. Казалось, родители нарочно берегли все так, как он оставил, уходя в армию. Изменились только они. Еще там, на вокзале, Алексей сразу увидел, как осунулся отец; мать выглядела лучше, но никогда прежде он не замечал этих морщин на висках и складок на шее. В такси, по пути с вокзала домой, он положил руку на колено отца и сказал:
— Ты мне чего-то не нравишься.
— Трудные времена, — усмехнулся отец. — Сам увидишь.
Они настаивали, чтобы Алексей отдохнул хотя бы месяц. Можно достать путевку на юг — он никогда не бывал на юге. Деньги есть. Шутка сказать — отслужить два года, да еще в погранвойсках!
Он только руками замахал: никаких югов! Бог с ним, с Крымом или Кавказом. Дня три поблаженствует — и на завод. Отдыхать будем на пенсии.
Ему нравилось, когда отец или мать вдруг подходили к нему, проводили руками по волосам, притягивали к себе, будто еще не веря, что он вернулся совсем и что теперь вся жизнь пойдет по-другому. Пока отец вышел за чайником на кухню, мать тихо сказала:
— Знаешь, он ведь в твоей комнате жил. Я однажды вошла тихонько, а он твою фотографию держит.
— А ты? — спросил Алексей, и мать негромко рассмеялась.
— Что я? Я-то с тобой каждый день разговаривала… — тут же она всхлипнула. — Ляжешь спать, и не заснуть. Лежишь и думаешь — что ты делаешь сейчас?
И снова потянулась к нему и снова улыбалась, только глаза были мокрыми. Он держал ее за худенькие, острые, как у подростка, плечи, удивляясь тому, что вот эта такая маленькая, еще красивая женщина — его мать, его начало, и, если б не она, не было бы и его.
— Ма-ать, — с удовольствием сказал он, растягивая это короткое слово и как бы прислушиваясь к нему. — Ну, что ты слезки-то распустила, а, мать?
— Больно уж ты огромный стал, — опять всхлипнула она. Все это было от радости, конечно, и все это было тоже продолжением чуда возвращения.
Алексей позвонил одному приятелю — нет, он еще не вернулся с военной службы, и ехать ему далеко — с Камчатки. Второго — Глеба Савельева — не было дома, не вернулся с работы. Два года назад Глеба не взяли в армию: гипертония. Это у мальчишки-то! Алексей говорил по телефону и видел, что родители нетерпеливо ждут, когда он кончит разговаривать. Он улыбнулся про себя: это была, конечно, их маленькая ревность. Просто они считали, что сейчас он должен принадлежать только им, а не приятелям или кому-нибудь еще…
Но когда наступила ночь и он остался в своей комнате один, ему вдруг стало тревожно. Это чувство оказалось неожиданным и незнакомым. За окном стояла светлая ночь, время от времени слышался шум проходящей машины, где-то очень далеко прогудел паровоз. Алексей стоял у открытого окна. Дом напротив уже спал, спали родители, но ночная тишина, такая обычная, не успокаивала Алексея. Наоборот, тревога охватывала его сильней и сильней, он не мог понять, откуда она взялась и почему, и эта безотчетность пугала его. «Переходный период, — усмехнулся он. — Завтра все пройдет. Надо просто лечь и уснуть».
Но и заснуть он тоже не мог. Странная вещь: там, на заставе, стоило только коснуться подушки, и словно проваливался в глубокий омут. То ли сейчас на него подействовало выпитое вино, то ли впрямь слишком резкой была перемена обстановки — сон не шел. Снова он курил — и вдруг сказал сам себе: «Хватит крутить. Это же из-за Лиды…» Ну да, конечно, он даже обрадовался тому, что понял наконец, откуда эта тревога! — ни завтра, ни через месяц, ни через два он не увидит Лиду. В этом все дело. «Я не думал о ней весь вечер. Может быть, она права, что у меня все это…» — он оборвал себя. Ни в чем она не права. Даже в том, что не пришла проводить…
— Ты не спишь?
Отец заглянул в приоткрытую дверь. Он был в пижаме, с незажженной папиросой во рту — должно быть, тоже не спалось, и он вышел покурить.
— Ко всему надо привыкать заново, — сказал Алексей. Отец вошел в комнату и сел на краешек дивана. Лицо у него было еще более осунувшимся, чем там, на вокзале. — А ты чего бродишь?
— Я не хотел говорить тебе, Алешка… — Он искал спички, взял коробок со стола и закурил. — Мать мне что-то не нравится. Так что летом выгоним ее в санаторий, а там…
— Что с ней?
— Нервы, — коротко сказал отец. — За всю жизнь собралось понемножку. Думаешь, она спит? Делает вид, что спит, а у самой голова от боли разламывается…
— Я ничего не знал… Что говорят врачи?
— Будут лечить, — уклончиво ответил отец. — А сейчас ложись. Ложись и спи, малыш. У тебя действительно было два трудных года.
Но он не спешил уходить. Он сидел, время от времени поправлял на Алешке одеяло, как на маленьком, и вспоминал, каких мук стоило в детстве уложить его спать, и еще какие-то истории, оставшиеся в памяти, какие-то смешные слова, которые говорил Алешка, — а он лежал, слушал и думал, что на завод он пойдет в понедельник. Сегодня пятница. Два дня на отдых вполне достаточно…
Все, все было так, как три года назад. И переполненный автобус, куда он втиснулся вместе с отцом, и даже разговоры в автобусе прежние — он только поворачивал голову, чтобы поймать знакомые слова: «…а я тебе говорю, что Блохин выдохся», «…ерунда, его сразу двое защитников держат, не разгуляешься…», «девчонка эта, из ОТК, подкатывает ко мне и говорит — опять напахал, а я ей…», «…гладкий кримплен, бежевый, с ума сойти можно! Сегодня же возьму…». Кто-то читал, одной рукой держась за поручень; один пацан — пэтэушник — пересказывал другому какой-то фильм, виденный вчера, и можно было догадаться, что фильм — про индейцев, но индейцев этот пацан называл «нашими»: «А тут наши на конях — кх-кх-кх!» Кто-то договаривался сойти остановкой раньше и «поправиться пивком» («День-то какой сегодня? Похмельник!»). Да, и здесь, в автобусе, тоже почти ничего не изменилось.
Еще накануне он договорился с отцом, что будет проситься в новый, двадцать шестой цех. И вовсе не потому, что там теперь работал отец: в цехе нехватка рабочих, первый механический участок кое-как сформировали, а второй начнет действовать вообще бог знает когда. К тому же, рассказал отец, Алешкин «вольман», на котором он работал в старом механическом цехе, уже списан — все, отслужил свое старик. А в новом («Сам увидишь!») такие станки установлены — блеск, один «воленберг» чего стоит — центровой, функциональный, с электронным управлением. Дядька твой Володя три раза в Москву в министерство ездил выбивать эти станки.
Было немного странно ждать, пока спустят пропуск. Алешка миновал проходную — радость узнавания продолжалась. Заводской двор был тот же: те же деревья, те же красные кирпичные коробки цехов по сторонам, словно оплетенные трубами, и та же заводская доска Почета, и тот же запах металла, окалины, мазута, и те же шумы, приглушенные стенами… Пожалуй, здесь стало только более грязновато. Он догадался: из-за нового строительства.
Вдруг он подумал: почему его так тянуло и тянет сюда? Ведь за красивой стеклянной проходной, похожей на павильон аэропорта, начинался вовсе не красивый мир. Эти здания цехов, закопченные, с тусклыми окнами, неказистые домики служб с грязью на асфальте перед ними, и шум, и дизель, тянущий платформы, и ржавые «болваны», сваленные где попало в ожидании своей очереди на переплавку, — и всего два цвета: серый и красный, цвет кирпича и ржавчины. Даже деревья казались не зелеными, а сероватыми и ничего не меняли в ощущении завода. Они будто нечаянно, по ошибке забрели сюда с улицы. И все-таки почему его тянуло и тянет сюда? Вчера ожидание
Новое здание цеха он увидел издали. Цех был белым! Среди старых, строенных еще в конце прошлого века корпусов он тоже казался здесь чужаком, как и деревья. Алексею надо было преодолеть это чувство непривычности. Нетерпение заставило его ускорить шаг. Отец объяснял: «Увидишь стеклянные двери с никелированными ручками — ну, как в гостинице, — войдешь, и слева проход в цех». Он толкнул стеклянную дверь, на него пахнуло теплом, он прошел через просторный и пустой вестибюль и сразу увидел цех.
Его поразила высота. Солнце свободно входило сюда, и там, наверху, летали голуби. Но прежде всего его поразила стройность цеха. Казалось, все здесь было сделано с той точностью, которая могла показаться нарочитой, навязчивой. Ряды станков слева и справа, медленно идущая над ними рама крана, еще правее — словно капитанские мостики, один, второй, третий, — должно быть, сборочный участок, — и все как по линеечке, все светло-зеленого цвета, и, если чуть прикрыть глаза, — вовсе не цех, а огромная оранжерея ботанического сада и это не станки вовсе, а диковинные растения, выросшие на странном грунте из бетона и металла…
Он шел мимо этого строя туда, в конец цеха (отец рассказывал: «Девятьсот метров, без малого километр, за день набегаешься»), где виднелась стеклянная будка — конторка начальника участка. Отец был там не один. Когда Алексей поднялся по железным ступенькам и вошел в будку, отец повернулся к нему и сказал троим, сидевшим здесь:
— Вот он, новый кадр.
4. ВОСПОМИНАНИЯ ПО ПУТИ
В понедельник, как он и обещал, Рогов поехал на завод — к Силину. Уже в машине он мысленно перебрал все сегодняшние дела и вдруг усмехнулся: к таланту еду, не к кому-нибудь! Просто он вспомнил позавчерашний очерк о Силине в областной газете и свое странное ощущение превосходства над журналисткой, которая, конечно, знала о Силине куда меньше, чем он. Впрочем, ничего странного — все-таки мы оба оттуда, из детства, — я и Силин…
Когда Рогов вспоминал те далекие годы, он видел и себя и других как бы со стороны. Должно быть, это вообще свойство давних воспоминаний. Впрочем, у Рогова всегда было слишком мало времени, чтобы он мог позволить себе такую роскошь — воспоминания. Он жил в ритме, когда время укорачивалось до неестественных размеров, день казался часом, и только вечерняя усталость напоминала о том, что позади длинный и трудный день.
Но сейчас, по пути на завод, он, пожалуй, невольно поставил рядом того долговязого парня, который продолжал жить в его памяти, с нынешним Владимиром Силиным — высоким, полным, даже чуть обрюзгшим, с вьющимися и по-прежнему светлыми, без единой сединки волосами и таким же, как тогда, прямым, в упор, чуть прищуренным взглядом. В разговоре с Силиным всегда казалось, что он не просто говорит или слушает, а еще словно бы прощупывает собеседника глазами.
Силин был красив — не лицом, а всем своим обликом; в нем сразу же чувствовалась та внутренняя мощь, которой чужды сомнения и колебания; у таких людей обычно все в жизни прямо, даже прямолинейно. Резок? Да, резок. До Рогова доходили слухи, будто не только резок, но и груб. Таким он был и в детстве. Еще тогда он не терпел, если кто-нибудь не сразу признавал его правоту. Подобные характеры не всем по душе — не был он по душе и Рогову, не терпевшему грубости вообще, но он молчал — что ж, у каждого свой характер, и вовсе незачем стараться переделывать то, что сложилось уже не только годами, а десятилетиями.