Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Семейное дело - Евгений Всеволодович Воеводин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

До войны Роговы и Силины жили в Липках, заводской слободе, которая начиналась за мостом. Здесь было как в деревне: деревянные домики, палисадники за заборами, скворечни. На огородах — картошка, огурцы, лучок — хорошее подспорье в хозяйстве, и колодцы с деревянными журавлями на улицах — колодцы, возле которых, тоже как в деревнях, собирались женщины, чтобы посудачить о своих и соседских делах.

Почти все липковские мужчины работали на заводе, и по утрам через мост тянулась вереница людей. Шли, переговариваясь, перешучиваясь, и так изо дня в день, два километра туда — два обратно. Перед самой войной горсовет пустил из Липок автобусы, но все равно многие по привычке ходили пешком. И отказывались переселяться в новые дома с водопроводом и ваннами — да аллах-то с ними, с ваннами, когда в Липках была баня с такой парилкой, откуда вываливаешься на свет белый будто бы заново рожденным.

Отказались переехать в новостройку и Силины, и Роговы. Трудно было оторваться от привычного места, да и те кирпичные дома, что выросли в Соцгородке, не очень-то поражали воображение: стоят холодные громады, и ни деревца вокруг, а здесь летним вечером выйдешь в палисадник — все свое, сделанное и посаженное своими, или отцовскими, или еще дедовскими руками, и цветы пахнут вечером как-то особенно, и бидончик с пивком стоит в холодке, и ты после работы в этом своем палисадничке кум королю — сиди себе отдыхай или окликни соседа через забор, вдвоем-то все веселей. «А про события в Англии читал?» — «Читал. Не верю я англичанам». — «А немцам веришь? Даром что договор…»

Силины и Роговы не то чтобы дружили, но, как бывает всегда, если люди годами живут бок о бок, находятся и общие разговоры, и общие дела, у женщин свои, у мужчин свои, и, если в одном доме неожиданно кончалась соль, можно было одолжиться, а если вечер оказывался незанятым, можно было посидеть у соседа просто так, скоротать время. А вот пацаны — Володька и Георгий — те вроде бы дружили, у этих всегда все проще: одна улица, одна компания, одна рыбалка, одно удовольствие — уйти ватагой в недалекий лес за грибами. Опять же хорошо — грибки для хозяйства… Впрочем, Георгий оставил школу и ушел в ремесленное училище: Роговым жилось туговато, все-таки четверо детей, не то что у Силиных — всего один. Да, впрочем, Рогов, в отличие от жены, не очень горевал, что сын станет таким же рабочим, как и он сам. «Чего ревешь, дурочка? Главное, чтоб хороший человек вырос, а токарное дело прокормит. Не всем же на академиков учиться…»

Однажды вечером (Рогов хорошо помнил этот разговор), когда отец вернулся и семья села за стол, мать сказала:

— Силина-то Екатерина совсем рехнулась.

— А что? — не отрываясь от еды, спросил отец.

— Ребеночка завела.

— Да ну! — Отец даже поперхнулся. — Ай да работнички! Сколотили, значит, на старости лет?

— Помолчи! — прикрикнула мать, покраснев и показав глазами на детей — дескать, сообразил, когда язык распускать. — Да ему уже одиннадцать лет, ребеночку!

— То есть как это одиннадцать?

— Да так вот, — сказала мать и замолчала, решив, что дальше при детях об этой истории говорить незачем. Что произошло у Силиных, Георгий узнал позже.

…Первым на работу уходил Владимир Иванович Силин, потом убегал в школу Володька, и Екатерина Федоровна оставалась одна. По дому она двигалась медленно, год от года все хуже и хуже становилось с сердцем. Врачи говорили разное, но сходились на одном — нужно ехать лечиться, а она не ехала и, когда соседи принимались бранить ее, оправдывалась тем, что никак, ну никак не может оставить двух мужиков без своего присмотра. «Мужиков жалеет! Ты себя пожалей». — «Ничего, не помру. А вот они без меня пропадут». И могла бы поехать, даже путевку муж выхлопотал в завкоме, льготную, совсем дешевую, но в последний момент махнула рукой — бог с ней, с путевкой. Уезжать из дому к незнакомым людям, в незнакомые места — ей становилось страшно от одной этой мысли. Нет уж, действительно, бог с ней, с путевкой. Стирать можно не спеша, воду носят мужчины — так уж было заведено, полы моет Володька. Не хочет, ворчит про себя, но все-таки моет…

То, что она никуда не поехала, обрадовало мужа. Его тоже страшило, как это она уедет, — такого в их жизни за все пятнадцать лет еще не случалось. Если жена уходила вечером к кому-нибудь из соседок, он тосковал, ходил по комнатам, потом не выдерживал и шел за ней. И когда она возвращалась, устраивался с газеткой на кухне: вот и хорошо, вот и все дома, а что она делала, его уже не интересовало. Главное — она была дома, и он успокаивался.

В тот день, вернее утро, все было как обычно: первым ушел муж, потом Володька. Она вымыла посуду, пора было сходить в магазин, она уже оделась, когда услышала осторожные шаги на чердаке. Потолок чуть потрескивал, звук был легкий, едва различимый, но она услышала и вышла в палисадник. Там, на чердаке, с вечера было развешано белье.

На чердак вела приставная лестница, и Екатерина Федоровна поднялась по ней. Она делала все это, не испытывая страха, скорее с каким-то удивлением, потому что в Липках никогда не бывало никаких происшествий, разве что подерутся подвыпившие мужики, да и тех быстро растаскивали по домам. О кражах тут вообще давно не было слуху. И вдруг эти шаги на чердаке…

Там было сумрачно. Свет проникал только через дверь да маленькое оконце на другом конце чердака. Глаза не сразу привыкли к этому полумраку. Она стояла на лестнице, все-таки не рискуя сразу ступить на мягкий, густо покрытый опилками пол, и всматривалась туда, в полумрак. Сначала она увидела пустые веревки, белье с них было уже снято, — потом ей показалось, что тот прячется за дымоходом, и она сказала:

— Выходи, чего уж…

Никто не вышел, никакого движения она не уловила.

— Белье-то хоть высохло? — спросила она.

— Высохло.

— Ну и хорошо. Давай его сюда, я сама его спущу.

Там, за дымоходом, прятался ребенок. Он вышел, таща тюк с бельем. Все, что было, он собрал в простыню, и простыня была в опилках — очевидно, он расстелил ее на полу, когда собирал белье, и сейчас он тащил этот тюк с трудом, он был слишком тяжел для него.

— Ну вот и хорошо, — сказала Екатерина Федоровна, когда оба они спустились с лестницы. — Помоги донести.

Мальчишка покорно взялся за тюк. Ей не нужна была его помощь. Ей было нужно, чтобы он вошел в дом.

Он стоял посреди кухни, опустив руки и голову, — маленький, худенький, ей даже показалось — весь какой-то прозрачный (позже она так и говорила соседкам: «Понимаете, смотрю на него, а он мне вроде голубым кажется»), покорный, даже безразличный ко всему, что с ним происходит сейчас. Возможно, он ждал, что эта женщина ударит его. Он не пытался удрать, хотя мог там, в палисаднике, бросить тюк и выскочить на улицу. Она не смогла бы погнаться за ним. Он просто стоял и ждал, что с ним будет дальше; а дальше эта женщина повернула его за плечи к рукомойнику и приказала вымыть руки, потом подвела к столу и кивнула: ешь. Она налила ему кружку молока и, не садясь, смотрела, как осторожно он начал есть хлеб с колбасой, запивая молоком, — все так же, все не поднимая глаз, внутренне съежившийся в том же ожидании удара и не верящий, что удара не будет. Может, его ударят потом, после этой колбасы и этого молока?

— Как тебя звать?

— Коля.

— А по фамилии?

— Бочаров.

— Откуда же ты, Коля Бочаров?

— Я не знаю, — сказал он.

Он жил в детдоме, и обокрасть чердак его подбили более взрослые ребята. Все это он рассказал Екатерине Федоровне, когда понял, что его не ударят. Но рассказывал он это с прежним равнодушием забитого, ничего не понимающего человека, которому, в общем-то, уже все равно, что с ним будет дальше. Это Екатерина Федоровна поняла или, скорее, почувствовала сразу и сама испугалась этой безразличности.

Жалость? Нет, пожалуй, это была не просто естественная женская жалость, щемящая до боли, до острого желания схватить этого мальчишку, прижать к себе и завыть на все Липки. У нее было ощущение, будто она видит тонущего. Еще секунда-другая, и человека не станет, и в том, что его не станет, будет виновата именно она. Во всяком случае, примерно такими словами она объясняла соседкам, почему решила оставить Колю у себя.

Это решение было настолько стремительным и уже бесповоротным для нее, что муж даже не стал спорить. Он вообще никогда не спорил: все, что делала Екатерина Федоровна, казалось ему единственно верным. У него не было такого чувства сострадания, но уж если она решила оставить мальчишку — стало быть, так надо, а раз надо, то и говорить не о чем. Проживем. Слава богу, заработки неплохие, да и огород имеется.

Володька — тот просто опешил, вернувшись из школы. Грешным делом, Екатерина Федоровна ожидала его прихода с тревогой. Она встретила сына на крыльце и, рассказав о том, что произошло, спросила:

— Так как — оставим, или пусть идет, куда хочет?

Уже в самом тоне, каким это было спрошено, он уловил ответ. Но чужой человек в доме!

— Где он?

— Спит, — сказала мать. — Не надо его будить.

— Я не разбужу. Я только посмотрю.

— Посмотри, — разрешила мать.

Владимир был долговяз — Колька показался ему совсем маленьким, да и спал он, словно какой-то зверек, свернувшись калачиком, подтянув коленки едва не к самому подбородку. Братишка объявился! Это никак не укладывалось в его сознании. Это разрушало его привычный домашний уклад, где всегда было место только троим, и появление четвертого оказывалось неудобным и мешающим. Мать стояла за его спиной. Он тихо вышел и сел на кухне, возле окна.

— Ну так как же? — настойчиво переспросила мать.

Володька пожал плечами.

— Так надо, Володенька, — строго сказала мать. Она знала, что в сыне нет ни ее боли, ни ее жалости, ни ее ответственности за этого маленького человека, который так сладко спал сейчас за стеной, и это печалило ее. — Разве ты не понимаешь?

— Понимаю не понимаю — какая разница, — сказал он. — Пусть остается, мне-то что.

— Значит, мне — что, а тебе — ничего?

Он почувствовал, что мать начинает сердиться. Она сердилась редко, и то лишь в тех случаях, когда сын делал что-то совсем не так. Сейчас как раз было «не так», и она сердилась на его недоброту. Впрочем, она тоже была не права в эти минуты: слишком уж все было неожиданным, чтобы так, сразу, принять совсем чужого человека.

Он принял его позже, когда Кольку отдали из детского дома (пришлось много ходить и хлопотать) и когда он почувствовал, что становится для него чем-то вроде кумира, божка, которому тот покоряется безропотно и безоглядно. Это было приятное чувство не только превосходства, но и защитника, чувство доброй снисходительности и одновременно покровительства, пусть и прикрытого напускной небрежностью к «недомерку» и «салаге». В школу теперь он шел вместе с Колькой.

Учился новый член семьи средне, хотя старался очень, — все было запущено в нем. Осталось одно: сердечность. То, что с ним произошло, то, что его не ударили, когда поймали с бельем, не отвели в милицию, а накормили, уложили спать, вообще оставили у себя, — потрясло его. Все его маленькое, напуганное, еще безвольное существо впервые в жизни наполнилось любовью и тем трепетным, нежным чувством благодарности, от которого хотелось плакать — так оно захлестывало мальчишку. Он стремился платить тем же — полной отдачей своих малых силенок — воду таскать так воду, копаться на огороде, выжимать белье, носить продукты из магазина, лишь бы что-то делать, и все стремительно, все бегом, будто боясь, что может упустить еще какие-нибудь дела и их сделают без него.

Тех старших мальчишек, которые подбили его на кражу, он не выдал. Но однажды они подкараулили его, когда он выходил из школы. У Володьки уроки кончались позже. Он возился с ребятами в коридоре, когда из класса выскочила Кира Смольникова и крикнула: «Володька, там твоего братишку бьют!» Он выпрыгнул из окна, ребята за ним. Колька уже лежал на земле, закрывая голову руками, его били трое. Володька разметал их; один из них успел все-таки ударить его в лицо, из носа хлынула кровь. Володька не просто смял парня, он бил его исступленно, молча, стиснув зубы, не замечая, что у самого вся грудь в крови, и очнулся только тогда, когда возле самого уха раздался крик:

— Хватит, ты же убьешь его!

Он не сразу сообразил, что это учительница, Киркина мать, Анна Петровна, и ударил того парня еще и еще раз. Потом трое детдомовских убежали.

Колька, конечно, больше перетрусил, чем пострадал, а вот у Володьки сразу затек глаз, кровь продолжала идти, и Анна Петровна повела его к себе. Она жила здесь же, во флигеле, в школьном дворе. Колька забегал вперед и, с ужасом глядя на Володькино лицо, спрашивал одно и то же:

— Тебе больно? Тебе здорово больно?

— Да отвяжись ты, — сказал Володька. — Совсем мне не больно.

Так он впервые попал в дом Смольниковых. Кира убежала за Володькиной матерью, Екатериной Федоровной, а он лежал на узеньком диванчике, и Анна Петровна вытирала ему лицо мокрым полотенцем — миску с водой держал Колька, а у самого глаза были тоже как две миски с водой — от слез.

— А я и не знала, что ты такой драчун, — говорила Анна Петровна. — Просто до смерти напугал меня.

— А если бы они его — до смерти? — спросил Володька.

— Нет, нет, — торопливо сказала Анна Петровна, — ты, конечно, поступил правильно, но… Пойди, Коля, смени воду. — И, когда Колька выбежал, добавила с жалостью, будто бы обращаясь не к нему, а к себе или кому-то третьему: — Господи, откуда в вас столько злости? Учишь вас, учишь…

— Что же, прикажете добреньким быть? — буркнул Володька.

— Добрым, — поправила она.

Кира привела Екатерину Федоровну, та сразу ударилась в слезы, что случалось с ней редко, и по этим слезам Володька понял, как здорово он разукрашен. Уже потом, после, когда они втроем возвращались домой, мать прижала его к себе и поцеловала в голову — это была ее короткая благодарность, и он понял, за что. И ему очень, ужасно нравилось, что Кирка глядела на него с испугом и восторгом одновременно и что Колька все время суетился рядом, мочил полотенце и все прикладывай все прикладывал холодненькое к разбитому лицу…

После этой истории Колька вообще начал ходить за ним хвостиком: божок превратился во всемогущего и всесильного бога.

Это было еще не все, о чем Рогов вспоминал тем свободным от работы субботним днем.

Потом он видел себя и флигелек в школьном дворе, куда пришел вместе с отцом. Новой учительнице нужны были полки, она порасспросила, кто может их сделать, и ее направили к Роговым. Отец подрабатывал, и заказ был кстати; отец попросил Георгия помочь ему — вот так, вдвоем, они и пришли к Анне Петровне.

О новой учительнице в Липках говорили немного. Никто не знал, откуда она приехала со своей дочкой и почему. Слухи ходили разные: не то потеряла мужа, не то развелась. Со станции на двух подводах привезли ее имущество. Одна подвода была завалена связками книг, на другой лежала старинная мебель, кресла и диван с резными ножками, зеркальный шкаф, стулья, обтянутые старым, уже прохудившимся розовым шелком. Эта мебель породила другой слух, будто Анна Петровна из «бывших», вот и мыкается по белу свету.

Георгий, впервые оказавшись в доме учительницы, поначалу растерялся: вся эта мебель, и еще часы, большие, тяжелые, которые держал бронзовый мужик с крылышками на лодыжках, и пестрый ковер, на который страшно было ступить, — все это напоминало ему комнату в музее. Не хватало только веревочек на ручках кресел и надписей: «Руками не трогать». Сходство с музеем усиливалось картинами в тяжелых, когда-то золоченых, а сейчас потемневших массивных рамах: море, парусники, лес, дорожка в саду среди статуй, коровы на лугу, раздетая женщина у ручья… И фотографии, некоторые на тарелках, некоторые в рамках — штатские и военные, бородатые и безбородые, дамы в кружевах и с высокими прическами — факт, из «бывших»! Анна Петровна уговаривала Роговых выпить чаю с домашним вареньем, они отказались. Отец промерил столярным метром стену, что-то чиркнул на листке бумажки, расспросил, сколько полок потребуется и какой высоты, и подтолкнул сына к выходу.

В это время вошла Кира.

Она была похожа на мать, только очень худая, угловатая, но с таким же спокойным лицом и спокойными глазами, как и у матери. Георгий заметил старенькое, поношенное платье и шерстяную, не по росту кофту — да, видимо, живет учительница небогато. Это он успел подумать прежде, чем Кира протянула ему руку и сказала: «Здравствуйте». На «вы»! Тогда он смутился, почувствовал, что неудержимо краснеет, и, сунув ей свою руку, пробормотал:

— Здравствуй.

Ему стало совсем не по себе, когда Кира окинула его спокойным, добрым взглядом, чуть улыбаясь, будто радуясь новому знакомству.

— А мне про вас рассказывали, — сказала она. — Володя Силин рассказывал. Вы ведь Рогов, верно?

— Верно.

— Он рассказывал, что вы летом щуку поймали, кило на два.

Рогов кивнул. Он действительно вытащил нынешним летом здоровенную щуку.

— А вы возьмете меня когда-нибудь на рыбалку?

Опять «вы»! Отец подтолкнул Георгия, — дескать, что ж ты молчишь? — и Рогов, насупившись, снова буркнул, что это дело трудное, да и уметь надо. Она улыбнулась:

— Вот я и начну учиться.

Улыбка у нее всегда словно бы источала доброту и еще уверенность, что отказа не последует.

— Мне работать надо, — сказал Георгий, обходя Киру.

Ему было стыдно оттого, что она, конечно, заметила его смущение и растерянность. И чего растерялся-то, спрашивается? Девчонка, подумаешь — «вы» говорит! Если она из «бывших», то у них так положено: парле ву франсе, мерси — больше не проси, гутен морген — гутен таг! Нет, ему совсем не понравилась ни эта девчонка, ни эта маленькая квартирка во флигеле, и он не хотел признаться себе в том, что это неприятие было от собственного смущения. По пути домой он недовольно сказал отцу:

— Зря связались. У нее там царские генералы по стенкам понавешены.

Отец усмехнулся:

— Это не генералы, а инженеры. Я еще помню таких, в форме.

— Все равно, — по-прежнему недовольно сказал Георгий. — Из «бывших».

— Глупости, — почему-то очень резко сказал отец. — За двадцать-то один год всех «бывших»… — он рубанул воздух ладонью. — Есть хорошие, добрые люди, и есть плохие, вот и все. Они, по-моему, хорошие.

Эта резкость не удивила Георгия. К любой оплошности сына отец был не просто нетерпим: с первоначальной резкости обычно начинался долгий разговор, правда уже более спокойный, чем вначале.

Так и сейчас — отец позвал Георгия в мастерскую. Это была сараюшка позади дома, хорошо оборудованная, и здесь всегда легко и сладко пахло смолой, стружкой — как в лесу. Доски стояли в углу торчком. Отец начал перебирать их, Георгий стоял за его спиной.

— И вот еще что запомни, — говорил отец, — как ты к людям, так и они к тебе, а не наоборот. Есть такие, которые сначала к себе особого отношения требуют. А ты их опереди! Ты им сначала свое отношение дай, чтобы они за тобой пошли. Ты, брат, верховодить-то любишь, я знаю!

— Комсомолец все-таки, — сказал Георгий.

— Правильно, — кивнул отец, вытаскивая понравившуюся ему доску. Сейчас он совершал две работы, но вторая была как бы между прочим; главным все-таки был этот разговор. — Комсомолец. А самое трудное знаешь что? Вот и не знаешь.

— Самое трудное — дяде Грише работу сдавать, — усмехнулся Георгий.

Дядя Гриша Конторин был мастером в ремесленном училище.

— А почему? — оживился отец. — Да потому, что он из вас, пацанов, настоящих людей делает. По легким дорожкам и ходить легко, только куда такие заведут. А ты по самой трудной ходи, чтобы она тебе никогда легкой не казалась.

Он никогда не говорил: «Вот я, например» или «Вот в наше время», — но Георгий и без этого знал, что отец и в гражданскую успел повоевать, и ранен был под Царицыном, и в тифе валялся, и голодал, и работать было нелегко на развалившемся, словно богом забытом заводе. Все это отец любил вспоминать в другое время, когда на праздники собирались его дружки, такие же рабочие, выпивали, пели и вспоминали двадцатые годы, не чета нынешним. «А что такое осьмушка — знаешь? — вдруг спрашивал Георгия кто-нибудь из отцовских дружков. — То-то же, что не знаешь. И не знай никогда!»



Поделиться книгой:

На главную
Назад