Никому не узнать, вереница каких размышлений проходила в сознании Брюллова в часы лихорадочно-напряженной работы над картиной. Закат древнего мира и его народов, падение их богов и гибель памятников должны были вспоминаться ему. А наряду с этим приход на смену им новых эпох, новых людей и представлений: не случайно в «Помпее» в смущении бежит жрец, закрывая голову, представитель же новой христианской эры (он - с факелом и кадилом в руках) удовлетворенно смотрит на падающие статуи языческих божеств.
Именно смена эпох в катастрофе, прервавшей размеренное течение жизни, была «большой темой» брюлловской картины. Художник не уяснил себе, каковы подлинные факторы исторического развития, но и то, что он показал вторжение стихийных сил природы в существование человеческого общества, означало многое: Брюллов наметил новое для его эпохи понимание истории. В его картине она вершилась не волей полководцев или интригами монархов (тысячи картин были посвящены сюжетам этого рода), а мощными природными силами. Их удары обрушивались на страдающих и борющихся за спасение людей, на тысячи жителей Помпеи. Это была попытка изобразить народ.
Так сильно стремился Брюллов быть правдивым и точным в изображении дорогой ему античности, воплощенной в прекрасных людях, в улицах и гробницах Помпеи, что до сих пор мы верим ему, какой бы условностью ни страдали его воззрения на древность, его художественные средства и приемы. Пусть народ являлся в его картине только страдающей, социально нерасчлененной массой, но от «Помпеи» потянулись нити к историческим полотнам И. Е. Репина и В. И. Сурикова.
Композиция картины симметрична, фигуры размещены в основном на первом плане в группах по две или три, с подчеркнуто четкими контурами. Единство обеспечено тем, что группы компонуются большими треугольниками, правым и левым, которые пересекаются основаниями, а наверху как бы связываются обращенными друг к другу руками мужчины и больного старика. Легко заметить стремление художника к идеально совершенному облику фигур, безупречно сложенных; пепел еще не трогает их. Есть противоречие между классической четкостью и последовательностью построения первого плана и романтическим эффектом черно-багровых туч, прорезанных молнией.
Но зрители не останавливают внимания на условностях картины, выше этого стоит проникающая в сердце зрителя вера Брюллова в лучшие качества человека: в картине люди стремятся помочь друг другу, даже жертвуя собой (юноша и мать); другие так человечны в своем страдании, что вызывают взволнованное сочувствие. Три группы правой половины картины посвящены теме заботы о спасении. От этой темы Брюллов переходит к утверждению юной человеческой красоты. Только жрец бежит одинокий, да еще скупой на ступенях спешит подобрать уроненные сокровища. Картина прославляет человеческое благородство, радость быть человеком. Пафос картины в ее высоком гуманизме, в духовном торжестве человека над бессмысленными стихиями.
Брюллов в картине отказался от многого, что было ему дорого в ранних эскизах. Грабитель над телом упавшей, вскинутые к небесам беспомощные руки женщины и ее дочерей, взвихренное движение мечущихся фигур - все это было заменено или уравновешено. Художник словно бы откликается на слова Пушкина: «Прекрасное должно быть величаво…»
Упорядоченными стали отношения светлого и темного. Брюллов на главных фигурах первого плана повторяет удачный светотеневой мотив: сильный свет, сильная тень рядом с ним, широкая полутень, рефлекс (особенно ясно это видно на фигуре воина, несущего отца). Эти градации так четки, что образуемый с их помощью пластический эффект производит сильное впечатление: плечо воина замечательно округло, рельефны и фигуры других персонажей. Подобным же образом строится и колорит картины - крупными цветовыми пятнами локального характера, не меняющимися значительно в различных условиях освещения. Это еще не реалистическая живописная система, но все же как убедительна и впечатляюща картина, какими естественными кажутся и первый план и даль.
Последователен был Брюллов в индивидуализации образов, увлекаясь неповторимостью каждого человека, его характером. Мускулистые, натруженные в походах ноги широко шагающего воина, мелко переступающие и мягко очерченные - - юноши, ноги отца из группы слева - все они различны. Таковы же руки, черты и выражение лиц. Каждый участник сцены несет в себе нечто неповторимое, позволяет зрителю узнать что-то новое. Брюллов охотно применял неожиданные, подчас контрастные сопоставления: рядом изображены бегущие люди и парализованный старик; разбившаяся мать и ребенок, вопрошающе смотрящий «на живую сцену смерти»; нежное лицо этого ребенка и тут же, по сторонам его, узловатые пальцы ног старика.
Вдохновение Брюллова с наибольшей свободой проявилось при работе над группой, размещенной на втором плане слева: «Великолепно скомпонована группа беглецов, устремляющихся в разрушающийся дом и в ужасе отступающих от него. Невозможно передать в словах ритм этих скомканных в один узел человеческих фигур, над которыми ясным […] спокойствием светится лицо самого художника, устремившего свой пытливый взор к разгневанным небесам» [11]. Сильные ракурсы и резкие повороты, контрасты движений и эмоциональность образов делают этот фрагмент композиции наиболее живым и романтически взволнованным во всей сцене; он нарисован и написан с захватывающей уверенностью художника в своих силах, с великолепным мастерством.
Оценка картины сразу же была дана в Италии в ряде статей. Их авторы верно отмечали новизну и современный дух произведения Брюллова; Д. Дель-Кьяппо указывал на силу экспрессии, показанную «в веке таком, как наш, потрясаемом сильными страстями». Успех, завоеванный в Риме, был умножен в Милане. Затем картина была показана в Париже, в Салоне 1834 года. Высказанные здесь суровые критические суждения следует объяснить и борьбой направлений в искусстве Франции, и отголосками политических событий тридцатых годов, и ревнивым недоверием французских художников к триумфу картины в Италии. Показателен отзыв журнала L'Artiste: «Известные части известных фигур нарисованы с некоторым уменьем» и т. д., причем тут же дано понять, что «заблуждение» в колорите окончательно «заглушает» достоинства картины. Такое суждение надо признать не «наиболее благоприятным, вполне серьезным» [12], но анекдотичным по произвольности и легкомыслию.
Более обстоятельна была статья в книге о Салоне,3. В этом издании многие годы анализировались лучшие экспонаты начала XIX столетия. Автор признавал, что в «Помпее» его «удовлетворяют и вкус и разум художника; по меньшей мере он мог гармонизовать свою картину». Затем и этот автор говорил, что якобы Брюллов «не может хорошо расположить группы, передать таящуюся в персонажах характерность, познать законы контрастов и совершенства форм». Сообщалось, что «записные критики» усматривают какие-то расхождения между архитектурой Помпеи и ее изображением. Одновременно, впрочем, картина именовалась «великим и прекрасным явлением в живописи». Во всяком случае Брюллов был награжден в Салоне медалью первого разряда. «
Мы имеем возможность посмотреть, среди каких картин находился «Последний день Помпеи» в Салоне, какими они были (кстати, экспонированные там же картины П. Делароша «Казнь Джэн Грей» и Э. Лами «Мужество русского офицера, раненного при Аустерлице», являлись собственностью А. Н. Демидова, как и «Помпея»). Вполне может удивить однообразие их тем: «Казнь Джэн Грей», «Смерть Жана Гужона», «Смерть Пуссена», «Смерть Дюгеклена», «Филипп II на смертном ложе», «Последние минуты Великой Дофины», «Смерть Педро-Жесткого», «Смерть Корреджо» (две картины!), «Смерть адмирала Ко-линьи», «Погибший при кораблекрушении», «Иоанна Безумная», «Чума в Марселе», «Эберхард Вюртем-бергский, оплакивающий сына» и еще несколько подобных (картина Эж. Делакруа «Алжирские женщины» была совершенно одинока среди них). Деларош призывал к правде в искусстве, но его «Казнь Джэн Грей», удостоенная наивысшей награды, не уступала другим в вымученности и безжизненности. Эта картина - серьезнейший соперник «Помпее» и одна из знаменитейших работ Делароша, была исполнена с мелочной тщательностью и театрально-фальшиво; критик Г. Планш так отозвался о ней: «Старательное кокетничанье бутафорией» и.
Каждый из авторов этих картин «тщетно тщится» (здесь уместно выражение Козьмы Пруткова) потрясти душу зрителя. Эти картины давно забыты: в них нет жизненной правды, нет ни крупицы поэзии. Что бы ни говорили «записные критики», картина Брюллова не только пережила всех своих соперниц, но и в самом Салоне несравнимо превосходила их поэтичностью и значительностью замысла, пониманием истории, вниманием к судьбе и благородству безымянных людей прошлого.
Из Парижа «Помпею» отправили в Петербург. Брюллов же еще до этого уехал в Италию.
Обратимся, однако, на два года назад. В 1832 году Брюллов был занят несколькими другими работами. Это, прежде всего, «Всадница» и «Вирсавия» (Государственная Третьяковская галерея), а также относящийся к тому же периоду портрет Ю. П. Самойловой с воспитанницей и арапчонком (находится в зарубежном собрании). Они не могли для художника равняться с «Помпеей», хотя в них непосредственно и задушевно выражен его восторг перед живой красотой человека. Выразительность «Всадницы» заключена не только в романтическом эффекте того, как спокойствие юной амазонки противостоит горячности прекрасного коня, или в несколько сентиментальной прелести маленькой девочки, или в великолепии живописного исполнения, но еще и в естественности ситуации (встреча после конной прогулки). Надо обратить внимание на изображение парка с молодыми, тонкими деревьями, как бы окутанными воздухом, на запыхавшегося сеттера, даже на то, как девочка встала одной ногой на решетку ограждения. В итоге конный портрет Джованины Паччини, воспитанницы графини Самойловой, приобрел черты жизненности, необыкновенные для парадного изображения. Более того, он подлинно поэтичен в прославлении молодости, чистоты и радости жизни. В этом к нему близок портрет Самойловой (с воспитанницей и арапчонком), приятельницы Брюллова, которая в этом портрете, говоря пушкинскими словами, «ослепительна была» (единство впечатления, правда, разбивается слишком широко показанным убранством интерьера).
Еще одна картина. «Прекрасная Вирсавия, готовая сойти в воду, купаться. Ее круглящееся световыми тенями лицо, точно рамкой, окружено поднятыми кверху руками; [тело] - точно блистающая лилия, распустившаяся и благоуханная, на темно-зеленом фоне чащи и подле лоснящегося масляного черного тела служанки-негритянки, на коленях подле нее перебирающей одежды и украшения госпожи своей». Немного можно добавить к этим восторженным словам молодого В. В. Стасова, разве только подчеркнуть интерес художника к поэзии тональных отношений и действительно красивое использование им «световых теней», то есть рефлексов: картина кажется напоенной трепетным светом. Чистое и свежее чувство выражено в ее легкой, прозрачной живописи. Картина очень понравилась; с нее, еще не оконченной, уже делали копии, но даже лучшие из них намного уступают оригиналу (такова копия, находящаяся в Русском музее и долго считавшаяся произведением самого Брюллова). Художник же был так недоволен картиной, что метнул в нее сапогом (след прорыва возле кистей рук можно различить и теперь). Эти картины, созданные одновременно с «Помпеей», близки к ней своей гармонией. Тонкое романтическое чувство красоты одухотворяет их. Тем более странным может показаться, как резко отказался Брюллов от этих достижений в картине «Смерть Инесы де Кастро», написанной в 1834 году, после того как он приехал из Парижа в Милан. Известно, что картина была создана в удивительно короткий срок, всего в 17 дней, в ответ на чье-то замечание о невозможности успеть что-либо исполнить для миланской художественной выставки. Брюллов хладнокровно сказал: «Дайте мне холстину: я что-нибудь вам напишу», и принялся работать в одной из зал дворца Брера. Сюжет картины был взят из придворных хроник средневековья: португальский король Альфонс IV дает согласие на убийство Инесы де Кастро, возлюбленной наследника престола Педро. Это убийство произошло в 1355 году и получило особую известность, когда ужасную судьбу Инесы прославил великий португальский поэт Луис Камоэнс в поэме «Лузиады».
Картина Брюллова - вовсе не двухнедельная импровизация. Она была экспериментом, опровержением, доказательством. Если бы в Милане речь шла только о своевременном участии в выставке, художнику было бы достаточно взять любой из многих уже обдуманных им сюжетов на античную или итальянскую тему. Но изображенное им убиение Инесы напоминает об ином - о многочисленных «смертях» и «казнях», занимавших первые места в парижском Салоне 1834 года. Авторы этих картин: Клериан, Дебак, Дюрюпт, Гране, Рокплан, Анри Шеффер, де-Форбэн и другие и, более всего, Поль Деларош, назойливо вспоминались Брюллову на пути из Парижа в Милан: их хвалила парижская художественная критика, несправедливо упрекавшая его. И тогда Брюллов воспользовался случаем продемонстрировать, что сюжеты и средства мастеров Салона доступны ему без усилий и в полной степени. Он блистательно доказал это, не задумавшись, что мелодраматические и обстановочные, костюмные картины Салона не заслуживали его соперничества: успешно состязаясь с их авторами, Брюллов на самом деле проигрывал. По резкому, но верному определению А. Бенуа, картина выдает свое «театральное происхождение: слащавый патетизм примадонны, валяющейся у ног мерзавца-баса; величественное и черствое хладнокровие последнего; скрежет зубов и бешеные замашки наемных убийц; декорация и мебель…» 15. Впрочем, тот же Бенуа справедливо отметил «замечательную легкость живописи». В творчестве Брюллова «Инеса» одинока, недаром он написал в том же самом 1834 году в Милане такую далекую от «Инесы» вещь, как полный глубокого очарования портрет певицы Фанни Персиани (Научно-исследовательский музей Академии художеств СССР). Брюллов изобразил ее в роли Амины из «Сомнамбулы», одной из известнейших опер Винчен-цо Беллини (уже три года исполнявшейся тогда в миланской Ла Скала). В портрете господствует тихая задумчивость, выражение одухотворенности и скромности.
В России с нетерпением ожидали «Последний день Помпеи» и его автора. Картина прибыла в Петербург в конце лета 1834 года, была Демидовым «всеподданнейше поднесена» Николаю i и, наконец, помещена в Академии художеств. Демидов сообщал Брюллову об успехе картины и советовал ему, «не опасаясь ничего… не терять случая сюда приехать». Он странным образом заканчивал свое письмо: «…удержаны здесь не будете». Художник же не спешил воспользоваться «милостями» Николая. Из Милана он поехал в Болонью, а оттуда в Рим. В мае 1835 года он отправился в Грецию вместе со своим другом, архитектором Н. Е. Ефимовым. Они сопровождали В. П. Давыдова, затеявшего «художественную экспедицию» в Грецию, Турцию и Малую Азию; Брюллову и Ефимову предстояло снимать «виды с мест и строений».
Брюллов был первым крупным русским художником, посетившим Грецию. Его впечатления должны были быть сильными и волнующими: он стоял на земле древней культуры, всматривался в мраморы руин, его окружали тени легендарных героев и богов Эллады. В те годы страна боролась за независимость: еще не затихшие крупные крестьянские восстания, тревога политических событий и слава живых героев создавали особую атмосферу в Греции. Брюллов зорко наблюдал встречавшиеся ему сцены. Мастерски владея и карандашом и одноцветной акварелью (сепией), он создал ряд смело и широко набросанных этюдов: «Турок, садящийся на коня», «Грек, полулежащий на земле», «Раненый грек», «Грек, лежащий на скале», «Горная дорога». Замечательна энергично исполненная сепия «Горные охотники» (Государственная Третьяковская галерея).
Совсем недавно стала известна сюита акварелей, исполненная Брюлловым в Греции и наново освещающая значение поездки для его творчества и для русского пейзажа в целом (акварели находятся в Государственном музее изобразительных искусств им. А. С. Пушкина). Лишь исключительным воодушевлением художника можно объяснить то новое живописное видение природы, которое создало живописность и поэзию акварелей. Брюллов работал над ними в трудных условиях: когда палило солнце, когда приближалась или уходила гроза, то на каменистой горе, то «при последних сумерках вечера», изнуренный тяжелыми переходами.
Вот поднимаются над желтеющей травой руины храма Аполлона Эпикурейского… Его дорические колонны словно растворены в ясном утреннем свете; прозрачные тени на них повторяют нежную голубизну неба. Брюллов не раскрашивает рисунка, а свободно и легко создает на маленьком листе бумаги подлинно живописный образ природы и архитектуры, слитых воедино: прекрасны воздушность изображения, его живая глубина и звучность цвета. Так проникновенно показана природа и столь подлинно все в этом солнечном пейзаже, что, кажется, видишь самого Брюллова, когда он сидит на каком-то камне, с альбомом на коленях и с набором «соковых» (акварельных) красок. Горькое благоухание нагретой полыни; безлюдный, сияющий простор, а в нем - тонкое пение цикад; в памяти - гекзаметры Гомера, впереди - кремнистые дороги… В акварелях остался жить покой этих дней.
Акварели Брюллова, исполненные во время поездки, замечательно разнообразны. Легко уловлен характер каждого пейзажного мотива, его состояние. Акварель «Греческое утро в Митаке» представляет бытовую сцену: молодой грек безмятежно сидит в тени, у входа в убогое жилище, а две женщины, занятые хозяйством, - под деревом в косых золотистых лучах утреннего солнца. Детально изображен пейзаж с деревней близ города Корфу (на острове того же названия у западных берегов северной Греции). Кажется, художник еще не решился писать более широко сложный вид, находившийся перед ним. Зато полны свободы, света, естественности акварели «Школа Гомера на острове Итака» (родине легендарного Одиссея), «Вид Акарнании» с ее невысокими голубыми горами вдали, или «Долина Дельфийская и Парнас», закрытые тяжелой тенью. Вечерняя тишина опустилась на «Берег Морей при заливе Катаколо», рыбаки убирают паруса, огромная луна поднимается над горой. Тревогой овеяна «Долина Итомская перед грозой». Цвет, то прозрачный и светлый, то мрачный и тяжело ложащийся на бумагу в заливках и мазках акварели, всегда точно найден.
В Смирнском заливе, у берегов Малой Азии, Брюллов покинул Давыдова и по приглашению Г. Г. Гагарина отправился в Константинополь на бриге «Фемистокл».
На борту этого военного корабля он исполнил ряд портретов и в их числе красивый портрет командира брига В. А. Корнилова (впоследствии одного из организаторов обороны Севастополя; акварель - в Русском музее). Этот портрет и пейзажи Греции принадлежат к лучшему в графике Брюллова. «Как рисовальщик и акварелист, он может равняться только с Энгром, да, пожалуй, и превосходит его», - говорит А. Бенуа в одном из последних писем на родину, рассуждая о «гении Брюллова».
Осень 1835 года Брюллов провел в Константинополе, где (вспоминает Г. Г. Гагарин) «все приводило его в восхищение… По целым дням Брюллов не оставлял константинопольских улиц и базаров… По вечерам в это время иногда читал он Карамзина, и последствиями этого чтения были сначала многочисленные рассуждения о возможности существования русской национальной живописи, а потом' - основная идея будущей картины «Осада Пскова».
Характерно, что вопрос о национальной школе искусства Брюллов связал с созданием картины о том событии из прошлого России, в котором, по его словам, «все сделал сам народ».
Брюллову было предписано из Петербурга явиться для занятия профессорской должности в Академии художеств. 25 декабря 1835 года он прибыл в Москву. Его приветствовали как обновителя, чуть ли не как основоположника русской живописи:
- пел Н. В. Лавров, один из лучших баритонов того времени, на банкете в честь художника.
Все дни, которые провел Брюллов в Москве, были полностью заняты. Он сразу же принялся за портреты: «Наконец я дорвался до палитры», - повторял он и переходил от портретов к эскизу «Нашествие Гензериха на Рим». «Сделаю выше Помпеи!» - пообещал он Пушкину, рассказывая об этом замысле. Пушкин писал жене в мае 1836 года: «Он очень мне понравился. Он хандрит, боится русского холода и прочего…»
Дружба с В. А. Тропининым, И. П. Витали и Е. И. Маковским, прогулки с художниками, встречи с Пушкиным и откровенные беседы с ним, восхищение впервые услышанным «Ревизором» («Вот она - натура») волновали Брюллова. Родина встретила его множеством впечатлений. Он любовался Кремлем и старинными теремами, ездил на Воробьевы горы; стоя на колокольне Ивана Великого, воображал народные восстания, когда-то бушевавшие на площадях Москвы. Он рисовал Наполеона, бесславно покидающего великий город. «Я так полюбил Москву, - говорил он, - что напишу ее при восхождении солнца и изображу возвращение ее жителей на разоренное врагами пепелище».
Портреты, созданные в Москве, Брюллов писал по доброй воле, дружески, с подъемом. Прежде всего это портреты, исполненные с А. А. Перовского (как писатель он был известен под псевдонимом Антония Погорельского) и А. К. Толстого. Первого Брюллов изобразил сидящим у окна, в халате, с острыми чертами лица. Девятнадцатилетнего поэта Алексея Толстого Брюллов написал с ружьем и охотничьей собакой, на фоне редкого леса; пейзажный мотив разработан с большим увлечением (оба - в Русском музее). Еще один «московский» портрет, небольшой и простой, привлекает к себе - Е. И. Дурновой (Государственная Третьяковская галерея), задушевно передающий тихую поэзию образа молодой женщины (жены соученика Брюллова). Как замыслы новых композиций, так и портреты свидетельствуют о творческом воодушевлении художника, о стремлении расширить жизненное содержание своего искусства.
Весной стало невозможно оттягивать поездку в Петербург. Пушкин вслед за первыми упоминаниями в письмах 18 мая 1836 года сообщал жене: «Брюллов сейчас от меня. Едет в Петербург скрепя сердце; боится климата и неволи. Я стараюсь его утешить и ободрить; а между тем у меня у самого душа в пятки уходит…» Снова здесь названо то, чего опасался Брюллов: «зима и прочее» и, еще яснее, «климат и неволя», яснее сказать в переписке, подлежавшей полицейскому досмотру, было невозможно.
Май 1836 года в Петербурге… «Давно не помню я, - пишет Гоголь, - такой тихой и светлой погоды […]. Мне казалось, будто я переехал в какой-нибудь другой город, где уже я бывал, где все знаю и где то, чего нет в Петербурге…» 16. Брюллов впервые увидел на другом берегу Невы торжественное здание Сената, а за ним Исаакиевский собор, уже поднявшийся над кровлями домов и дворцов; новинкой были два сфинкса «из древнего города Фив», установленные перед Академией.
Вскоре последовала беседа с Николаем I, встретившим художника словами: «Напиши мне Иоанна Грозного с женой в русской избе на коленях перед образом, а в окне покажи взятие Казани». Брюллов пытался «как можно мягче» отказаться от изображения важного сюжета «черт знает где, в окне!» Он вспомнил о замысле «Осады Пскова». Сухое «хорошо!» раздраженного Николая узаконило новую тему.
В конец июня, после чествования в Академии, Брюллов уехал осматривать Псков.
В Петербурге он был знаком с А. С. Пушкиным, И. А. Крыловым, В. А. Жуковским; он охотно посещал скромную квартиру А. Г. Венецианова, но ближе всех стали ему М. И. Глинка, писатель Нестор Кукольник, художник Я. Ф. Яненко и ряд их приятелей. Во всех разговорах, в газетных и журнальных статьях постоянно упоминался его «Последний день Помпеи». Широкая известность картины не уменьшалась; современники справедливо усматривали в ее триумфе «начало сближения нашей публики с художественным миром;…она как бы выразумела всю прелесть и увлекательность искусства» (Н. А. Рамазанов). Этому способствовало то, что в начале 1835 года вышли в свет «Арабески» Н. В. Гоголя, в которых была напечатана статья «Последний день Помпеи (картина Брюллова)» [17]. Гоголь лишь незадолго до того написал очерк «Скульптура, живопись и музыка», разделяя их, рассматривая их порознь. Теперь перед картиной Брюллова он возгласил, что «скульптура - та скульптура, которая была постигнута в таком пластическом совершенстве древними, - что скульптура эта перешла, наконец, в живопись и сверх того проникнулась какой-то тайной музыкой». Нельзя ни пересказать, ни цитировать статью Гоголя, полную стремительного, патетического воодушевления: она должна быть читаема вся, не в выдержках. Лишь два утверждения Гоголя надо подчеркнуть особо. Полемизируя в сущности с французской критикой 1834 года, он приветствовал отсутствие «идеальности отвлеченной» в картине: «Мысль ее принадлежит совершенно вкусу нашего века, который вообще, как бы сам чувствуя свое страшное раздробление […] выбирает сильные кризисы, чувствуемые целою массою». И второе, - Гоголь указал на одухотворявшую труд художника влюбленность в жизнь, преодолевающую ужас гибели: «Нам не разрушение, не смерть страшны - напротив, в этой минуте есть что-то поэтическое, стремящее вихрем душевное наслаждение; нам жалка наша милая чувственность, нам жалка прекрасная земля наша» [*]. Гоголь верно говорил, заканчивая статью, что работы Брюллова «доступны всякому. Его произведения первые, которые может понимать (хотя неодинаково) и художник, имеющий высшее развитие вкуса, и не знающий, что такое художество». [* В словоупотреблении нашего времени это должно звучать так: нам дорог мир, воспринимаемый нашими чувствами, наша действительность].
Брюллов должен был задуматься над последними словами: ему вскоре пришлось встретиться с жаждой узнать, «что такое художество»? Разумеется, он видел гравюру, которая должна была знакомить с его «Помпеей» и которая была изготовлена, по описанию, еще до того, как картина прибыла в Россию. Эта большая гравюра (собрание Государственного Русского музея), грубо раскрашенная, нелепа и смешна. Однако только сам Брюллов, друживший с Н. В. Кукольником, мог подсказать неожиданную оценку этого изделия. В 1836 году Кукольник напечатал «известие» о гравюре: «Последний день разрушения города Помпеи; Москва, рисовал Бобель, издательница Катерина Белова, гравировал Ф. Алексеев… Что же это такое? Это удивительный подвиг русской сметливости, ничтожный, почти лубочный источник весьма многих предположений и догадок […] Гравюра имела огромный успех и, признаюсь, в этом отношении она для меня важнее многих лучших гравюр наших и литографий. Виноват ли голодный, если его заставляют есть хлеб с мякиной и пить гнилую воду?! - Но эта любовь к отечественной славе, эта жажда, по необходимости еще слишком доверчивая, увидеть, чем гордится отечество, что заставляет Европу говорить об нас с удивлением… без гравюры, изданной Катериною Беловой, трудно бы было подозревать в нашем народе это чувство в художественном отношении. И потому по необходимости трем антрепренерам мы, с горем пополам, должны сказать художническое спасибо» [18].
День возвращения Брюллова в Петербург словно разделил пополам творческую жизнь художника. Различны были эти половины его биографии: первая - от окончания Академии, и вторая - петербургская. В столице николаевской империи ему предстояло быть исполнительным чиновником, автором «Осады Пскова», церковных образов и царских портретов. Двенадцать лет жизни Брюллова в Петербурге - цепь попыток утвердить свою независимость как художника и выйти из «неволи», которую он предвидел, уезжая из Москвы. Он так и не написал поэтому портретов лиц царской семьи, ограничившись лишь этюдами; начатый портрет царицы был им изрезан на куски. Он не «искал чести» писать Николая I, так что «августейший покровитель художеств» должен был ему приказать: «Карл, пиши мой портрет». И даже тогда Брюллов дерзко уклонился от работы, воспользовавшись небольшим опозданием императора на первый сеанс. Надо представить себе недоумевающего Николая, ужаснувшегося конференц-секретаря Академии В. И. Григоровича и ученика Брюллова Ф. А. Горецкого, лепечущего перед ними, что Карл Павлович взял шляпу и ушел гулять. «Какой нетерпеливый мужчина!» - все, что сумел сказать Николай.