Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Анна Ахматова. Я научилась просто, мудро жить… - Борис Михайлович Носик на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В этот трудный год он часто вспоминал о встрече с этой удивительной, ни на кого не похожей русской незнакомкой и писал ей отчаянные, несдержанно нежные письма. Ему хотелось снова смотреть ей в глаза, как тогда… Когда тогда? Где тогда? Где и сколько раз успели они встретиться? Мы не знаем. Не знаем и того, что она писала в ответ на его письма. Мы знаем только, что она сделала в ответ на них…

Она – после первой встречи с ним

В Петербург Гумилевы возвращались в одном вагоне с Сергеем Маковским. Нетрудно догадаться, что юной, никому пока не известной, да и не написавшей пока, наверно, ни одного стоящего стихотворения поэтессе льстило общение с влиятельным редактором модного петербургского журнала, с самим Маковским, Колиным покровителем. Легко представить себе и то, что юной, печальной Анне, смущенной неладами в браке и новой своей, парижской тайной, нетрудно было очаровать влюбчивого и поверхностного женолюба Маковского, для которого «ясны были» причины явно обозначившегося семейного разлада Гумилевых – причины, которые и самим-то супругам редко бывают ясны до конца.


Сергей Константинович Маковский (1877–1962) – русский поэт, художественный критик и организатор художественных выставок, издатель

Он был, конечно, на стороне страдающей и такой прекрасной в своем страдании Анны, хотя понимал уже и тогда, что для «повесы» Гумилева она – «единственная». Что мог знать о ней Маковский? Что он мог знать о только что пережитом ею в Париже? О новых ее семейных затруднениях в связи с новой любовью? Он просто внимал звукам волновавшего его голоса и наперед, заранее принимал то, что позднее подруга ее и соперница с яростью называла ее «несравненной правотой»… Впрочем, и это было позднее, а пока поезд еще мчит из Парижа, мы только на пути к Варшаве, и мы снова предоставим слово попутчику Анны:

«В железнодорожном вагоне, под укачивающий стук колес, легче всего разговориться «по душе». Анна Андреевна, хорошо помню, меня сразу заинтересовала, и не только в качестве законной жены Гумилева, повесы из повес, у которого на моих глазах столько завязывалось и развязывалось романов «без последствий», – но весь облик тогдашней Ахматовой, высокой, худенькой, тихой, очень бледной, с печальной складкой рта, вызывал не то растроганное любопытство, не то жалость…».

О чем говорила и о чем молчала скрытная мечтательница, бледненькая, такая юная, тоненькая, хрупкая на вид, гибкая, но не ломкая царскосельско-киевская красавица? Потерпите чуть-чуть, скоро хлынут удивительные стихи и нам о многом расскажут, хотя, по мнению критики, они до крайности скрытны, зашифрованны, загадочны, как она сама, киевская колдунья тех дальних лет. Пока же перенесемся в Россию, в Царское Село, в комнату, где поневоле, если не по желанью, сходятся ежедневно два не приспособленных к совместному житью, два гордых, вольнолюбивых, обидчивых, не знающих удержу и законов (желанье и воля поэта – превыше всего), два безудержно сомнительных существа. Не бывает одного виновного в семейном разладе, оба виновны, но здесь, пока еще, с довольно большой степенью очевидности Николай – сторона безвинно страдающая: он более, чем она, влюблен, уязвлен, он, вероятно, ранен, и смертельно, этой неудачей, которая, как выражаются нынче, могла быть заранее просчитана, была заранее запрограммирована. Он, как и чужой человек Маковский, ничего не понимает в ее поведении и чувствах, вернее, боится понять и боится принять догадку за окончательную реальность, глядит на это любимое, но отчужденное и чужое лицо и пытается отшутиться знаменитым (и куда как не шуточным) стихотвореньем:

Из логова змиева,Из города Киева,Я взял не жену, а колдунью.А думал – забавницу,Гадал – своенравницу,Веселую птицу-певунью.Молчит, только ежится,И все ей неможется,Мне жалко ее, виноватую,Как птицу подбитую,Березу подрытуюНад очастью, Богом заклятою.

Он и не в рифму жаловался потом своим поклонницам, что Анна «всегда была грустна, всегда имела страдальческий вид»… Тот из вас, кто никогда, даже и в молодые годы, не женился на юных «своенравницах», не знающих ни удержу, ни правил, ни себя самих, пусть бросит в него камень, в нашего бедного конквистадора. Вот ведь выпало человеку испытанье – почище абиссинских дебрей и окопов страшной войны, разве только не страшней большевистского застенка, потому что все же между людьми… Помучает, а потом пожалеет своего «тихого брата», друга школьных лет, верного вздыхателя… И не до смерти все же умучает.

Отчего пишет он уже в этих ранних стихах про ее вину – «ее, виноватую»? В чем ее вина? В том, что пошла замуж, не зная наверняка, кто ей нужен и что нужно? Или уже знает он что-то о парижских ее эскападах? Так или иначе, дома их ждали бесконечные «объяснения», разговор глухих, точнее, диалоги с немой – «молчит, только ежится», невыносимые дни (а ночи, что ночи?). «По тому, как разговаривал с ней Гумилев, чувствовалось, что он полюбил серьезно и гордится ею…» – простовато сообщает тот же Маковский… Все это, однако, скоро становится им не по силам. Ей первой: она уезжает в ту зиму к матери в Киев, и раз, и два. Он пытается спасти свое мужское самолюбие. Может, и не наилучшим способом, но тут уж – спасайся как можешь: «И как-нибудь уж там застраховать простое самолюбие мужчины», – пел один из кумиров довоенной Москвы. Как и прежде, до этой долгожданной женитьбы, он должен себе доказывать, что он мужчина, воин, конквистадор, покоритель, завоеватель: «Отстаивая свою «свободу»», – пишет о Гумилеве все тот же поверхностный наблюдатель, – он на целый день уезжал из Царского, где-то пропадал до поздней ночи и даже не утаивал своих «побед»».

Зачем, интересно, он стал бы утаивать? Для того и «победы» были, чтоб ей доказать…

«Ахматова страдала глубоко…» – пишет Маковский.

Нет сомнения, что «победы» эти не могли не ранить ее самолюбие, что же до прочих догадок Маковского – о них дальше…

Некоторое время супруги живут в Слепневе, близ Бежецка. Там у матери Гумилева Анны Ивановны было небольшое имение, доставшееся ей от брата. Там был раз навсегда заведенный, старомодный, строгий порядок… Тихий дом, а вокруг – сады и просторы полей… Очень скоро молодая жена Гумилева обнаружила, что в Слепневе, при всей строгости распорядка, можно найти и покой и свободу. Пока они были там вдвоем с мужем, в доме бывали соседи-дачники, среди них женщины, имевшие какие-то виды на Гумилева. Он придумывал шумные игры, например, цирк, в котором Анна, конечно, изображала «женщину-змею», «демонстрируя свою гибкость», игру «в типы», в перемену ролей, до чего Гумилев, обожавший всяческие роли и маски, был большой охотник. Впрочем, он скучал в Слепневе и уезжал оттуда при первой возможности.

Одержав кое-какие любовные победы на родине и, вероятно, не найдя в них утешения, Гумилев решается бежать в Африку (всего-то ведь прошло два месяца после их возвращения из Парижа) и дает Анне, которая уже снова в Киеве у матери, телеграмму: «Если хочешь меня застать, возвращайся скорее, потому что я уезжаю в Африку». Мог бы уехать и без телеграммы, но хотелось ее видеть, хотелось еще раз себя обмануть – вот ведь примчалась…

Он уехал. Анна вернулась в Киев, а с января поселилась в Царском Селе, писала стихи, ездила в Петербург, вхожа была в разные знаменитые дома, в том числе и такие, где «пахло серой»: «Бывала у Чудовских, у Толстых, у Вячеслава Иванова на «башне». Там она сидела, прекрасная, юная, бледная, еще молчала, еще не решалась прочесть стихи, но уже знала про себя, уже чувствовала – поэтесса, и настоящая… Но если поэзия ее еще не звучала там, то красота, осанка, гордый профиль, гибкость ее стана были замечены на «башне», где столько говорили и думали о грехе и любви, где и сам хозяин, «златокудрый бор» Вячеслав, влюблен был в свою юную падчерицу, куда юные девы шли с замиранием сердца… Рассказывая мне об этом семьдесят лет спустя на кухне своей парижской квартирки на Монпарнасе, прошедшая огонь и воду и, вероятно, также службу в советских органах мадам Майя Роллан-Кудашева перешла на таинственный шепот, ибо и она некогда, тогда еще юная Маинька, поддалась искушению Ивановских чар.


Портрет Анны Ахматовой. Художник Ольга Делла-Вос-Кардовская. 1914 г.

Лидия Иванова рассказывает в своих воспоминаниях, что юная жена Гумилева демонстрировала посетителям «башни» свою сказочную гибкость. Что знала об Анне юная падчерица, а потом и жена Вячеслава Иванова Вера («поняла ты, что отравная и душная во мне тоска»)? Тою же весной Анна посвятила ей стихи, где были, кроме тех, что приведены выше в скобках, и такие строки:

Меня, и грешную и праздную,Лишь ты одна не упрекнешь…

Но если и не возникло у Анны на «башне» какого-нибудь «рокового» романа, то, может, потому, что у нее уже была тогда своя сердечная тайна, уже были томившие ее переживания, и как нельзя более кстати оказалась эта ее новая встреча с «отечеством поэтов», с Царским Селом.

Там на портретах строги лица,И тонок там туман седой,Великолепье небылицыТам нежно веет резедой.Там нимфа с таицкой водой,Водой, которой не разлиться,Там стала лебедем ФелицаИ бронзой Пушкин молодой…

Стихи эти записал в альбом одной царскоселке поэт, так сильно поразивший Анну в гимназические годы, – Иннокентий Анненский.

Если не здесь, не сейчас, не в этом состоянии, не в дни смятенного одиночества и досуга («…И снова дух смятен и потревожен/ Истомной скукой Царского Села»), не в ощущении новой своей власти над сердцами, – где ж было ей и когда начинать по-настоящему?

Амедео писал ей влюбленные, осатанелые письма («Вы во мне как наваждение…»). Он-то и присутствует постоянно в этих новых ее стихах:

В пушистой муфте руки холодели.Мне стало страшно, стало как-то смутно.О, как вернуть вас, быстрые неделиЕго любви, воздушной и минутной!

Это из очень знаменитого весеннего стихотворения про облачко, которое «серело, как беличья расстеленная шкурка».

О нем, вероятно, и это полное ревности стихотворенье, которое Маковский с такой великолепной уверенностью адресует отвергнутому скитальцу Гумилеву:

Жгу до зари на окошке свечуИ ни о ком не тоскую,Но не хочу, не хочу, не хочуЗнать, как целуют другую.

Наверно, о нем и это мартовское стихотворение, где героиня-крестьянка полет лебеду в огороде, а над ней реет страх «награды злой», расплаты за грех…

Надо мною только небо,А со мною голос твой.

Этот его голос, который, как она призналась позднее, «навсегда остался в памяти», он и в стихотворении, помеченном февралем 1911 года:

Смотреть, как гаснут полосыВ закатном мраке хвой,Пьянея звуком голоса,Похожего на твой.И знать, что все потеряно,Что жизнь – проклятый ад!О, я была уверена,Что ты придешь назад.

Ревнуя через много-много десятилетий к былой славе и былым стихам, Ахматова хотела сохранить из всех этих сотен строк только две строки – строки про голос Амедео («Пьянея звуком голоса…»).

Февралем помечено и другое стихотворение – об измене и «непрощенной лжи»:

И видела тонкие рукиИ темный насмешливый рот.«Ты с кем на заре целовалась,Клялась, что погибнешь в разлуке,И жгучую радость таила,Рыдая у черных ворот?..»

Но может, это все наши фантазии, и стихи эти ни о ком, ни о ком конкретном. Те, кто хорошо знал молодую Ахматову, не дают нам укрепиться в этом сомнении: «У Ахматовой под строками всегда вполне конкретный образ, вполне конкретный факт, – пишет В. Срезневская, – хотя и не называемый по имени». Нам-то с вами уже известно, как звали «факта», и чей образ стоял у нее тогда перед глазами.

Анна знала цену тому, что так вольно и уверенно лилось сейчас из-под ее пера. И поскольку она жила в кругу, где писание стихов и вообще искусство считалось главным, а может, и единственным достойным человека занятием на земле, легко представить себе тогдашнее ее состояние, ее торжество, радость творчества. И трудно представить себе, чтоб она, тая это открытие, ждала до марта, пока не вернется из Африки Гумилев. Впрочем, почти такова ее версия, которую послушно повторяют ахматоведы: «Когда 25 марта 1911 года Гумилев вернулся из Аддис-Абебы, я прочла ему то, что впоследствии стало называться «Вечер», он сразу сказал: «Ты – поэт, надо делать книгу»». Это, вероятно, часть правды. А может, еще и посмертная дань тому, кого жаль, кому было недодано при жизни, дань благодарности. К тому же речь тут идет уже о «книге» (о, эта первая книга, великое событие!), а не просто о публикации. Во всяком случае, благосклонный к молодой госпоже Гумилевой Сергей Маковский по-другому излагает историю этой зимы и первой серьезной публикации Ахматовой:

«Женившись, я поселился тоже в Царском Селе… в отсутствие Гумилева навещал Ахматову, всегда какую-то загадочно-печальную и вызывающую к себе нежное сочувствие. Как-то Гумилев был в отъезде, зашла она к моей жене, читала стихи (Не обращайте внимания на эти обычные мемуарные экивоки – почему стихи надо читать неведомой жене, а не «нежносочувствующему», навещающему ее, а может, и влюбленному в нее влиятельному петербургскому редактору и поэту? – Б. Н.). Она еще не печаталась в журналах, Гумилев «не позволял». Прослушав некоторые из ее стихотворений, я тотчас предложил поместить их в «Аполлоне». Она колебалась: что скажет Николай Степанович, когда вернется? Он был решительно против ее писательства. Но я настаивал: «Хорошо, беру на себя всю ответственность. Разрешаю вам говорить, что эти строфы я попросту выкрал из вашего альбома и напечатал самовластно»».

Так и условились… Стихи Ахматовой, как появились в «Аполлоне», вызвали столько похвал, что Гумилеву, вернувшемуся из «дальних странствий», оставалось только примириться со свершившимся фактом. Позже он первый восхищался талантом жены и, хотя всегда относился ревниво к ее успеху, считал ее лучшей своей ученицей-акмеисткой:

«Но тут акмеизм – отмечу в двух словах, – пожалуй, и ни при чем, – справедливо замечает Маковский. – Дарование Ахматовой (очень большое), созревавшее в тишине и безвестности (она писала рифмованные строки с малых лет), в гумилевской выучке не нуждалось. Вкус у нее куда безусловней его вкуса, поэтический вкус, не говоря об уме, гораздо тоньше…».

Четыре стихотворения Ахматовой в «Аполлоне» появились в тот год уже, пожалуй, после возвращения Гумилева, но в целом он, вероятно, прав, нежный женолюб Маковский… Ахматова не нуждалась в советах авторитетного мэтра поэзии, вдобавок еще и приходившегося ей мужем. В ее стихах сразу открылось то, в отсутствии чего упрекали тогда (и упрекают до сих пор) самого Гумилева, – подлинная лирика, «глубоко-пережитое чувство», по выражению того же Маковского. А ведь даже благожелательный Брюсов, которому молодой Гумилев так преданно подражал, сетовал, что стихи его отстают от роста его души. Лишь в самых последних стихах так и не дожившего, по мнению многих, до подлинной зрелости Гумилева (причем в стихах об Анне, конечно) проявилось умение выразить поэтически свои чувства, свою боль. А его молодая жена с таких стихов начала, и слава сопровождала ее уже с первых шагов: достаточно сказать, что среди первых ее напечатанных, «аполлоновских», стихов был «Сероглазый король», которого твердили наизусть и пели по всей России, непременного исполнения которого, как рассказывает Вертинский, требовали от него даже в глухой бессарабской деревне.


Портрет Николая Гумилева. Художник Ольга Делла-Вос-Кардовская. 1909 г.

Ты помнишь, у облачных впадин

С тобою нашли мы карниз,

Где звезды, как горсть виноградин,

Стремительно падали вниз?

Теперь, о скажи, не бледнея,

Теперь мы с тобою не те,

Быть может, сильней и смелее,

Но только чужие мечте.

(Николай Гумилев, 1910 г.)

Гумилев гордился успехами жены. Его жены. Не очень верится в то, что он был всерьез «против ее писательства» и уж тем более мог запретить что-нибудь ей, своевольнице. Но ревность к такому успеху и такому мгновенному взлету он мог, без сомненья, испытывать. Если же он мог еще и догадываться, что не он, а другой сумел возжечь это пламя… Впрочем, если он и не догадывался, кто этот другой, то произошедшее следующей весной могло подсказать ему это с достаточной очевидностью, равно как и дать ответ на новую его мольбу о любви и на его новые рассказы, устные и письменные, в стихах и прозе, о его приключениях и подвигах…

Древний я отрыл храм из-под песка,Именем моим названа река,И в стране озер семь больших племенСлушались меня, чтили мой закон.И тая в глазах злое торжество,Женщина в углу слушала его.

Ну да, женщина эта была не из тех, кто мог полюбить за подвиги и даже «за муки полюбить». Как утверждал один из первых и самых почитаемых ею критиков ее ранних стихов, она была сильной, и она была беспощадной: уж он-то, Недоброво, на себе испытал эту ее беспощадность. Нет, конечно, не только сила и беспощадность в них были, в этих стихах, но и нежность, и тоска по любви, и разочарованье, и гордость, и унижение, которое паче гордости, и нетерпеливое ожиданье, и нежелание примириться с невозможностью новой встречи, с тем, «что все потеряно», отказаться даже от надежды на счастье… Эти ее нетерпимость и ее страстное нетерпение, все это соединенье неистовых чувств объясняют, конечно, и странный ее, своевольный, дерзкий поступок: вскоре после возвращения Гумилева из Африки, в самый разгар первых своих, таких важных для нее поэтических успехов Анна одна уезжает в Париж – к тому, чей голос так неотвязно звучал весь этот год у нее в душе и так ясно слышен в ее стихах… Она уезжает к Амедео Модильяни.

Лето их любви

Она приехала в конце весны, перед самым началом парижского лета, и поселилась на левом берегу Сены, в старинном доме на улице Бонапарта, неподалеку от бульвара Сен-Жермен и близ площади Сен-Сюльпис с ее великолепным барочным собором и фонтаном. Интересно было бы узнать какие-нибудь бытовые подробности этой поездки – кто дал ей деньги на поездку, кто снял квартиру, – но, увы, узнать нам об этом негде. Поездку, скорей всего, оплатил Гумилев: он пошутил как-то, что Аннушке надо давать сто рублей на иголки, а квартиру мог подыскать и Модильяни – не слишком далеко от Монпарнаса, от улицы Вожирар и Сите Фальгьер, где у него была мастерская. Неизвестно, что узнал и что думал об этой поездке Гумилев, кого из русских, кроме госпожи Чулковой, видела Анна в Париже.

Встреча влюбленных была долгожданной. Амедео писал ей письма, она писала и стихи о нем. Стихи, впрочем, не могли всерьез предназначаться ему, это были русские стихи. Встреча была радостной. Может, именно поэтому, прочитав позднее о тяжелом, необузданном нраве этого пропащего гения с Монпарнаса, Ахматова написала, полвека спустя, что она «могла знать только какую-то одну сторону его сущности (сияющую)…». С другой стороны, она в любом случае должна была написать, что знала его «не таким», поскольку, мол, она «просто была чужая», ибо не могла же она, хотя бы и в молодости, знаться с веселыми, сильно пьющими монпарнасскими грешниками. В ту весеннюю парижскую пору она была уже приличной замужней дамой, а в пору написания мемуаров – почтенного возраста знаменитостью, во всем мире почитаемой поэтессой…

Впрочем, Бог с ними, с мемуарами. Перенесемся в 1911 год, когда вдали от Царского Села, Слепнева и Петербурга, наедине с любимым юная Анна думала и чувствовала по-другому: радость и грех пополам.

Мне с тобою пьяным весело —Смысла нет в твоих рассказах.Осень ранняя развесилаФлаги желтые на вязах.Оба мы в страну обманнуюЗабрели и горько каемся,Но зачем улыбкой странноюИ застывшей улыбаемся?Мы хотели муки жалящейВместо счастья безмятежного…Не покину я товарищаИ беспутного и нежного.

Стихи передают атмосферу бесшабашного вечернего шляния по ярко освещенным парижским кафе, легкого опьянения, влюбленности («первый раз одна с любимым»), разговоров взахлеб на иностранном для обоих языке, да и на родных тоже… Он наверняка хмельно философствовал и читал ей, не знающей итальянского, любимого своего Леопарди – где уж тут добраться до «смысла»? Она переводила стихи Леопарди позднее, через много-много десятилетий, но тогда, тем летом – где ж ей было их понять? Она читала ему свои стихи – о нем, о них двоих… Он слушал магическую музыку русского стиха и оттого, может, не решался (после такой музыки!) признаться ей, что тоже пишет стихи.

Иногда, днем, он делал перерыв в работе, и они встречались в Люксембургском саду, каковой променад, один за свою пристойность, и был через полвека допущен ею в свой мемуарный очерк. Шел дождь. Укрывшись под его огромным старым зонтом, они сидели, тесно прижавшись друг к другу, на скамейке и «в два голоса читали Верлена, которого хорошо помнили наизусть, и радовались», что помнят «одни и те же вещи».

Il pleure dans mon coeurComme il pluetsur la ville;Quelle est cette langueurQui penetre mon coeur?С’est bien la pire peineDe ne savoir pourquoiSans amour et sans haineMon coeur a tant de peine!

Анна повторяла то же по-русски: брюсовский перевод, сделанный в ту пору, когда она была еще совсем маленькая:

Небо над городом плачет,Плачет и сердце мое.Что оно, что оно значит,Это унынье мое?Как-то особенно больноПлакать в тиши ни о чем.Плачу, но плачу невольно,Плачу, не зная о чем.

И, конечно, перевод Иннокентия Анненского, чей «Кипарисовый ларец» перевернул когда-то всю ее жизнь:

Сердце исходит слезами,Словно холодная туча…Сковано тяжкими снами,Сердце исходит слезамиРазве не хуже мученийЭта тоска без названья?Жить без борьбы и влеченийРазве не хуже мучений?

Дождь барабанил по черному зонту, покрывал пузырьками бассейн у Большого дворца, построенного в стиле родной Амедеевой Тосканы, где сейчас наверняка солнце сияет на флорентийских куполах, на синей глади Средиземного моря, – солнце, всегда солнце, как в незабываемом Крыму ее детства. Строки, написанные старшими учителями Гумилева, навевали тоску и тревогу, от которой не спасало тепло его плеча… А он, вслушиваясь в безупречные ритмы, с отчаяньем думал о стене, отделяющей художника от вожделенного самовыраженья, и с нежностью – об этой таинственной женщине, как и он, безутешно ищущей совершенства, во всем…


Портрет Анны Ахматовой. Художник Натан Альтман. 1914 г.

Я говорю сейчас словами теми,

Что только раз рождаются в душе.

Жужжит пчела на белой хризантеме,

Так душно пахнет старое саше.

И комната, где окна слишком узки,

Хранит любовь и помнит старину,

А над кроватью надпись по-французски

Гласит: “Seigneur, ayez pitie de nous”».

(Анна Ахматова «Вечерняя комната», 1911 г.)

Когда проглядывало июньское солнце, было так же хорошо в саду, но не так грустно. Он вытаскивал томик Лотреамона, который вечно в ту пору таскал в кармане, и с мальчишеской злою усмешкой зачитывал дерзкие суждения этого лихого предтечи сюрреалистов, жившего в Париже за полстолетья до них и так же, как они, презиравшего («Вон, Анна, смотри, – вышагивает с орденской ленточкой и в цилиндре, в сюртуке, ну да, этот – Анри де Ренье…») и фарисеев и буржуа:

«Вон, поглядите, там, средь цветов и кустарников, спит крепким сном на газоне, усыпленный рыданьями – гермафродит. Луна, из завала туч свой выбарахтав круг, бледным лучом ласкает лик этот нежный подростка. Черты его нам являют верх мужской энергии, но и нежную ласку божественной девы тоже…».

Или это:

«Я союз заключил с проститутками, чтобы смуту посеять в семьях. Помню ночь накануне вступления в эту опасную связь. Я увидел перед собою надгробье. Я услышал, как светлячок, что был громаден, как дом, мне сказал: «Прочти эту надпись. Я тебе посвечу. Ты увидишь, что это не я учредил этот высший порядок…».

В могиле был юноша, убитый болезнью за то, что не молился усердно».

– Что ж, может, это был я, Анна? А вот и еще, послушай:



Поделиться книгой:

На главную
Назад