Здесь хозяйство стало как бы второстепенным уже делом, в фанзах и около народу мало, – больше старики; многие фанзы стоят пустые. Ушли ли их обитатели, привлеченные заработками в Порт-Артуре, совсем ли ушли, испугавшись иноземного нашествия?
Чем ближе к Порт-Артуру, тем больше заметно присутствие русских.
На узком перешейке, между двумя морями, где видны оба берега, посреди перешейка возвышается целая земляная крепость.
Тут же лагерь русский. Идут какие-то маневры; группа офицеров на берегу.
От китайского города Вичжоу, пока совершенно еще самостоятельного, идет большая дорога в горы, за которыми скрывается Порт-Артур. Китайский город уцелел среди наших владений, потому что он принадлежит каким-то родственникам богдыхана. Прежде вся окружность платила подати этим родственникам. Теперь подати платит население нам, но и родственники богдыхана не зевают и вымогают вторую подать в свою пользу пыткой.
По дороге оживленное движение: идут, едут в арбах, на ослах. Прекрасный тип верховых ослов, высоких, на тонких ногах, с тонкой, нежной, как шелк, светлой шерстью. Очевидно, они дороги, потому что сидят на них китайцы богато одетые, в богатых китайских седлах, с дорогими попонами, расшитыми на них шелками и золотом драконами, зверьем и изречениями.
С тем же любопытством, с каким я смотрю кругом, смотрят и китайцы и русские.
Очевидно, для всех в новинку все, что теперь происходит.
Чтоб быть правдивым, не могу не заметить, что по дороге попадались иногда русские, которые при встрече, например, их экипажей с китайцами без церемонии рвались, кричали и требовали, чтобы китайцы сворачивали немедля, хотя бы от этого китаец рисковал со своей неуклюжей запряжкой свалиться под откос.
Быстрота и беспрекословность, с которой китайцы торопились исполнять эти требования, казалось, удовлетворяли кричавших, но не думаю, чтобы они удовлетворяли китайцев. На меня, по крайней мере, все это производило тяжелое впечатление чего-то старого-старого, давно забытого. <…>
Симпатичный уголок Порт-Артур?
Пока нет. Может быть, это суровый закон необходимости, но на мирного гражданина тяжело действует хотя бы такая уличная сценка.
Улица полна военными и их дамами, а посреди улицы с самой благодушной физиономией пехотный солдатик, с бляхой городового, ведет, держа по косе в каждой руке, двух китайцев.
На лицах китайцев стыд и растерянность, встречные китайцы с опущенными глазами угрюмо сторонятся.
Ведь в России гоголевских времен городничий, правда, тряс за бороды, да и то глаз на глаз, а так, чтоб за бороды водить по улицам – не приходилось что-то видеть. А коса у китайца, пожалуй, еще священнее, чем борода у русского.
Что сказать о самом городе?
Маленький китайский городок, ютящийся у бухты, спешно перестраивающийся для новых нужд.
Местность кругом голая, без растительности, открытая холодным ветрам.
Эти ветра уже начались, и мелкая пыль осыпает и бьет в лицо. Неуютно на улице, неуютно в этих китайских, хотя и приспособленных уже к иной жизни, фанзах.
Оригинальный и в своем роде единственный уголок мира – Шанхай. Это большой красивый город. В нем живет тысяч тридцать европейцев и тысяч пятьсот китайцев.
Китайский город отделен от европейского и тянется на громадном расстоянии. Не довольствуясь сушей, он захватил и воду, и на реке против китайского города вы видите массу плавучих, наскоро сколоченных домиков.
Оригинальность и исключительность европейского Шанхая в том, что он не принадлежит никакому государству. Здесь нет и не может быть поэтому никаких политических преступлений. Надо убить или украсть, чтобы суд консулов мог судить вас.
В этом громадном торговом пункте есть русская икра, английские вещи, французские вина, американская мука, польская клепка, но русского, поляка, американца, француза, как мы привыкли понимать эти слова в их политическом значении, нет.
Конечно, где же в другом месте и появиться этой первой звездочке далекого будущего, как не здесь, на Востоке, в Китае, пережившем уже в сущности свою государственность. В этом смысле – lux ex oriente[18].
В торговом отношении здесь господствуют, конечно, англичане.
Мы меньше других. Мы отказались добровольно, тридцать лет тому назад, от предложенного нам китайцами, наряду с англичанами и французами, места. Теперь это место стоит миллионов сорок рублей.
Я остановился в «Hôtel des Colonies», хорошем отеле, где говорят не только по-английски, но и по-французски.
В ожидании парохода я пробыл в Шанхае пять дней. Меня навещал мой спутник – француз; я познакомился с нашим, очень любезным и внимательным консулом, благодаря которому, между прочим, и директору наших тюрем, генералу Саломону, видел китайские тюрьмы. Но главным моим спутником и здесь был любезный и образованный начальник нашей почтовой конторы. С ним мы перебывали везде и в городе и за городом, посещали театры – европейский и китайский, покупали вещи, наводили справки относительно моего дальнейшего путешествия, знакомились со всем окружавшим нас.
Мы почти не разлучались с ним эти пять дней. Наш день распределялся так: до завтрака он работал в своей конторе, а я занимался английским языком. Кто-нибудь из нас заходил за другим, и мы отправлялись завтракать то в мою, то в его английскую гостиницу.
Время между завтраком и five o’clock (пять часов, время, когда пьют чай или кофе) мы ходим по городу, то покупая, то просто осматривая из любопытства китайские магазины.
Вот магазин шелковых изделий. Китаец приказчик говорит вам:
– Это не японская работа с нашивными узорами, это ручная китайская работа.
И работа, и материя прекрасны и оригинальны.
Вот магазин, где продаются разные работы из камня и дерева.
Всевозможные игрушки, рисующие быт китайцев, с отделкой, поражающей своей тщательностью и микроскопичностью. В этих игрушках вся бытовая сторона китайской жизни: вот везущий вас дженерик и его колясочка, вот китаянка, вот свадебный обряд, вот суд, вот всевозможные наказания: голова, просунутая сквозь бочку, голова и руки, когда человек не может лежать: две-три недели такого наказания, и нервная система испорчена навеки. А вот представления о загробной жизни; суд и наказания грешников: одного пилят пополам, другому вырывают язык, третьей вырезывают груди, а четвертого просто жгут на костре. Как красивы работы из камня, который называется мыльным камнем: разноцветный мягкий камень.
Я упоминал уже о посещении нами тюрем. Тюремное китайское начальство было заранее уведомлено о том нашим консулом. Нас встретил главный судья, угостил нас чаем, очень долго на прекрасном английском языке разговаривал с генералом Саломоном, но показал нам в сущности очень мало: один деревянный флигель с чистыми комнатами. В этих комнатах на нарах сидели какие-то китайцы, с очень благодушными лицами, не похожими на лица преступников или, по крайней мере, людей огорченных. Да и было их очень мало. Кто-то из бывших с нами сделал предположение, что нам показывают стражу тюремную.
– Сегодня, если хотите, мы поедем в китайский монастырь, – предложил мне как-то после завтрака мой любезный компаньон.
И вот мы едем туда китайским грязным городом, едем берегом мутно-желтой реки, несколько верст едем дачами и, наконец, останавливаемся перед высокой каменной стеной. Мы сходим с экипажа и в отворенные ворота видим широкий двор, посреди которого высится круглое, с невысоким куполом, здание: это храм Будды, пагода.
За нами увязывается какой-то китаец-проводник, хорошо говорящий по-английски. Два китайских монаха в длинных грязных балахонах, подвязанных веревкою, с обнаженными, низко остриженными головами, делают попытку отогнать от нас нашего проводника, но тот в свою очередь энергично отгоняет монахов, и те уже робко где-то сзади плетутся за нами.
– Однако монахи здесь очень робки, – говорю я.
– Поневоле, в Китае нет привилегированной религии, и все имеют право свободного входа во все храмы, да к тому же эти монахи плохо говорят по-английски, а наш проводник – хорошо.
Мы входим в большой, плохо освещенный храм; посреди – громадный, во весь храм, красной меди, Будда. Кругом него множество маленьких фигурок – тоже будды: будда трехголовый, тринадцатиголовый, будда с тысячью рук, будда на лотосе и без лотоса. Вдоль стен статуи других божеств: войны, мира; множество других фигур: этот помогает от такой-то болезни, тот – от другой, этот защищает от неприятеля, от того зависит урожай.
– И этим уродам молятся? Господи, какие они глупые, – весело говорила молоденькая дамочка своему кавалеру.
Новый двор и новый храм.
– Обратите внимание на украшение крыши.
Там, вверху, по карнизам и на коньке крыши, всевозможные фигуры из мира фантазии: драконы, зверье, люди. Прекрасная работа по силе и выразительности.
Мы проходим несколько дворов и храмов и подходим к последнему. У входа доносится какая-то музыка воды: мелодичная и однообразная. Двери храма тяжело затворяются за нами, и мы остаемся в едва освещенном полумраке. В темноте перед нами все та же гигантская фигура Будды на лотосе. Лицо его без желания, никаких чувств на нем из знакомых нам, кроме чувства покоя, подавляющее спокойствие.
С остриженными головами, спущенными на спину капюшонами, сидят на полу два китайца-монаха: они бьют в такт металлическими угольниками и что-то напевают. Эти переливающиеся, как вода, мелодичные, однообразные звуки льются без перерыва, наполняют храм, вливаются в вашу душу, усыпляют ваш слух. Вы ловите мотив и теряете себя в лабиринте охватывающих вас звуков. Кажется, что вечно стоишь здесь, убаюканный этой мелодией, темнотой храма, покоем того, кто смотрит на вас. Точно и на вас сошел этот бесстрастный покой, и живете вы уже только отвлеченным сознанием, что вы живы. Как-то осязательно чувствуешь, как и вся окружающая меня теперь жизнь застыла, как несутся над ней века, тысячелетия.
И долго потом вы все еще слышите этот переливающийся мелодичный звон, видите громадного Будду, перед собой, эти головы стриженых монахов, вечно сменяясь, по очереди, день и ночь выбивающих все тот же однообразный, мерный ритм.
– А сегодня, – сказал мне в другой раз как-то мой любезный собеседник, – мы пойдем в китайскую часть города: в Чайную улицу и китайский театр.
Мой спутник случайно или умышленно никогда не предупреждает о том, что мы увидим, и вследствие этого сила и свежесть впечатления не разбиваются.
Было часов девять вечера, когда мы вышли из дому.
– Пойдем пешком.
Мы идем частью города, принадлежащею англичанам. По обеим сторонам прекрасно вымощенной улицы красивые, с зеркальными окнами дома, сады, зелень. На каждом перекрестке – неподвижные, как статуи, индусы-стражники: белые тюрбаны, длинная черная борода, оливковые лица, длинный взгляд черных, каких-то сонных, точно загипнотизированных глаз.
А вот предместье, жилище метисов – помесь португальцев с разными аборигенами Востока. Тесные улицы, скученные бедные дома.
Когда-то португальцы были здесь такими же хозяевами, как теперь англичане. Потомки их, метисы, занимают более скромное общественное положение: это писаря, счетчики, третьестепенные приказчики.
Эти все сведения, пока мы идем, сообщает мне мой спутник, а я тороплюсь запечатлеть в памяти и прочесть что-то во встречающихся нам метисах.
Вот идет усталый, задумчивый, бесцветный брюнет, с желтым лицом, плохо покрытым растительностью, с жесткими волосами на голове. В фигуре нет силы, упругости, красоты – что-то очень прозаичное и бездарное.
Вот она – в европейском платье от плохой модистки, без корсета, без желания нравиться, вся озабоченная какими-то прозаическими соображениями, вероятно о хозяйстве, о дороговизне жизни. Скучная жизнь, когда надо тянуться за тем, «что принято, что скажут?». Не стоит выеденного яйца.
А вот и китайская часть города, и вас уже охватывает какой-то теплый и неприятный аромат китайских улиц.
Горят огни в китайских магазинах, в раскрытых настежь дверях сидят их хозяева, на улицах оживленная толпа: серая, грязная толпа в голубых кофтах, в косах, и грязный след от них на спине, масса мелких, жестких, секущихся волос на плечах. Запах грязного, но здорового и сильного тела. Много тел, и все они энергично идут туда же, куда идем и мы.
Вот и Чайная улица в красном зареве заливающих ее огней. Этот красный отблеск сливается там вверху с голубой ночью, и прозрачной голубой пеленой окутывает ночь эту фантастическую улицу.
Она много шире других и своими ажурными балконами вторых этажей, своими висящими на красных полосах, золотом исписанными вывесками, с миллионом разноцветных фонарей, освещающих все это на фоне красного зарева, она имеет какой-то воздушный, сказочный вид. Гул, звон, пение. Вы плывете в громадной густой толпе этих сплошных грязных тел, – тепло, душно, звонче литавры и дикая музыка под теми балконами вторых этажей. Там толпа, мелькают женские фигуры, гул движения.
Пока вы смотрите туда вверх, здесь, внизу, вас давят, толкают, там, у входов, разрисованные женские фигурки, которые зазывают к себе толпу эту, и в то же время то и дело на вас налетают с торопливым резким окликом то носилки с фонарями, то конный экипаж, то дженерик, то, наконец, просто носильщик, который с товаром своим на высоко поднятой руке несется стремительно вперед и что-то кричит благим матом. Кричат все – энергично, резко, и везде – в носилках, в каретках конных и ручных, у носильщиков все тот же товар – китайские женщины. Их множество, и все они на одно лицо: набеленные, накрашенные, с замысловатой прической черных волос, блестящих и жестких, как лошадиная грива, все в ярких, дорогих длинных одеждах.
– Что это за здание?
– Род кафешантана; войдем?
Мы входим, единственные европейцы среди этого моря китайцев. На нас смотрят холодно, равнодушно, а иногда и враждебно. Зная, как ненавидят китайцы европейцев, зная, как особенно щепетильны они в женском вопросе, невольно приходит мысль в голову о риске с нашей стороны. Но мы уже уплатили за вход и за другими проходим в широкое нижнее помещение.
В этой толпе грязных тел, в тяжелом угаре опиумом и испарениями насыщенного воздуха мы поднимаемся в верхний этаж в каком-то мучительном возбуждении, чувствуя, что не успеваешь ухватывать всей этой массы новых и новых впечатлений. Мысль и фантазия невольно приковываются к отдельным образам, жадно проникают их и опять отвлекаются к новым. Мы стоим наверху, перед открытой эстрадой. В громадной низкой зале множество столиков, за ними сидят китайцы, а вдоль стен такие же, как и внизу, ложи с такими же фигурами. Садимся и мы за столик, нам подают в маленьких чашечках с тяжелым ароматом зеленый чай, мы пьем его и смотрим на ярко освещенную эстраду.
Жарко очень, и все душнее. Все резче, страстнее возгласы. В этой тяжелой, душной атмосфере точно и сам растворяешься, сильнее чувствуешь царство этого грязного тела, в этой страшной, фантастичной, красной улице. Там как будто еще больше толпа, глуше, но возбужденнее гул.
Мы опять в этой толпе, опять тянутся сплошные кафешантаны по обеим сторонам, все переполнено там, а новые и новые массы народа, как потоки, вливаются из боковых улиц.
– Сегодня праздник у них?
– Каждую ночь так и круглый год.
В этот же вечер мы побывали в театре: что сказать о нем?
Самого низкого пошиба балаган, где не играют, а ломают какую-то нелепую, ходульную, совершенно нереальную комедию. Неэстетично до последней степени в этом карикатурном прообразе европейских театров. Все та же непролазная грязь, те же серые, грязные тела. В громадном деревянном сарае амфитеатром расположен партер, первый и второй ярусы, – везде за столами сидит публика, пьет чай, жует фрукты, вмешивается в ход пьесы, то угрожая, то одобряя.
Тяжелым лишением, трудом, нечеловеческой воздержанностью, месяцами и годами скопляемые деньги прожигаются там беззаветно, с размахом не знающей удержа широкой натуры на игру в кости, на женщин, мальчиков, девочек, на опиум. И попасть сюда – радость жизни, мечта, заветная святая святых каждого китайца, всех этих одурманенных жизнью китайцев.
Но слишком, мне кажется, все-таки не следует преувеличивать значения этого. Это избыток сил, никуда не направленных, жизнерадостность ребенка. Посмотрите на другого китайца, который сидит в банках, который завладевает уже почти всеми предприятиями Шанхая: сами англичане в ими же созданных учреждениях теперь только этикетка, а работают китайцы. Через двадцать лет здесь все дело перейдет в руки китайцев, и конкуренция с ними будет немыслима, и особенно для англичан, которые все слишком сибариты, слишком на широкую ногу ставят дело, – немцы более чернорабочие, но и тем непосильна будет конкуренция с китайцем.
Да, Восток – сочетание догнивающего конца с каким-то началом, какой-то зарей той жизни, о которой только может еще мечтать самый смелый идеалист наших дней.
В. Немирович-Данченко
Прозаик, поэт, журналист Василий Иванович
Упоминаемый в тексте очерков 1908 г. генерал
Что за страна пошла! Среди глади – точно поднятые руками человеческими – горы пирамидами. Сразу вспухает такая – ни холмов, ни отрогов. В одиночку, а дальше другая, третья. От Гоби не осталось ничего, тут уже кое-где видны перелески. Стаи чибисов подымаются от шума нашего поезда…
Все-таки сурова и неприглядна северная Маньчжурия. Говорят, она страшно богата металлами всякого рода, но сурово смотрит она на пришельца, ничем не радуя его взгляда. Весною слетится сюда видимо-невидимо фазанов, и к каждому поезду китайцы выносят их сотни уже изжаренными. Цена этой птицы от гривенника до двадцати копеек.
Солнце утопало в нежном море розового тумана. Чистое, голубое небо бледнело на востоке. Робко-робко проступали звезды… Когда на западе осталась только одна огнистая полоса, – мир точно раздвинулся вширь и даль…
Теперь уж недалеко от нас лежал громадный Китай, эта многотысячелетняя загадка человечества, молчаливый, вечно думающий свою огромную стихийную думу, непонятную для нас, при всей слабости – неуязвимый, при всей силе – ограбленный, оскорбленный, избитый и забитый, – и все-таки грозный своей тайной… Сердце и мысль стремились узнать эту раз навсегда замкнувшуюся семью из нескольких сот миллионов людей, как замкнулись в нем меньшие ячейки – отдельные семьи. Глаза старались что-то рассмотреть на юге, откуда передо мною подымался страшный мираж народа, который, – проснись он, – мог бы уничтожить и поглотить добрую половину человечества…
Кругом кипят страсти, войны потрясают землю, подымаются вожди, рождаются гении, создаются гигантские предприятия, тысячи железных громад бороздят бурные воды, другие тысячи ищут новых земель, новых пространств для грабежа, для наживы; наука посылает туда своих солдат и мучеников, – а он, этот старец-народ, лежит в своей неясной грезе, и в объятиях гигантского желтого дракона спит фантазия-красавица, посланная земле святым и чистым небом, чтобы люди на ней не замечали ее грязи, ужаса, своей страшной действительности, позора в прошлом, страдания в настоящем и могилы в будущем… Спит народ-философ… Да полно, спит ли!
Маленькая кумирня…
Перед нею несколько деревьев. Они плохо принимаются на этой неблагодарной почве северной Маньчжурии. Четверо ворот. На воротах неизбежные каменные собаки оскаливают громадные пасти, а большие круглые глаза точно хотят выскочить им навстречу. Во всю стену громадный, хорошо сохранившийся дракон извивается упругими кольцами и растопыривает грозные лапы.
Ворота отворены, но позади двор изнутри загородила еще стенка и тоже с драконом. Китайцы строятся так, чтобы живой дракон никак не мог попасть к ним. Влетит в ворота и ударится о стену…
Эта кумирня хранит трогательные воспоминания. Ее ламы подобрали русских раненых, сами перенесли их сюда и тщательно ухаживали за ними. Двое умерло – их могила в углу. Один выжил и теперь мне рассказал эту трогательную быль.
– Мать так не может заботиться! Умирать буду – не забыть мне этих монахов. Выходили, лошадь дали, чтобы я к своим мог добраться. Тихие люди, Бога знают и любят Его… По заповедям живут. Я в их кумирне как-то молюсь, а потом и спрашиваю, не обидно ли им, потому что я чужой веры. Ну, они мне на это: веры разные, а Господин неба один. Все равно что языки – одно и то же они называют разно, каждый по-своему, а роза все-таки остается розой.
После этого рассказа громадный дракон и адские собаки показались мне вовсе не такими страшными. И внутренней стеной огородившись от чудовища, монахи не загородили сердца от людской беды и чужого горя.
Налево стреляют. Изредка доносятся глухие удары орудий. Ухо притупилось. В ущельях теперь умирают и убивают.
Ахнет вдали орудие, и опять молчание. В золотистом свете тонет даль. Вокруг пустыня, охваченная лиловыми островерхими горами. В ущелье чудится что-то живое. Угадывается движение. Там, в тишине зловещей, тяжелой, нет-нет да и заговорят ружейные дула. Вспыхнет, разгорится перестрелка, и опять все точно притаится…
Дорога вьется по этому ущелью… Тут философ-китаец поставил камень с надписью: «Смертный, подумай о последнем часе!»