После всех своих оговорок и поправок Паульсен безусловно признает то важное значение политики и политических партий, которое нам мешают признать только некоторые наши интеллигентские привычки. «Как ни серьезны указанные дурные стороны, – говорит он, – но беспристрастное социально-психологическое и философско-историческое наблюдение не может уйти от вывода, что партии есть не только неизбежное, но и необходимое явление общественной жизни… Партии возникают везде, где неорганизо ванная масса должна практически объединиться и стать способной действовать и решать. Это происходит с психологической и телеологической необходимостью… Только образование партий делает из хаотической толпы расчлененное, могущее входить в переговоры и принимать решения целое».
Другими словами, политическая партия есть тот выход из интеллигентской «кружковщины», который становится необходим при первом же серьезном приступе к организации массы во имя тех или других интеллигентских идеалов. Кружковое «сектантство» находит себе, наконец, в «политике» лучшее применение сил, чем внутренние распри, литературная полемика и… эмигрантский патриотизм.
Я не сомневаюсь, что при первой же возможности перейти в «светлый и просторный дом из тесного и душного помещения» вся интеллигентская психология должна радикально перестроиться. И если она недостаточно быстро изменилась, когда на несколько исторических мгновений вековые затворы были сняты, то, право, в этом виновата не столько даже инстинктивная потребность выпрямиться после долгого сидения в тесноте, не яркий свет, сразу ослепивший глаза, а именно сама краткость мгновения и неуверенность в прочности обладания тем «просторным помещением», в котором могло бы развиться новое «хозяйское» чувство ответственности за содержание этого помещения.
«По мере того, как приобретения становятся ценнее и приближается момент практического осуществления партийных идеалов, становятся очевиднее и трудности и сложность великой задачи. И риторика крови и ненависти, унаследованная от политических революций, все решительнее отбрасывается в сторону. Германская социал-демократия, изумившая мир своим титаническим ростом, представляет самый блестящий пример политической сдержанности и самообладания». Так говорил в 1890 г. Степняк.
Я хорошо знаю, что именно «ценность» приобретений и подверглась сомнению – и по причинам совершенно основательным. Однако в них была одна сторона, которую невозможно отрицать и которая составляет необходимое условие всякой «политики». Я говорю именно о возможности организации широких общественных кругов и народной массы при помощи политических партий.
Было бы чересчур пристрастно и дико утверждать, что единственным результатом первого контакта интеллигентской мысли с народной явилось хулиганское насилие и экспроприаторство. Не менее авторов «Вех» мне пришлось полемизировать против левых интеллигентских течений в «политике». Ту огромную массу вреда, которую они принесли делу русского освобождения своим рецидивом утопизма, я нисколько преуменьшать не желаю. Я готов даже самым настойчивым образом приглашать эту часть интеллигенции «покаяться» – не в морально-религиозном смысле, разумеется, а в смысле признания своих ошибок, лучшей оценки своей силы, более правильного понимания момента и, вообще, готовности воспользоваться уроками собственных неудач.
Но надо же быть справедливым и признать, что и в этом мире, сохранившем привычки и приемы только что покинутой конспирации, все-таки были не один «утопизм» и угодничество инстинктам массы. В нем была налицо и быстрая эволюция в направлении серьезной политической ответственности. И эволюция эта обещала привести к поразительным результатам по мере увеличения «ценности» общих приобретений, в частности же, по мере расширения политической организации. Этот путь вел бы, быть может, через ряд новых уроков и опытов, неизбежных при первых шагах политического самообучения. Но ведь и «успокоение» – на протест ли против «политики», на «воспитании» или чем-либо ином – не избавляет нас от опытов самообучения в будущем.
«Воспитание» очень хорошо, конечно, когда для него имеется время и подходящие условия. В противном случае требование предварительного воспитания массы звучит насмешкой, очень дешевой и слишком близко напоминающей тех крепостников, которые требовали, чтобы «души рабов» были непременно раньше освобождены, чем их «тела». «На небесах господствует мир, – говорит все тот же Паульсен, – но на земле царит война, и обойтись без нее невозможно». Можно только изменить ее форму, и это может сделать исключительно «политика» и «политическая организация».
Вот почему образование политических партий и первые опыты самообучения в политической борьбе я склонен считать самым крупным и в высшей степени ценным положительным приобретением только что пройденной нами стадии русского политического развития. Всему, что может усилить равнодушие нашего общества к этому способу «внешнего устроения», я считаю необходимым противодействовать самым энергичным образом. Я напомню только, что даже первый и несовершенный опыт русской политической организации дал такие результаты, которых не могли бы дать десятки лет литературных интеллигентских споров. Перед нами точно поднялась завеса, скрывавшая от нас мир русской действительности. Явления, о существовании которых мы только гадали, предстали перед нами в полном свете дня не только в своих качественных различиях, но и в своих количественных отношениях и пропорциях.
С великого «сфинкса», народа, перед которым в недоумении и с пытливым, мучительным сомнением останавливались люди всех направлений, с этого сфинкса спала, наконец, маска. Мы знаем теперь, кто защищает этот старый строй, у которого предполагались миллионы защитников. Мы знаем, кто они, сколько их и какими средствами они борются.
Конечно, вместе с приятными неожиданностями многих из нас постигли печальные разочарования. Одно из главных оказалось в том, что «крайний правый фланг» нашей интеллигенции оказался на крайнем левом фланге практической политики. Но мы переживаем теперь, как уже сказано, первые моменты политического самообучения. А при этом разочарования иногда не менее важны, чем приятные неожиданности.
Пусть все это так, скажут нам некоторые из разочарованных. Пусть «политика», как она может вестись сейчас, нужна, необходима. Но пусть ее ведут другие. Политика ведь «портит характер», говорит пословица. «Кто отдается политике, – говорит тот же Паульсен, – тому трудно сохранить себя от притупления чувства истины и справедливости. Людей с высшими стремлениями и тоньше чувствующих партийная жизнь отталкивает, и они вообще отстраняются от общественной жизни».
Я очень хорошо понимаю, что глубокий мыслитель, тонкий художник, увлекающийся поэт, кабинетный ученый могут не обладать качествами, необходимыми для политического деятеля, так же как и политический деятель может не годиться в философы, художники, поэты и ученые.
«Политика» есть специальная область, как всякая другая. Она требует особых вкусов, склонностей, способностей, привычек и знаний. Может быть, одна из ходячих ошибок заключается скорее во мнении, что политикой может заниматься всякий. Но, с другой стороны, нельзя не возражать самым решительным образом против того, тоже, к сожалению, довольно популярного мнения, что заниматься политикой – значит обладать качествами, заслуживающими порицания с общечеловеческой точки зрения.
Политика представляется ремеслом вроде конокрадства, карманничества или, по меньшей мере, службы по интендантскому ведомству. Следы этого популярного предрассудка можно заметить и у Паульсена, несмотря на все его усилия оправдать занятия политикой. Я думаю, что при правильном понимании дела тут нечего «оправдывать».
Источник недоразумения, помимо, конечно, житейских злоупотреблений политикой, вытекающих из среды и из обстановки, а не из существа дела, – злоупотреблений, возможных при всякой профессии, заключается в недостаточном понимании особого, специального характера тех явлений, которые входят в область политики. Только научное изучение этих явлений, которое, правда, только теперь начинается, способно начисто устранить это недоразумение и в то же время дать прочный теоретический базис искусству политики.
По несчастью, кружок писателей, объединившихся в сборнике «Вехи», почерпнул свою философскую и научную подготовку исключительно из германских источников. Этой только особенностью я объясняю себе, почему между государственно-правовой и индивидуалистически-психологической точкой зрения эти писатели не склонны признавать никакой средней. Это, собственно, и ставит их в особенное затруднение, когда им приходится выбирать между «внешними формами» и «внутренним совершенствованием». Это же лишает их возможности справиться с примиряющей, промежуточной идеей социального воспитания в духе «солидарности».
Между тем высшая точка зрения над государственно-правовой и психологической существует. Такой высшей точкой, снимающей противоречия, односторонности и ограниченности обеих предыдущих, является, уже при теперешнем состоянии науки, точка зрения социологическая. И как раз эта точка зрения особенно слабо представлена в германской литературе. Германские специалисты до последнего времени работали в установившихся отраслях знания, освещенных традиционной классификацией, и предоставляли разработку «социологии» молодежи и неудачникам, приват-доцентам и публицистам, третируя ее соответственно. Теперь и в Германии этот взгляд уже отходит в область преданий. Но чтобы вполне усвоить себе то огромное значение, которое социология должна иметь для будущего науки, нужно было бы обратиться к французской, английской и американской литературе. И вот эта-та литература писателям направления «Вех», к сожалению, известна даже менее, чем русской читающей публике (если судить по существующим русским переводам сочинений по социологии).
Я, конечно, понимаю, что есть и внутренняя причина этого игнорирования. Общее направление социологического изучения не соответствует религиозно-моралистическому миросозерцанию, которое наши «идеалисты» хотели бы привить русской публике. Но «наука», в том числе и «социология», в настоящее время достаточно отмежевалась от «миросозерцания», чтобы примирить с собой даже и последователей наших моралистов.
В статье М.М. Ковалевского читатель найдет наглядный образец того, что я разумею под социологическим трактованием вопросов из области политики. Уважаемый мой товарищ как раз разработал то основное понятие «солидарности», в котором разрешается противоречие индивидуального и государственного. Я мог бы указать еще на новейшие работы другого русского социолога, де-Роберти, тоже обосновывающего социальные санкции методом социологического синтеза, чуждого авторам «Вех». Но я ограничусь здесь одной попыткой, имеющей ближайшее отношение к затронутому мной вопросу о научном обосновании «политики». Автор этой попытки, английский «интеллигент», фабианец Graham Wallace, задался целью изучить связь политики с человеческой психологией (Human Nature in Politics).
Полученный им результат стоит в решительном противоречии с индивидуалистическим и рационалистическим взглядом на политику. Психология политических эмоций прежде всего не есть психология индивидуальная, а массовая. Сознательный рассудочный расчет, согласование средств и целей в очень малой степени являются мотивами коллективного политического поведения. В основе этого поведения лежат эмоциональные импульсы. Подробное изучение этих импульсов позволяет установить известную классификацию их и определить степень и характер их влияния на политические поступки. Эмпирическое искусство политики и состоит в умении пользоваться подсознательными и нерациональными мотивами. Способ рационального воздействия политике недоступен как вследствие невозможности индивидуальной пропаганды и необходимости массовой, так и вследствие сложности политических проблем и недоступности их деталей для массы. В результате политика является искусством упрощения сложного и символизации отвлеченного. Политической символике, особенно партийной и избирательной, Graham Wallace уделяет особенное внимание. В этом процессе символизации самая личность активного политика становится своего рода символом, знаменем, смысл и содержание которого усваиваются массой более или менее широко и успешно лишь при условии его общепонятности, его соответствия тем или другим эмоциональным мотивам, а также его постоянства и независимости от индивидуальных колебаний и оттенков. Тот же смысл – почвы для общего сговора – имеют отчеканенные партийные формулы и программы, знамена, клички и лозунги.
Прежде чем политики-теоретики обратили внимание на все эти неизбежные условия успешности политического действия, ими давно уже пользовались политики-практики. Но из основного положения, сформулированного уже Макиавелли, – принимать людей не такими, какими мы желали бы их видеть, а такими, какими они являются в действительности, практическая политика слишком часто делала цинический вывод, что в политике необходимо обманывать людей для собственных целей, обращаясь к их страстям, а не к разуму и сознательно возбуждая в них нужные для политика иллюзии и эмоции. Такая практика, естественно, наиболее применялась в странах, где наличность широкого демократического представительства вынуждала политиков считаться с психологией обширных, но мало подготовленных общественных кругов.
Вот почему именно среди интеллигенции передовых демократий особенно распространено то чувство глубокого разочарования, с которым выступают перед нами авторы «Вех» на заре русской политической жизни. История Вордсворта, догадавшегося в 1798 г., что отвлеченный «человек», которого он любил в 1792 г., в разгар французской революции, есть лишь «создание его мозга» и не имеет ничего общего с «индивидуальным человеком, которого мы видим своими глазами», – эта история повторялась и повторяется со многими тысячами людей, неспособных облечь свою душевную драму в яркую одежду поэзии. Но не все же наблюдатели с потерей собственной иллюзии о собирательном «человеке» теряют вкус и интерес к политической деятельности среди конкретных людей, к реальной оценке действительных политических сил и к содействию политическому прогрессу.
Как же поступать тем, кого не останавливает брезгливость эстета, мнительность ученого, неотмирность философа, требовательность моралиста; кто все-таки хочет помочь своей стране в ее действительных бедствиях и нуждах?
«Уйти в себя», «очиститься», «покаяться», «опроститься» – достаточно мысленно представить себе все эти советы в устах европейского интеллигента, чтобы почувствовать всю их абсурдность и никчемность.
Идея «воспитания», конечно, приходит и ему в голову. Но как она отлична от идеи, внушаемой новому поколению нашими проповедниками, моралистами и боговидцами! Нужно научиться правильно наблюдать и делать выводы самому; нужно тому же самому научить и всякого рядового гражданина.
Вот к чему сводятся советы научно-образованного, стоящего на высоте цивилизации своего века европейца-интеллигента. Методы усвоения, методы передачи, методы проверки излагаемого: таково содержание политического воспитания, необходимого для общества, живущего сознательной жизнью. «Качественные», глазомерные решения должны замениться «количественными». Полусознательная, иррациональная внушаемость и возбудимость должна уступить место систематическому самонаблюдению и критическому анализу мотивов собственного поведения. А для этого прежде всего борьба против эмоционального, «религиозного типа» психики и насаждение прочных «научных привычек» должны стать главными задачами гражданского воспитания передовых демократий.
Политические суждения должны быть составляемы по тому образцу, по которому составляются решения присяжных. Тогда сама собой прекратится и «бесцеремонная эксплуатация подсознательной стороны человеческой натуры». Эта эксплуатация достигает своей кульминационной точки не в образованном обществе, а в темной среде патриархального государства, население которого живет традиционными эмоциями примитивного характера.
Самую бесцеремонную из всех «политик» можно найти в «демагогическом абсолютизме», «возбуждающем расовую, религиозную или социальную рознь, или позыв к внешней войне, с еще меньшим сознанием ответственности, чем делает это собственник самой желтой газеты в демократическом государстве».
Заключение
Таким образом, «научный» дух в политике и в гражданском воспитании – вот то единственное действительное лекарство, которое можно противопоставить провозглашаемым с такой помпой и апломбом, закутанным в такие яркие цветы литературного пафоса панацеям авторов «Вех».
Подвиг «смирения», к которому зовет один из этих авторов и к которому не так решительно, но фатально склоняются и все другие, – этот подвиг ведет нас не вперед, а назад, не к гражданской сознательности и организованности, а к традиционной пассивности и разброду.
Вот почему я думаю, что семена, которые бросают авторы «Вех» на чересчур, к несчастью, восприимчивую почву, суть ядовитые семена, и дело, которое они делают, независимо, конечно, от собственных их намерений, есть опасное и вредное дело. Колоссальный народный сдвиг последних лет, разумеется, зовет на самое глубокое размышление, на самый коренной и серьезный пересмотр всего залежавшегося в сознании, всего традиционного. Проветрить опустошенные умы и сожженные души, конечно, необходимо, прежде чем успеют зазеленеть в них новые всходы. Положительная сторона «Вех» и объяснение вызванного ими интереса заключаются именно в этой страстности, интеллигентском «максимализме» их размаха, которым подняты с самого дна решительно все вопросы, подняты смело и дерзко без всякой оглядки на то, какой возможен на них ответ.
Не все читатели, конечно, нуждаются в такой постановке и в таком размахе. Люди, жившие и до появления «Вех» сознательной жизнью, невольно поддаются искушению принять вопрос за вызов и ответить на обличительную мораль негодованием и гневом за подвергнутые сомнению святыни и ценности. Напрасно. Идеалы – не идолы. Отдать отчет другим в вопросах столь глубоких и основных, как поднятые авторами «Вех», полезно уже для того, чтобы дать в них отчет себе самому. Вот почему творческое, положительное значение «Вех» может быть ничтожно; их практическое влияние может быть вредно и отвратительно; но это не мешает признать нам, что критическое, возбуждающее значение их очень велико, совершенно независимо от ценности предлагаемых ими решений.
В своем очерке я прошел молчанием очень многие наблюдения «Вех», с которыми я мог бы вполне согласиться. Я остановился преимущественно на конструктивной части сборника, на том их скелете, на котором они возвели свой «небоскреб». Небоскреб оказался, при ближайшем рассмотрении, Вавилонской башней, а скелет – выведенным не из твердой стали научно обоснованных положений, а из временных и преходящих настроений, в сущности, основанных на патологических эмоциях как раз политического происхождения.
Проверка всей этой ультрамодерной постройки обнаружила под ней весьма устарелую и заплесневелую модель. Но все равно: в процессе проверки открылась возможность перетряхнуть многое и многое из того, чем живет веками русская интеллигенция и что было объявлено нашими реформаторами за никуда не годную, гнилую ветошь. Многое в этом вековом капитале мы и сами нашли устарелым, годным на слом. Но мы объяснили происхождение этих своеобразных форм русской интеллигентской психики из реальных условий русской общественности и нашли, что условия эти только теперь подверглись существенному, хотя и далеко не окончательному изменению. Каждый из нас желал бы, конечно, чтобы прошлое скорее сделалось прошлым и чтобы многое ненормальное, патологическое в истории и в психологическом складе нашей интеллигенции окончательно отошло в область воспоминаний. Но чтобы это случилось, что надо делать интеллигентам?
На этом пункте мы радикально и непримиримо расходимся с религиозными моралистами «Вех». Нужно делать прямо противоположное тому, что они советуют. Нужно всеми силами налечь на «внешнее устроение», чтобы довести до крыши «просторный», но недостроенный дом. Делая это, мы будем, в сущности, делать то же, что делала всегда русская интеллигенция. Мы не доктринеры «наследства», но там, где мы находим «свое», мы берем его как нашу духовную отчину и дедину. Мы не фанатики «традиций», но, ощутивши в своем сознании эту связь поколений, мы ее приемлем и ценим как положительное богатство, как единственное ценное достояние нашего столь еще юного коллективного сознания. И мы хотим передать это богатство дальше. В этом мы не только «патриоты» своей традиции, но даже, если угодно, и «мессианисты».
Конечно, наш «мессианизм» скромен, ибо обращен внутрь, а не наружу. Прежде чем пропагандировать миру наше «общечеловеческое», мы хотим его предварительно культивировать в самих себе. Но скромная роль эта есть наша. Она нам принадлежит по долгу и по праву, и ни на какую другую мы ее не променяем. А на все страстные хулы по адресу этой нашей миссии и ее носителей мы и теперь, полвека спустя после русской революции и политического переворота, все еще можем ответить нашим противникам так, как ответил Тургенев своим славянофильствующим приятелям:
«Эх, старые друзья, поверьте: единственная точка опоры для живой пропаганды – то меньшинство образованного класса в России, которое вы называете и гнилыми, и оторванными от почвы, и изменниками.
Роль образованного класса в России быть передавателем цивилизации народу с тем, чтобы он сам уже решил, что ему отвергать и принимать… Эта роль еще не кончена.
Вы же, господа, немецким прогрессом мышления (как славянофилы) абстрагируя из едва понятной и понятой субстанции народа те принципы, на которых вы предполагаете, что он построит свою жизнь, кружитесь в тумане».
Может показаться странным, что столько длинных рассуждений и справок понадобилось, чтобы в конце концов восстановить в памяти такие простые и, казалось бы, самоочевидные истины. Но что же делать, если в погоне за новыми «изгибами мозговых линий» мы разучились говорить и мыслить просто. В отрицании самоочевидных истин и заключается, собственно, новизна и дразнящая привлекательность «нового слова», сказанного «Вехами».
Когда вещи ставятся вверх ногами, то возвращать им их естественное положение может показаться неблагодарной задачей. Защитники романтической «иронии» могут даже усмотреть в ней признаки «филистерства» и «мещанства». Но этой задачей было необходимо заняться. В одной из статей «Вех» есть меткое замечание, что «русскому человеку не родственно и не дорого, его сердцу мало говорит то чистое понятие культуры, которое уже органически укоренилось в сознании образованного европейца». Я уже заметил выше, что именно эта свобода от культуры лежит в основе многих страстных протестов против интеллигенции в прошлом нашей литературы. Ибо «понятие культуры, органически укоренившееся в сознании образованного европейца», есть то, что мы называем «мещанством», и то, что мы страстно отрицаем, когда замечаем его в нашей интеллигенции. Это – бунт против культуры, протест «мальчика без штанов», «свободного» и «всечеловеческого», естественного в своей примитивной беспорядочности, против «мальчика в штанах», который подчиняется авторитетам и своих «добрых родителей», и «почтеннейших наставников», и «старого доброго императора».
Как-то так выходит, что авторы «Вех», начавши с очевидного намерения одеть русского мальчика в штаны, кончают рассуждениями и даже грешат словоупотреблением – «мальчика без штанов». В этом случае, как и в других, они в самих себе носят отрицаемое ими наследие прошлого, и обвинения против него обрушиваются на собственную их голову. Нам ответят, конечно, что бунт против культуры, учиняемый «Вехами», ведется во имя высшей культуры. Но ведь так всегда и оправдывали себя все «мальчики без штанов». В их «широкой натуре» никогда не умещались общечеловеческие начала культурности. В действительности же их протест против этих начал всегда кончался практическим обращением к «темным стихиям» нашего прошлого, противообщественным, противогосударственным и противокультурным. Культ прошлого – это тот путь, на который уже вступило одной ногой большинство авторов «Вех». Прилагая к ним их эпитет, мы могли бы тут тоже усмотреть интеллигентское «воровство».
Но пререкания на этой почве были бы совершенно бесполезны. Дело не в авторах «Вех», их побуждениях, их прошлом, настоящем и будущем. Дело в том, что они лишь совпали по настроению с тем довольно многочисленным кругом людей, у которых последние события отшибли память и создали непреодолимую потребность повернуться спиной ко всему, что истрепало их нервы, [отвернуться] от врагов, как и от друзей.
К этой части общества и к подрастающему поколению направлена моя попытка поставить вещи ногами вниз и связать вновь разорванные концы с началами. Я хотел бы сказать всем этим испугавшимся, уставшим, возненавидевшим, брезгующим и отчаявшимся: опомнитесь. Вспомните о долге и дисциплине, вспомните, что вы – только звено в цепи поколений, несущих ту культурную миссию, о которой говорил Тургенев. Не вами начинается это дело и не вами оно кончится.
Вернитесь же в ряды и станьте на ваше место. Нужно продолжать общую работу русской интеллигенции с той самой точки, на которой остановило ее политическое землетрясение, ничего не уступая врагам, ни от чего не отказываясь и твердо имея в виду цель, давно поставленную не нашим произволом и прихотью, а законами жизни.
Выбор России: «народный царь» или республика?
Необходимость республики
Возможно ли, чтобы после революции Россия стала республикой, а не монархией? Нужно решать вопрос сейчас уже для того, чтобы русский народ знал, как кто об этом думает и кто с чем к нему идет. Вопрос-то решит, конечно, в правильном порядке, сам народ, и никто из республиканцев не думает связывать его волю. Связать ее хотят как раз те, кто теперь предлагает молчать о форме правления.
Но, говорят нам, в самой России об этом теперь не разговаривают. Весьма возможно: в России теперь вообще трудно разговаривать о чем бы то ни было, а особенно о подобных вещах. Оставшись слепой в этом вопросе, масса может перейти от безвольного приятия одного факта – большевистского строя – к такому же приятию какого-либо противоположного факта, вроде фашистской диктатуры, которую теперь так настойчиво советуют. Фашисты не боятся «предрешения». Должны и сторонники демократической, т. е. народной республики, говорить о вопросе и разъяснять его народным массам.
Республика есть, несомненно, лучший государственный строй для народов, достигающих достаточной ступени народного развития. Это не значит, что республика есть безусловно высший идеал, годный для всех времен и народов на всякой ступени их развития. Всякий политический строй имеет свои недостатки и несовершенства. Не бывает строя безусловно хорошего; всякий строй должен отвечать потребностям того человеческого общежития, для которого предназначается. Есть обширные земли где-нибудь в ледяной тундре или в песчаной степи, где трудно ожидать, чтобы население самостоятельно устроило себе республиканский строй. Бывали и длинные промежутки времени в истории каждой страны, когда население еще не доросло до республики.
Есть мечтатели, которые думают, что люди станут наконец такими совершенными, что не только республика, но и какое бы то ни было государство больше им уже не понадобится. Есть, напротив, люди, не верящие в возможность бесконечного совершенствования: они думают, что, достигнув той высоты, на которой республика является наиболее подходящей политической формой, народ неизбежно спустится с этой высоты и для него потребуются более упрощенные политические, формы, т. е. республика тоже уже не потребуется. Те и другие, мечтатели и скептики, однако, сойдутся в том, что бывает такая ступень в развитии народов, когда республика лучше всего отвечает их потребности.
На этом, быть может, можно примирить и тех, для кого республика есть высший и непререкаемый общественный идеал, – так сказать, символ их политической веры. Ведь и при взгляде на временное значение республики она все-таки остается формой, соответствующей высшей точке развития народного организма. А с другой стороны, если при развитии народа формы правления меняются, то тому же закону всего преходящего и временного подчиняется и форма монархии, хотя и у нее есть поклонники, тоже склонные считать ее высшей формой для всех времен, народов и ступеней развития.
Монархия – форма прошлого
Что старая патриархальная и наследственная монархия, подкреплявшая себя «Божией милостью», быстро отходит в прошлое, – об этом говорят бесспорные и неопровержимые факты истории. В тех современных государствах, где монархия еще сохранилась, монархическая власть давно отказалась от претензий на божественное происхождение и от права стоять выше народной воли, выраженной законными представителями народа. Таким образом, ценой своего фактического самоуничтожения она приспособилась к республиканской сущности. Для таких стран вопрос о выборе между монархией и республикой действительно стал безразличен. Но Россия не принадлежит к числу этих стран.
Русская старая монархия пропустила все сроки для мирного превращения в такого рода «парламентарную» монархию. И она сама, и ее сторонники все время пытались доказать, что для нее обычные законы развития человеческих обществ недействительны. В доказательство наши монархисты любили ссылаться на неподвижность и косность Азиатского Востока. Но неумолимый ход исторических событий лишил их в наше время и этого последнего прибежища. В последней из отсталых стран, связывавшей Европу с Азией, в Турции, монархическое начало казалось прочным, ибо до конца опиралось на освящение религии: монарх был и духовным главой.
Но в наши дни даже и Турция изменила своему вековому преданию, своему «историческому началу». Турецкие обновители отделили сперва духовную власть от светской – «халифа» от «султана», а потом и вовсе уничтожили должности и халифа, и султана. Турецкая государственная власть освободилась, таким образом, от теории своего божественного происхождения, осуждавшей ее на неподвижность, потом потеряла личный и патриархальный характер и, наконец, превратилась в республиканскую, подчиняясь общему закону эволюции.
Любителям параллелей между Россией и Азией я могу рекомендовать Китай. История республики в Китае действительно представляет поучительные параллели с Россией, только не в том смысле, как хотели бы наши русские монархисты. И в Китае, как у нас, введению республики предшествовали попытки старой монархии обмануть народ лжеконституционными обещаниями и учреждениями. Была там и неудачная попытка реставрации монархии после годов междоусобной войны. Трудно ожидать где бы то ни было большей пассивности народных масс, чем в Китае. И, однако, китайская республика уже пережила ряд испытаний – и оказалась жизненной формой, соответствующей национальному чувству и правосознанию масс.
Русская монархия – исключение ли?
Неужели же, в самом деле, одна история России является опровержением общего закона развивающихся демократий всего света? Неужели именно в России институт монархии является неизменным и вечным свойством русской народной души? Нас хотят действительно в этом уверить. Есть такое учение, которое выводит характер государства из неизменяемых свойств «души предков». Это учение Гобино и Лебона, предвосхищенное нашими славянофилами и Данилевским, очень нравится нашим современным националистам, призывающим нас искать примеров в прошлом. Может быть, мы, действительно, с этим прошлым роковым образом связаны?
Простая справка в истории России может показать, что наши поклонники старины, чтобы извлечь из прошлого требуемые уроки, должны предварительно переделать это прошлое по своему. Как выражается Мефистофель в «Фаусте», «то, что эти господа называют духом времен, есть в сущности их собственный дух, в котором преломляются времена».
История опровергает
Когда-то – но это было очень давно – русские официальные историки и «историографы» в самом деле пытались доказать, что монархия – это основная стихия русской истории. Это было в те времена, когда дворянские роды заказывали себе фальшивые генеалогии, а цари заказывали фальшивую историю. Началось это при Иванах, третьем и четвертом, а кончилось при Карамзине. С тех пор наука русской истории освободилась от казенной монархической идеологии.
Никто не оспаривает теперь, что начало русской истории не было монархическим. На заре нашей истории мы застаем 1) тот же, как везде, но запоздавший у нас переход от древнейшего племенного быта к государственному, те же остатки первобытных форм прямой власти народа, 2) договорные отношения с властью, извне пришедшей, которая долго не может усесться на месте, 3) борьбу между вождями дружин за эксплуатацию богатых городских центров, потом 4) переход самых ловких из них к заселению северных пустырей, захваченных на начале частной собственности.
Очень долго продолжалось смещение власти государя с властью помещика – словом, было все, что угодно, только не было монархии. Когда, наконец, 5) к концу 15 века, монархия начинает выдвигать свое лицо из княжеских споров и пытается стряхнуть с себя свое вотчинное происхождение, она все-таки никак не может найти себе прочной юридической опоры. Вместо римского учения о неограниченной власти императора московская власть берет то, что попадается ей под руку. Югославянские и греческие монахи, пробравшиеся в Москву в XV–XVI вв. просить помощи против турок, предлагают московским великим князьям титул царя и двоякую основу для этого титула: наследственную и религиозную. Они создают легенду, будто московский царь унаследовал свою власть – по праву родства или по праву победы – прямо от древних византийских императоров. Чтобы придать московской власти религиозное освещение, они переносят к нам другую югославянскую надежду, что Москва будет третьим Римом, призванным охранять до второго пришествия потухшее во всем остальном мире православие.
Оба предания оказываются, однако, непригодными. Оба носили на себе печать слишком темной и невежественной поры, и оба рухнули при самом слабом свете европейской культуры. Московское самодержавие скоро о них и забыло. Власть московского царя XVII столетия была построена на старорусском вотчинном начале власти: царя-собственника земли, царя-хозяина.
Самодержавию так и не удалось до конца сойти с этой породившей его почвы. Оно не смогло – да и не захотело – превратиться из личной хозяйской власти в государственный орган, хотя и пыталось прибегнуть к хитроумным немецким рассуждениям. Русская монархическая власть осталась до конца патриархальной. Это ее и погубило.
Шаткая основа монархии
Петр Великий, неограниченный диктатор на практике, превратил в теории московскую вотчинную монархию в чиновническую монархию на европейский манер.
Екатерина Вторая пыталась доказать, что Россия не деспотическая страна, потому что в ней есть дворянство, привилегированный правящий класс, составляющий промежуточную силу между царем и народом. Но для народа это было плохим утешением.
Русская монархия тем и отличалась от западной, что ее не ограничивали никакие права сословий, никакие привилегии областей, и на широком просторе собранной ею Руси она хозяйничала, как хотела. Ей не пришлось бороться с чужим правом, а потому и сама она не заботилась забронировать себя доказательствами собственного права.
Когда в конце царствования Екатерины II и при Александре I образованные люди стали спорить против неограниченности царской власти, русское самодержавие прибегло к мерам самообороны. Но эти меры были не юридическими, какими было бы превращение монархической власти, хоть в это время, в государственный орган, а чисто полицейскими и военными. Борьба самодержавия с общественностью тянулась целый век. Насильственный характер этой борьбы вызвал со стороны общественности окончательное убеждение в неизбежности насильственного переворота.
Самодержавие сделало наконец в тяжелую минуту запоздалую и неискреннюю уступку в виде слабого и непоследовательного подражания единственному уцелевшему в Европе дворянско-военно-монархическому образцу – германскому. Так появилась Государственная дума и апрельские основные законы 1906 г. Но они уже не могли удовлетворить народ. В течение десяти лет существования Государственной думы продолжалась скрытая борьба: с одной стороны стоял республиканский парламентаризм интеллигенции и черный передел крестьянства, с другой стороны – ложный конституционализм царя и царицы, все еще надеявшихся, что самодержавное «солнце правды воссияет, как встарь».
Как видим, собственного твердого права у нашей монархии, которая упорно хотела остаться вотчиной, так и не было. Западное право монарха вело туда, куда вел и закон эволюции, но куда самодержавие не захотело пойти: к монархии конституционной. Не уступив закону эволюции, монархия окопалась на своих позициях и продолжала до первого толчка держаться практикой постоянно усиливавшегося насилия, рассчитывая на неподготовленность масс и всячески задерживая просвещение народа.
Многие, вероятно, читали трагический документ монархии – письма императрицы Александры Федоровны. Этот первоклассный исторический источник обнаруживает, в какой целости и неприкосновенности сохранилась до самого падения монархии немудрая, почти инстинктивная, вотчинная теория самодержавия. Существование этого документа избавляет от необходимости доказывать, почему революция, предсказанная еще век тому назад Сперанским, сделалась, наконец, неизбежной. Нам надо только выяснить, почему с тех пор монархия стала в России окончательно невозможна, а республика необходима.
Почему монархия стала невозможна?
Прежде всего не следует тут забывать, что республика в России есть существующий факт. Конечно, это республика совсем особого рода. Это – республика без народа, республика нового дворянства, именем которой правит немногочисленная кучка. Все приемы этой республики – самые деспотические, а с народными массами она расправляется хуже, чем с крепостными рабами. Народные массы утратили всякую надежду на то, что эта власть может стать народной, и смотрят на теперешних господ России как на власть узурпаторов – власть временную.
Чем же объясняется выжидательное отношение со стороны масс к длящемуся беззаконию? Одной простой усталости в борьбе против насильников было бы недостаточно для объяснения. Очевидно, та же самая причина, которая объясняет успех революции и легкость низложения самодержавия, объясняет и продолжительность существования создавшегося после революции строя. Массы признали революцию с самого начала своею, происшедшей в их интересах. После всех разочарований массы боятся появления всякого другого, для них неизвестного и подозрительного. Инстинкт подсказывает им, что с новой властью могут явиться мстители, которые отнимут то, что дала революция.
«Сильная власть» и республика?
Но, скажут мне, зато это будет сильная власть. Зато эта власть сможет восстановить единство и целость России. Зато она вернет России ее прежнее место в ряду великих держав мира. Это говорят – и этому иные верят. Против демократической республики часто возражают не потому, чтобы возражающие были друзьями монархии, а потому что боятся при республике слабой власти, которая снова повергнет Россию в пучину бедствий.
Говорящие это должны дать себе отчет, что то, что было при февральской республике 1917 года, произошло при совершенно исключительных обстоятельствах. Обстоятельства эти были созданы не только общей политической неподготовленностью по вине прошлого режима, но и обстановкой неудачной и тяжелой войны. Это, во всяком случае, вовсе не была еще демократическая республика, а только неудачная подготовка к ней при таких условиях, которые развязали все стихийные силы и ослабили все силы политической сознательности.
Этот тяжелый опыт должен быть учтен и не должен повториться. Именно для введения республики необходима чрезвычайно сильная власть. Как создать ее, это вопрос сложный. Современные республики решают эту задачу по-разному. Но что сильная власть может и должна быть создана в республике, это очевидная истина, подтверждаемая всем опытом новейшей истории. Тот же опыт показывает, что именно в монархии старого типа – монархии, пережившей себя, – сильная власть невозможна.
Важно отметить, что напряжения власти в прошлой войне не выдержали и от него погибли как раз три великие монархии: германская, австрийская и русская. Победителями же явились великие демократии: Франция, Англия и Соединенные Штаты. Очевидно, смертные казни и переполненные тюрьмы не есть еще доказательство силы власти, а скорее – ее бессилия. Они явились у нас до революции, как и в других местах, предвестником падения власти, а не средством ее сохранения.
«Национальная власть» и республика
Монархическая власть «национальная», возражают ее сторонники. Она одна может стать над партиями и народностями – и восстановить единство России, разрушенное революцией. Демократическая республика этого не сумеет сделать.
Вот еще одно представление, основанное на глубоком недоразумении! Старая монархия никогда не стояла над партиями. Напротив, она сама превратилась в партию классовой борьбы правящего сословия с народными массами. И только политическое равенство и широкие социальные реформы могут превратить эту классовую борьбу в мирное соревнование, ведущееся в законных демократических формах.
Может ли монархия стать над народностями? Но ведь именно монархия и накопила то недовольство народностей, ею покоренных, которое выразилось в их стремлении – во что бы то ни стало и поскорее уйти прочь от России. Русская монархия была «национальна» не в том смысле, что она смогла создать из всех этих народностей единую российскую «нацию», а в том, что она хотела поставить над этими «гражданами второго разряда» одну «национальность», великорусскую. Это и вызывало необходимость управлять другими национальностями при помощи насилия. Таким образом, не только старая монархия не может восстановить русского единства, но она несет большую долю ответственности за распадение этого единства.
Теперешние монархисты, выдвигая для монархии старую формулу: «самодержавие, православие, народность», тем самым хотят вернуть Россию к старой тактике относительно народностей. Они готовы, пожалуй, обещать им «широкое самоуправление». Но есть уже глубокая разница в положении национального вопроса тогда и теперь. Народности придется теперь не просто удерживать, а, если держаться старой тактики, вновь завоевывать при неодобрении всего мира, вероятно, даже при открытом сопротивлении иностранных держав и с риском, что если далее будет восстановлен таким образом старый «колосс на глиняных ногах», то опять при первом серьезном толчке он рухнет, увлекая за собой и «господствующую» народность.
Единственный действительный способ восстановить Россию есть как раз тот, который самодержавию недоступен. Это – способ мирного и добровольного соглашения с другими народностями, как равных с равными, на начале федеративного объединения и полное обеспечение свободы национальной жизни там, где национальности населяют отдельные сплошные территории. Для этого прежде всего надо отказаться от националистической формулы, построенной на признании в государстве одной народности и одной веры господствующими над всеми остальными.
Прибавим, что такое насилие над другими народностями чуждо и русскому народному духу. Не путем насилия великорусский язык был положен в основу общерусского литературного языка. Не путем насилия русская литература на этом языке приобрела всемирную славу. Не насилием, наконец, и русский мужик – переселенец осваивал себе новые и новые земли и прошел Россию до Черного моря и Сибирь до Тихого океана. Он мирно селился среди других народностей, не пугал их своей принадлежностью к «высшей» расе, а напротив, сливался с ними и зачастую принимал их обличье.
Только самодержавное государство в своей старой форме хотело дополнить и ускорить этот вековой естественный процесс крутыми попытками насильственной ассимиляции. Оно лишь вызвало этим дух сопротивления, упорную борьбу и ускоренный рост нерусского национального сознания.
Демократическая республика вернет русскому культурному влиянию на другие народности этот прежний добровольный характер, а русскому государству – экономическое и политическое единство территории.
Федерализм уничтожит сепаратизм и впервые откроет путь к созданию единой государственной «нации». Принадлежностью к ней будут дорожить потому, что она одинаково прострет свой покров над гражданами всех национальностей и религий, возвысит экономическую производительность и усилит общенародную мощь.
Международное признание и республика
Наконец, говорят – или говорили прежде – что монархия легче получит международное признание и будет пользоваться большим международным весом.