Сегодня представители этого поколения являются школьниками или студентами. Некоторые доучились и стали молодыми специалистами. В целом же по России доминируют люди, ориентированные на выживание. Но лет через пятнадцать-двадцать, когда станет происходить смена поколений российских правителей, «новая волна», ориентированная на ценности самовыражения, будет составлять примерно половину населения страны. Эти люди вряд ли смогут бороться за высшую власть, поскольку для решения такой задачи они еще не достигнут достаточного политического веса. Но от их выбора во многом будет зависеть то, кто эту высшую власть получит. Если в «схватке» за будущее России элиты станут интересоваться мнением народа, то новое поколение, сформировавшееся в благополучные годы, скорее всего, выскажется за демократию, которая обеспечивает возможность свободного творчества, свободного поиска своего места в жизни.
Правда, это произойдет лишь в том случае, если нарастающие экономические трудности не погрузят Россию в столь длительный и глубокий кризис, при котором придется вновь думать о выживании. Если нас ждет такая катастрофа, то на развалинах одного авторитарного режима может вырасти другой.
Глава 3
Институциональный анализ
Как поставить правителя под контроль
Пытаясь разобраться в том, когда и каким образом произойдут демократические перемены, наш человек движется обычно самым прямым путем. Как в школе учили еще со времен советской власти. Народ, полагает он, должен стать сознательным. Сознательность, в свою очередь, должна привести к победе на выборах всяких прогрессивных сил. Ну а если мирным путем прогрессивные силы не могут добиться успеха, то случается революция и новые идеи неизбежно побеждают старые.
Когда на эту схему накладывается грустная российская реальность, наш человек быстро впадает в пессимизм. Никакой сознательности в народе он не обнаруживает. Надежд на демократическую победу прогрессивных сил больше не питает. Скорее, он питает надежду на революцию, обнаруживая перемены в соседних постсоветских государствах. Однако затем наш человек делает вывод, что темный и обожающий автократию народ даже в ходе революции сделает ставку на очередного вождя. И, значит, ничего в России никогда не изменится в лучшую сторону.
Такого рода «анализ» действительности, распространенный среди некоторой части российских интеллектуалов, у профессиональных исследователей социальных трансформаций встречается не слишком часто. Разве что у марксистов и других представителей левых взглядов, по-прежнему ставящих во главу угла народные движения. Обычно ученые заходят, все же, с другой стороны. И если мы хотим понять, как смотрит на возможности позитивных изменений современная наука, нам стоит рискнуть… и попробовать отказаться от той, казалось бы, очевидной схемы преобразований, на которой мы выросли.
Книга Дугласа Норта, Джона Уоллиса и Барри Вайнгаста «Насилие и социальные порядки. Концептуальные рамки для интерпретации письменной истории человечества» (М.: Издательство Института Гайдара, 2011) представляет как раз такой альтернативный подход. Главное в нем – понять логику поведения элит, а вовсе не широких народных масс.
Д. Норт – лауреат Нобелевской премии. И это создает дополнительный авторитет исследованию, выполненному тремя авторами, среди которых сам Норт – экономист, Уоллис – историк, а Вайнгаст – политолог. Книга, на мой взгляд, написана тяжеловато (явно в расчете на коллег, а не на массового читателя), и в этом смысле проигрывает большинству книг, которые я анализирую в этой своей работе. Однако благодаря идеям и содержанию она за десять с небольшим лет, прошедших со дня ее первой публикации, уже стала классикой.
Попробуем, опустив многие важные с теоретической точки зрения моменты, выделить ту линию размышлений авторов, которая нынче актуальна для России. Начинают они свое исследование с анализа институтов, то есть установившихся в обществе «правил игры» – писаных и неписаных, формальных и неформальных, выраженных в законах или просто в принимаемых большинством нормах поведения [Норт, Уоллис, Вайнгаст 2011: 58–59]. Институциональный анализ отличается от многих других подходов. В рамках такого анализа мы исходим из того, что люди могут обладать разной культурой и психикой, но общество будет жить в основном так, как определяется сложившимися правилами игры, тогда как индивидуальные человеческие свойства будут под них более-менее подстраиваться. Институциональный анализ обычно не отрицает важности этих личных свойств и не пытается делать вид, будто все люди становятся одинаковыми, но выводит именно институты на первый план [Норт 2010: 7–24].
Итак, элиты. В принципе они могут жестко между собой враждовать и соперничать до взаимного уничтожения. Но рано или поздно в таких нежизнеспособных обществах элиты осознают необходимость компромиссов. Сначала они договариваются между собой, не думая ни о каком народе. Элиты прекращают войну на уничтожение и начинают совместно контролировать общество, вытягивая из него доходы – так называемые ренты, которые нужны не только для собственного обогащения, но и для поощрения широкого круга сторонников, помогающих элитам приходить к власти [Норт, Уоллис, Вайнгаст 2011: 72]. Не правда ли, знакомая картина?
Понятно, что в ситуации компромиссов те, кто стремится к получению ренты, должны умерять свои политические запросы. Иначе другие группы, ведущие себя в обычной ситуации весьма пассивно, начнут проявлять активность и нарушат сложившееся равновесие. Например, если король и его окружение хотят выжать все соки из общества для ведения войны, бароны восстанут и создадут для монарха проблемы.
Надо понимать, что «элита является не единой группой, а состоит из совершенно различных групп, которые конкурируют и сотрудничают, а иногда борются друг с другом. Поскольку они не едины, элиты не могут принять осознанное решение относительно того, чтобы сделать что-либо, не говоря уж о решении разделить власть. Члены господствующей коалиции редко настолько едины» [Там же: 264]. Причем правитель – это всего лишь один из участников господствующей коалиции. Эти моменты мы очень часто не принимаем во внимание, когда, с одной стороны, виним именно правителя во всех проблемах страны, а с другой – полагаем, будто в кризисной ситуации все «абреки и кунаки» будут действовать по его приказу.
На самом деле компромисс элит – это лишь шаткое равновесие в ситуации замаскированного конфликта. И если даже элиты проявляют мудрость, стремясь не раскачивать лодку, масса внешних обстоятельств может в любой момент нарушить равновесие в коалиции, усилить одни элиты и ослабить другие. А коли так, усилившиеся элиты могут начать топить слабых, стремясь пересмотреть правила игры и увеличить собственную долю ренты.
Вероятность конфликта усиливается еще и тем, что за спинами лидеров стоят люди, которые ждут не дождутся своего вхождения в элиту. Люди, не входящие во властную коалицию, могут быть клиентами отдельных влиятельных лиц. Соответственно, при усилении политического веса патрона начинают усиливаться и они. Это сильно подстегивает любое противостояние.
Не правда ли, нервная жизнь получается у элит даже в случае достижения временных компромиссов? Понятно, почему они хотят получить больше гарантий для спокойного получения своей ренты. И ради этого идут на три фундаментальных изменения в жизни общества.
Во-первых, они добиваются верховенства права для элит, то есть для себя любимых. Права каждого патрона должны быть защищены вне зависимости от того, выиграл он или проиграл в междоусобной борьбе, и права каждого клиента тоже должны быть защищены вне зависимости от того, в чью клиентелу он входит. «Идентичные права защищать гораздо легче, чем уникальные привилегии», – отмечают авторы [Там же: 277].
Во-вторых, они формируют организации, не привязанные к отдельным вождям (такие как партии Ланкастеров и Йорков в Войнах Роз), а имеющие возможность действовать бессрочно (политические партии современного типа). Эти организации защищают своих членов и сторонников даже тогда, когда лидеры меняются.
В-третьих, они осуществляют консолидированный контроль над вооруженными силами. Понятно, что силовики всегда мощнее, чем любые группы коалиции, поэтому все вместе эти разнообразные группы (вне зависимости от междоусобных противоречий) оказываются заинтересованы не давать воли вооруженным людям.
Традиционный вопрос – как ограничить власть правителя – даже ставится неверно. Дело вовсе не в ограничении его власти, а в более широких преобразованиях. Правитель должен оказаться под контролем разных групп элиты. И, соответственно, эти группы должны быть как-то оформлены. Не на короткое время, а на длительное. Вместо отдельных лиц должны действовать целые организации, существующие постоянно и не привязанные к жизни и деятельности конкретного лидера. Вот они-то и создают систему, где устанавливается контроль за властью.
В общем, можно сказать, что демократия возникает не потому, что кто-то ее осознанно строит, реализуя великие цели свободы, равенства, братства, а потому, что господствующая коалиция оказывается не способна в какой-то момент уладить свои внутренние конфликты и так организовать сосуществование, чтобы дружно получать ренту, оттесняя от кормушек всех людей, находящихся в стороне. Ради самосохранения коалиция готова идти на смену институтов. Иными словами, демократия – это вовсе не политическая система, объединяющая хороших людей с высокой сознательностью и высоким уровнем политической культуры, а способ так сформулировать правила игры, чтобы «злые люди» не пожрали друг друга и всем участникам коалиции в конечном счете было выгодно сосуществовать.
Впрочем, то, что описано выше, это еще не демократия. Демократизация даже в Великобритании началась лишь с 1832 года. До этого членов парламента избирали в силу их социального статуса и личных связей. Не только простой народ, но даже многие богатые люди в выборах не участвовали. Только с 1832 года все представители элиты (только элиты!) стали пользоваться равными политическими правами. А в конце 1830-х годов возникли политические партии современного типа.
Лишь после этого процесс ускорился. Выяснилось, что права элит защищать гораздо проще в ситуации более широкой политической и экономической конкуренции. Поэтому, когда различные неэлитные группы – социалисты, профсоюзы, церкви, сторонники расширения избирательных прав – начали создавать свои организации, элиты не стали им сильно препятствовать. И хотя подготовительные процессы, обеспечивающие права элит, заняли в Англии несколько столетий, завершение процесса (переход к полной демократии) произошел за несколько десятилетий.
Примерно по такой же схеме, насколько можно судить, осуществляются процессы и в России. Преобразования должны соответствовать эгоистическим интересам элиты. Только в этом случае они действительно осуществляются. Сегодня наша элита озабочена нормальной защитой своих прав. Тем, чтобы существовала единая система, не зависящая от того, кто из высших персон страны сможет защитить человека в случае наезда на него со стороны силовиков. Для защиты этих прав нужны реальные политические и деловые организации, а также механизмы вывода вооруженных людей из политики. Если элите удастся в собственных интересах добиться подобных перемен, демократизация, как показывает мировой опыт, пойдет в России ускоренными темпами.
Славная революция и бесславные правители
Много раз мне приходилось сталкиваться с однотипными недоумевающими вопросами зрителей, слушателей или читателей. Как же они там наверху ничего не понимают? Неужели не знают, что мы здесь бедно живем? Почему ничего не предпринимается? Подобные вопросы исходят из представления, будто власти должны заботиться о народе, осуществлять разумные преобразования, справедливо распределять имеющиеся блага. Значительная часть научной экономической литературы тоже исходит из такого рода предположений… И, соответственно, ничего не может объяснить тому широкому кругу людей, которых интересуют не научные абстракции, а реальная жизнь. Зато в трудах, подготовленных на стыке экономики, политологии и социологии, можно обнаружить совсем иной подход.
«С точки зрения тех, кто контролирует политическую власть, – четко отмечают Д. Аджемоглу и Д. Робинсон, – нет никакой необходимости вводить более полезные для экономического роста или благосостояния граждан институты, если действующие институты гораздо лучше служат интересам самой власти». Когда мы исходим из подобного предположения, все быстро становится на свои места и на все недоуменные вопросы находятся убедительные (хоть и очень печальные) ответы.
Книга Дарона Аджемоглу и Джеймса Робинсона
В этой книге читатели обратили внимание прежде всего на то, что в разных странах существуют разные институты, глубоко укорененные в истории, а потому медленно изменяющиеся. Аджемоглу и Робинсон ввели понятия инклюзивных и экстрактивных институтов. Проще говоря, политические и экономические правила игры в той или иной стране могут строиться двумя способами. Либо эти правила вовлекают значительные массы людей в производство, в творчество, в инвестиции капитала – и тогда страна богатеет. Либо они помогают определенным элитам вытягивать из страны разнообразные богатства, и тогда государство беднеет [Аджемоглу, Робинсон 2015: 104–117]. Упадок наций в конечном счете обусловлен именно экстрактивными институтами.
В нашей стране распространено мнение, что одно другому не сильно противоречит, что можно вытягивать из страны экстракт, но при этом богатств будет хватать и той массе населения, которая к экстракту допуска не имеет. Во всяком случае события нулевых годов наводили вроде бы на эту простую мысль. Более того, многие эксперты полагали, что любители экстрактов должны развивать экономику, поскольку лишь так они смогут пользоваться своими благами достаточно долго: чем, мол, богаче страна – тем больше поле для наживы.
Аджемоглу и Робинсон обращают внимание на то, что логика правящих верхов может быть совершенно иной: им не нужны институты долговременного успешного развития. Такие правила игры лишь осложняют извлечение экстракта. В частности, потому, как отмечают авторы, размышляя о долгом (1965–1997) правлении Жозефа Мобуту в Конго (Заире), что в успешном и процветающем обществе удовлетворять личные интересы правителя будет значительно сложнее [Там же: 118].
Думается, реальность все же не совсем такова. В истории человечества было немало монархических и авторитарных режимов, в которых по разным причинам и правители благоденствовали, и народные массы становились хоть немного более обеспеченными. Но, естественно, так происходит не всюду. Благонамеренные деспоты довольно редки. В большинстве случаев итоги авторитарного правления печальны. И потому важен следующий вывод авторов книги.
Большинство экономистов и советников при правительствах всегда сосредоточены на том, как сделать «все правильно», однако что действительно нужно – так это понять, почему бедные страны делают «все неправильно». А они делают «все неправильно» чаще всего не из-за невежества своих правителей или культуры народа. Они делают «все неправильно» не по ошибке, а абсолютно намеренно. Чтобы понять, почему так происходит, нужно выйти за пределы экономической науки и на время забыть теории экспертов, знающих, «как все сделать правильно». Наоборот, нужно понять, как на самом деле принимаются решения, кто получает право их принимать и почему эти люди принимают именно такие решения, какие принимают [Там же: 97].
И еще нужно понять, почему неблагоприятная ситуация в какой-то момент меняется и на смену экстрактивным институтам приходят инклюзивные. При размышлениях об этом Аджемоглу и Робинсон мудро сторонятся двух крайностей. С одной стороны, они не делят страны на счастливые (где все всегда хорошо) и несчастные (не способные на реформы). Но, с другой стороны, они не пытаются уверять нас, будто любой народ в любой момент может свергнуть плохой политический режим, если есть воля. Авторы книги пишут об условно детерминированном пути развития. Это значит, что возможности для преобразований всегда разные. Они зависят от множества событий, которые с нами происходили в предшествующие века. Если накопилось много благоприятных обстоятельств, способствующих преобразованиям, перемены наступят быстрее. Если же таких обстоятельств мало, перемены наступят позже либо потребуют большей удачи в самый напряженный момент борьбы реформаторов с любителями выжимать экстракт из страны в свою пользу.
Существуют в истории некие точки перелома [Там же: 569]. Вдруг (возможно, в силу случайных обстоятельств) в некой стране происходит революция или мирная смена власти. Если в долгие годы (или даже столетия), предшествовавшие этому событию, формировались важные позитивные факторы, способные повлиять на улучшение институтов, то с большой степенью вероятности произойдут позитивные перемены. Если же такие факторы не накапливались, смена власти будет формальной и новые правители станут точно также тянуть экстракт себе в карман. В общем, для того чтобы понять причины богатства и бедности, надо детально изучать историю каждой страны, а не искать упрощенные ответы на сложные вопросы.
О России и о Восточной Европе в целом Аджемоглу и Робинсон пишут довольно мало. Иногда даже путаются. Так, например, они почему-то считают, что после «черной смерти» (эпидемии чумы середины XIV века) документы, подобные английской Великой хартии вольностей, «начали играть все большую роль на Западе, а на Востоке их значение уменьшилось» [Там же: 286]. На самом деле и во Франции, и в Испании дело шло к укреплению королевской власти, отказу от созыва Генеральных штатов и Кортесов (о чем, кстати, авторы сами пишут), уменьшению вольностей и установлению абсолютизма. При этом на Востоке вольности кое-где так расплодились, что в Польше возникло слабое государство, не способное создать постоянную наемную армию и в конечном счете разделенное соседями (Россией, Пруссией и Габсбургской империей) на три части. Венгрия же рухнула еще раньше под ударами турок из-за неспособности мобилизовать ресурсы для борьбы. При этом в России и Пруссии с вольностями и впрямь было плохо. Так что деление на Запад и Восток по принципу вольностей явно хромает. Реальная история намного сложнее.
Еще одна неточность авторов связана с оценкой итальянских городов-государств позднего Средневековья. «Венеция могла бы стать первым в мире инклюзивным обществом, однако не смогла этого сделать в результате политических интриг» [Там же: 214]. По мнению Аджемоглу и Робинсона, неудача эта стала следствием «национализации торговли». Согласимся с тем, что подобное госрегулирование деструктивно. Однако в Генуе или Флоренции таких действий не предпринималось, и тем не менее они также не стали инклюзивными обществами, несмотря на блестящий расцвет культуры эпохи Ренессанса.
Зато о том, как впервые в мире сформировались устойчивые инклюзивные институты в ходе английской Славной революции (1688), Аджемоглу и Робинсон размышляют весьма обстоятельно. В отличие от многих авторов, упрощающих историю, они уверяют, что британский успех не мог быть прямым следствием римского наследия. На самом деле позитивный процесс, обусловивший перемены, начался в XVI веке, когда
Елизавета I и ее наследники не смогли монополизировать торговлю с Америкой и сосредоточить в своих руках, тогда как другим европейским монархам это удалось. В результате в Англии, благодаря трансатлантической торговле и колонизации, начала складываться группа состоятельных купцов, мало связанных с короной, но ни во Франции, ни в Испании этого не произошло. Английские купцы не желали терпеть контроль со стороны монарха и требовали изменений в политических институтах, в частности ограничения королевской власти. Они и сыграли ключевую роль в Английской, а затем и в Славной революциях [Там же: 148].
Именно разделы, посвященные Англии, стоит читать в первую очередь. Из них видно, как много казалось бы частных обстоятельств повлияло на позитивный результат. И исторические традиции, и благоприятное соотношение групп интересов, и мягкость короля Вильгельма, и создававшие важный прецедент судебные решения. Но самым главным оказалось то, что многочисленные группы победителей вынуждены были приходить к компромиссам, формируя по-настоящему широкую коалицию [Там же: 287–288]. А если возникали подобные коалиции, то поддержание их становилось возможным лишь с помощью системы инклюзивных институтов, которые в дальнейшем мешали желанию отдельных влиятельных персон «развернуть» историю в сторону своего «большого кармана».
Такого же рода широкие коалиции, по мнению авторов книги, возникали во всех исторических случаях, когда абсолютистские институты заменялись более плюралистическими и инклюзивными. История учит: чтобы с тобой считались, нужно и тебе считаться с другими. У нас в России пока так еще не было. Поэтому как революции с революционерами, так и реставрации с разного рода реставраторами, консерваторами и профессиональными патриотами у нас совсем не славные.
Как при входе в коридор не разбить нос о косяк
Книга Дарона Аджемоглу и Джеймса Робинсона «Узкий коридор» (М.: АСТ, 2021) может считаться, наверное, вторым томом их нашумевшего исследования «Почему одни страны богатые, а другие бедные». Если в «первом томе» авторов интересовал в большей степени вопрос о том, в чем причины неудач, то во «втором» – как все же можно добиться успеха. Краткий ответ состоит в том, что необходимо пройти по узкому коридору между слишком слабым государством, не способным поддерживать порядок, контролировать насилие, следить за исполнением законов, и слишком сильным, то есть таким, которое будет постоянно вмешиваться в жизнь общества, стремясь навязать ему ложные правила поведения [Аджемоглу, Робинсон 2021: 12]. Лишь в таком узком коридоре возможно формирование инклюзивных институтов.
Если государство не способно выполнять свои функции, то собственность и торговые сделки не будут защищены от бандитских наездов. И тогда бизнес потеряет стимулы к работе. Быть абсолютно свободным от государства – «значит быть цыпленком среди ястребов, добычей для хищников» [Там же: 45]. Если же государство будет обладать большой неконтролируемой властью, то оно само начнет прибегать к наездам с теми же последствиями для бизнеса. По мнению авторов «Узкого коридора» деспотизм Левиафана чуть лучше отсутствия Левиафана, но ненамного [Там же: 212].
Поэтому государство необходимо, но оно должно быть поставлено под жесткий контроль общества. Получается, что демократия – это важнейшее условие развития, поскольку иного способа контроля за государством не существует. Если оно растет быстро, а общество – медленно, невозможно обуздать Левиафана. Если же общество прогрессирует, но государственные институты слабы (нет возможности собрать умеренные налоги и создать хотя бы минимальный бюрократический аппарат), Левиафан не справится с защитой бизнеса.
Авторы «Узкого коридора» выводят даже своеобразную закономерность из своих исследований.
Очертания европейской истории, как и во многом истории остальных частей света, – пишут они, – в очень большой степени определяет эффект крупных потрясений, но критически важным при этом оказывается баланс сил между государством и обществом [Там же: 387].
Проще говоря, старый порядок рушится не потому, что мы хотим провести реформы, а по объективным причинам. Но вот возникнет ли на развалинах демократия, анархия или автократия, зависит от того, кто «перетянет канат», кто накопил больше сил в предшествующие эпохи. Более того, существует своеобразная зависимость от пройденного пути. Если ваш Левиафан давно уже деспотический, избавиться от деспотизма становится значительно труднее, поскольку даже на развалинах старого порядка проще воспроизвестись сильному государству, чем сильному обществу [Там же: 108].
Самое интересное у Аджемоглу и Робинсона – это многочисленные примеры того, как в разных частях мира в разные времена осуществлялись попытки сформировать в меру упитанного, но не обнаглевшего Левиафана. В «Узком коридоре» мало теоретических рассуждений, но много конкретики. И это большое достоинство книги, написанной для широкого читателя, а не для узкого круга коллег, ссылающихся в своих трудах на авторов и тем самым увеличивающих индекс цитируемости, необходимый ученым для успешной университетской карьеры. «Узкий коридор» посвящен актуальной проблеме и написан так, что всякий, кто ею интересуется, сможет понять, о чем идет речь, не продираясь сквозь заумные формулировки.
Впрочем, достоинства порой оборачиваются недостатками, что особенно часто случается при попытке в одной книге обозреть сразу весь мир и все эпохи его развития. Аджемоглу и Робинсон полагают, что успешное продвижение в узком коридоре возможно в том случае, когда различные политические силы склонны к поиску компромиссов. И с этим вполне можно согласиться. В качестве своеобразного образца успешной политики компромиссов авторы приводят Швецию. И с этим тоже согласиться можно, поскольку Швеция – одна из немногих стран, обошедшихся без революций в Новое время. Разные конфликтующие стороны договаривались там между собой, и потому среди шведов не было таких проигравших групп интересов, которым нечего было бы терять, кроме своих цепей.
Но от чего зависит сговорчивость сторон при заключении компромисса? Существуют ли рецепты движения по узкому коридору? Понятно, что мы не можем вывести единый закон для всех случаев жизни. Многое зависит от конкретных людей и их поведения. Но в целом Аджемоглу и Робинсон проводят в своей книге мысль, что поляризации политических сил легче избежать в том обществе, где нет большого разрыва между богатыми и бедными. Например, в Пруссии с ее большими юнкерскими хозяйствами земельная аристократия не хотела договариваться с иными политическими силами [Там же: 384]. Неудивительно, что Пруссия была авторитарной страной и что в Германии (созданной на прусской основе) возник нацистский тоталитарный режим. Но вот вопрос: в Англии ведь тоже были крупные хозяйства лендлордов, возникшие в результате огораживания. И тем не менее Англия стала в Европе образцом демократизации, достигнув политического и экономического успеха раньше всех других стран за исключением Голландии. В общем, похожая структура собственности привела к совершенно иным политическим результатам.
Во Франции же крупное землевладение было сильно подорвано еще в революцию 1789 года, когда дворяне эмигрировали, а крестьяне захватили все, что «плохо лежит». Вроде бы произошло выравнивание. Но Франции прошлось пройти еще через три революции (1830, 1848 и 1870), прежде чем разные непримиримые силы смогли худо-бедно примириться и сформировать устойчивую демократию.
В общем, вопрос о том, какова логика вхождения в коридор, у Аджемоглу и Робинсона явно не доработан. Похоже, авторы, скорее, исходили из своей симпатии к миру относительного равенства, чем из фундаментального анализа проблемы. В итоге создается впечатление, что основной способ вхождения в коридор демократии – это несколько раз разбить себе нос о косяк (довести дело до революций), после чего уйдет былая лихость и сформируется естественная осторожность (склонность к достижению компромиссов). Подобное впечатление, конечно, это не окончательный вывод, но из «Узкого коридора» иной вывод сделать сложно.
Еще больше претензий к Аджемоглу и Робинсону возникает, когда они переходят к фундаментальным обобщениям. Почему именно в Европе создались условия для большого экономического подъема? В поисках ответа на этот вопрос авторы уходят далеко в историю, утверждая, что началось все с завоевания Европы в V веке германскими племенами с демократической организацией, ориентированной на общие собрания, и с нормами совместного принятия решений [Там же: 224]. При чтении «Узкого коридора» создается впечатление, будто демократия была свойственна европейцам с давних времен и они смогли пронести эту традицию через века. Но, увы, как минимум два факта, приводимых Аджемоглу и Робинсоном, явно не укладываются в эту концепцию. С одной стороны, первобытная демократическая организация была свойственна и народам, жившим в Индии, но эта страна так и не стала развитой. С другой стороны, замечательные демократичные германцы через пятнадцать веков после своего прихода в Европу построили тоталитарный нацистский режим, в котором не осталось даже малейших признаков народной власти.
Никакой связи между первобытной демократией и современным успехом тех или иных стран не существует. Долгий исторический путь может привести «демократов» к самым разным политическим и экономическим системам. Все дело в деталях этого исторического пути, о чем Аджемоглу и Робинсон совершенно верно пишут в девятой главе – самой удачной во всей книге. Если мы хотим понять причины успехов и неудач конкретной страны, нам надо долго и кропотливо копаться в ее истории. А ссылка на демократическую или, наоборот, тоталитарную культуру того или иного народа – это «наука» для ленивых. То есть для тех, кто хочет быстро получить желательный ответ. Непонятно, зачем авторы хорошей книги, демонстрирующей на многочисленных примерах, как разнообразные исторические повороты могут влиять на судьбы стран, прибегли к необоснованному утверждению о связи нынешних успехов Европы с германской культурной традицией отдаленного прошлого.
Еще одна проблема книги состоит в том, насколько можно доверять собранным в ней интересным фактам. Размышляя о том, какую позитивную роль сыграло правление пророка Мухаммеда в Медине, авторы отмечают, что созданное им протогосударство обеспечило надежные права собственности и сдерживало межклановые конфликты. Прекратились набеги на караваны, расширились возможности для торговли. Теоретически, конечно, так и должно было быть при формировании твердой власти вместо того разбойного хаоса, который характерен обычно для кочевых племен. Но есть ли у нас точные сведения о событиях, происходивших в VII веке? Я еще склонен был бы поверить, что о наведении порядка в Медине можно судить по косвенным данным, но авторы тут же пишут, как в результате ирригационных работ «значительно увеличился объем сельскохозяйственного производства» [Там же: 172–173]. Это уже, конечно, чистые фантазии. Одному Аллаху известно, насколько эффективно при Мухаммеде копали каналы. У нас нет никакой возможности делать выводы о динамике экономики для столь далекого времени, и тем более связывать большие перемены с преобразованиями, совершёнными одним реформатором на протяжении короткого промежутка времени. И хотя в других местах книги приведенные авторами факты выглядят вполне правдоподобно, волей-неволей закрадываются сомнения, не подгоняются ли они под теоретические выводы.
Впрочем, не ошибается лишь тот, кто не пытается ответить на сложные вопросы, актуальные для современного общества. Чем сложнее вопрос и чем больше при ответе на него возникает таких моментов, когда нам не хватает исторических данных, тем больше вероятность допустить погрешность. Тем не менее такие смелые книги, как те, что пишут Аджемоглу и Робинсон, читать интереснее и полезнее, чем многие узкоспециализированные монографии, посвященные проблемам, с которыми наука давно уже разобралась.
Свобода и защищенность
Существует немало хороших книг, написанных на основе институционального подхода о том, как и почему именно западное общество стало успешным, тогда как разнообразные восточные – долгое время развивались не слишком динамично. Но из всех исследований я рекомендовал бы, пожалуй, для первичного знакомства с темой книгу Натана Розенберга и Л. Е. Бирдцелла «Как Запад стал богатым: экономическое преобразование индустриального мира» (Москва; Челябинск: Социум, ИРИСЭН, 2015). По сути дела, она представляет собой краткую экономическую историю Европы, но сделанную не формально-описательно (по принципу учебника, где есть всего понемногу, но без понимания, зачем читателю это следует знать), а весьма основательно: с важной целью, состоящей в том, чтобы дать понять читателю, почему Запад развивался, а не стоял на месте.
В отличие от нее книга классика институционализма, нобелевского лауреата Дугласа Норта (с соавторами Д. Уоллесом и Б. Вайнгастом) «Насилие и социальные порядки» написана сложновато. Книга Д. Аджемоглу и Д. Робинсона «Почему одни страны богатые, а другие бедные» проста для чтения, но состоит, по сути, лишь из отдельных очерков и не содержит последовательного описания истории. Зато книга Н. Розенберга и Л. Бирдцелла, хотя не слишком раскручена в прессе, а потому известна лишь сравнительно малому кругу читателей, содержит максимум информации в сравнительно небольшом объеме.
Запад, по мнению авторов этой книги, стал богатым, поскольку в ходе своего развития смог обеспечить четыре важнейших достижения для роста, основанного на инновациях. Во-первых, люди в какой-то момент получили возможность свободно создавать предприятия (у них теперь могло не хватать для бизнеса денег или таланта, но не государственной лицензии или церковного благословления). Во-вторых, им разрешили свободно продавать и покупать все что вздумается, обеспечивая работу предприятий сырьем и обеспечивая себе доход реализацией готовой продукции. В-третьих, стало можно производить все что угодно, лишь бы это было выгодно. И, в-четвертых, бизнес получил защиту от «наездов» – от произвольных конфискаций и экспроприаций [Розенберг, Бирдцелл 2015: 41].
Говоря о важности этих условий, Розенберг и Бирдцелл вступают в спор с теми оппонентами, которые полагают, будто бы на Западе всегда существовали подобные условия для развития бизнеса. На самом деле таких условий, конечно, не было. И собственность у бизнесменов запросто отнимали, и свободной возможности производить товары не имелось из-за разного рода цеховых ограничений. «Бывало так, – пишут авторы книги, – что сюзерен, используя вооруженную силу, просто грабил чужих или своих собственных арендаторов» [Там же: 76]. И в городах дела обстояли не лучше, чем на селе: «гильдии обладали политической властью, которая делала их правила обязательными и позволяла им осуждать, штрафовать и наказывать нарушителей правил» [Там же: 75]. В итоге можно сказать, что «переход от высокоорганизованного, полностью интегрированного феодального общества времен позднего Средневековья к плюралистическому обществу Европы XVIII века стал возможен благодаря ослаблению политического и церковного контроля не только в сфере хозяйственной деятельности, но также в науке, искусстве, литературе, музыке и образовании» [Там же: 44].
Розенберг и Бирдцелл полагают даже, что в Средние века не существовало свободы ценообразования:
обычным подходом было установление твердых цен на буханку хлеба, но, поскольку зерна для снабжения рынка по твердой цене часто недоставало, разрешалось изменять величину буханки [Там же: 118].
Здесь, мне кажется, авторы книги все же сильно сгущают краски: цены на самом деле менялись, конечно, хотя государство и городские власти действительно порой стремились делать их неизменными. В целом же является фактом то, что на заре европейской экономики не существовало даже относительно свободного рынка. Предприниматель был человеком, которого часто могли обидеть, лишая свобод и имущества.
Почему же эта ситуация переменилась со временем? Вовсе не потому, что кто-то провел целенаправленные реформы. Или, вернее, такие реформы в отстающих странах проводились, но лишь в рамках догоняющей модернизации, то есть тогда, когда уже становилось очевидно, что перемены за рубежом происходят и аутсайдерам следует поскорее догонять лидеров, уходящих в отрыв. Сами же лидеры стали таковыми, скорее, вследствие случайного стечения обстоятельств.
По мнению Розенберга и Бирдцелла, единственной сферой коммерции, где не срабатывали разные государственные ограничения свободного рынка, являлась морская торговля. Она, по понятной причине, была межгосударственной, и здесь просто некому оказалось навязывать бизнесу всякие путы. В XVI–XVII веках Голландия с Англией резко расширили свое участие в морских перевозках и в свободной торговле (порой сочетающейся с пиратством), получив от подобной деятельности большие доходы. И это заставило не имевших таких доходов правителей других стран всерьез задуматься о переменах [Там же: 118–124].
Раньше перемены в частном секторе могли происходить только в том случае, когда политическая власть их игнорировала – не замечала или не имела достаточных сил, чтобы им воспрепятствовать. В остальных же случаях стремление к переменам вполне могло интерпретироваться как ересь или нарушение установленных моральных норм, что вынуждало бизнес крутиться в рамках предложенных ему ограничений. Однако в начале Нового времени монархам и прочим правителям пришлось всерьез задуматься. Они очень нуждались в доходах, которые можно было получить взимая налоги с бизнеса и в кредитах, которые этот бизнес мог предоставить в тот момент, когда доходы еще не получены. Деньги требовались королям для обустройства армий. Ведь без сильной армии государи рисковали потерять свои земли, своих подданных и свои доходы из-за агрессии соседей. В результате оказалось, что не только бизнес зависит от властей, но и политические власти зависят от эффективной работы бизнеса.
На Западе конкурирующие центры политической власти были крайне заинтересованы в технологических изменениях, обещающих торговые или производственные преимущества и рост правительственных доходов, а потому и опасались того, что соседи опередят их во внедрении новинок. Как только стало ясно, что рано или поздно кто-либо из конкурентов выпустит джинна из бутылки, идея, что власть может противодействовать технологическим изменениям и отстаивать статус-кво, более или менее исчезла из западного сознания [Там же: 168].
Правители пришли к выводу, что у отдельных предпринимателей можно, конечно, отнимать имущество, но предпринимательство в целом следует защищать от экспроприации, ограничиваясь лишь взиманием налогов и пошлин в разумных пределах. Более того, предпринимателям надо разрешать инновации. Надо прекратить преследования бизнеса за стремление к переменам. Надо разрешить осуществление всех технологических изменений, поскольку они представляют собой не ересь, а важнейший источник пополнения казны. Таким образом, можно сказать, что конкуренция между государствами в борьбе за власть, за земли и прочие ресурсы позволила сформироваться свободной конкуренции бизнесменов в борьбе за рынки, ресурсы и доходы от бизнеса. «Между 1750 и 1880 годами, – отмечают Розенберг и Бирдцелл, – уважение западных правительств к независимости хозяйственной сферы стало буквально своего рода идеологией» [Там же: 174].
Сформировался «дикий капитализм», который романтики XVIII–XIX веков сразу же стали интенсивно ругать. Но Розенберг и Бирдцелл полагают, что
романтические представления о благополучной жизни работников доиндустриальной Европы можно отвергнуть, как чистую фантазию. <…> Если фабричный режим был жуток, то альтернативы для тех, кто голосовал своими ногами за фабрики, были еще хуже. Низкая заработная плата могла привлекать работников на первые фабрики потому, что этот маленький доход все же обеспечивал им жизнь над чертой бедности. <…> Викторианскую Англию возмутил тот факт, что дети работали на фабриках за несколько шиллингов в день, но когда парламент запретил детский труд, их места быстро заняли безземельные ирландские мигранты, которых привлекала возможность зарабатывать несколько шиллингов в день [Там же: 206].
Но главным источником богатства Запада стала, конечно, не работа за гроши. Важнее было то, что свобода предпринимательства и защищенность собственности позволили развить «особую систему инноваций сначала на уровне фирмы, а затем и на уровне всей хозяйственной жизни. Один конец этого моста представлял собой научно-исследовательские лаборатории, изобретенные для применения научных методов и знаний в решении коммерческих проблем, а другой – потребительское использование продуктов и услуг, воплощающих это знание. Уникальность Запада в том, что он сумел соединить под одним управлением, с общими целями и стимулами, центры научного знания и традиционные деловые структуры, с их функциями производства и сбыта» [Там же: 280–281].
Таков, на мой взгляд, важнейший вывод исследования Розенберга и Бирдцелла. Правда, их книга, конечно, не без недостатков. В ней маловато политики, маловато анализа той борьбы между государствами, которая, по словам самих же авторов, так важна для понимания перемен. Маловато тех важных исторических деталей, без знания которых экономическая история выглядит порой схематично. Из рассказа Розенберга и Бирдцелла мы вряд ли поймем, как и почему международная морская торговля стала столь важным сектором экономики, что вывела Голландию с Англией (далеко не самые успешные страны в Средние века) на первый план в Новое время. Мы вряд ли поймем, каким образом консервативные власти разных европейских стран «прозревали» и переходили к политике уважения бизнеса. Мы вряд ли поймем, почему этот переход был столь сложен и зачастую кровопролитен, почему он порой сопровождался революциями. Но для изучения всего этого есть другие качественные исследования – в частности, те, которые анализируются в этой книге. А книга Розенберга и Бирдцелла хороша именно тем, что сразу выделяет главное, не давая читателю затеряться в сложностях и хитросплетениях истории, оказавшейся в конце концов столь благоприятной для Запада.
Почему так сильны «слабые» меньшинства
За последние годы феноменального успеха достигли два движения –
Не будем сейчас давать этическую оценку этим событиям. Не будем рассуждать, хорошо все это или плохо. Не будем политизировать анализ и попытаемся остаться строго в рамках науки. Попробуем ответить на вопрос, почему сравнительно малым по численности группам населения удается нанести удар по таким ценностям, которые недавно еще представлялись нерушимыми и интерпретировались как ценности, присущие всем людям (по крайней мере, в США). И, как ни странно, для ответа нам понадобится на минутку уйти в совершенно иную сферу – в экономику, где лоббистские группы борются за свои высокие прибыли.
Допустим, вы являетесь отечественным производителем и хотите оградить рынок от зарубежных конкурентов с помощью высоких таможенных пошлин. То есть осуществить эдакое импортозамещение в собственных интересах. В экономической науке эффективность протекционизма подвергается большому сомнению, но тем не менее матерым отечественным производителям часто удавалось пролоббировать если не полный запрет на импорт ряда товаров (как у нас сегодня в отношении продуктов, поставляемых из Евросоюза и Северной Америки), то по крайней мере высокие таможенные пошлины. А как только такие пошлины появляются и импорт дорожает, «наши герои» тут же вздувают цены и кладут к себе в карман дополнительные прибыли. Все общество расплачивается за их стремление нажиться и послушно «кушает» сказку про необходимость поддержки отечественного производителя. Почему такое возможно? Почему люди это терпят?
На данный вопрос ответил Мансур Олсон в книге «Возвышение и упадок народов» (М.: Новое издательство, 2013). Он описал так называемую логику коллективных действий. Суть его вывода сводится к тому, что выигрыш, который получают большие группы, отстаивая свои интересы, оказывается довольно мал в расчете на каждого их члена. Более того, в выигрыше в равной мере окажутся как реальные борцы, так и «безбилетники», то есть те, кто не вносил в борьбу никакого вклада. А вот выигрыш малых групп весьма соблазнителен [Олсон 2013: 34, 50].
В случае с протекционизмом картина наша такова. Сильно ли мы с вами проигрываем, когда платим высокую цену за сыр, подорожавший из-за протекционизма? Честно говоря, не очень. Во всяком случае, наш проигрыш не настолько велик, чтобы побудить значительную часть потребителей бросить привычную, любимую работу или отказаться от отдыха, для того чтобы все свои силы отдать борьбе за свободу торговли. Дело кончается тем, что небогатые люди покупают чуть меньше сыра, а богатые платят за него больше, чуть-чуть сокращая свои сбережения. Все, конечно, ворчат и ругают правительство, но такое поведение проще борьбы за свои интересы. При этом движения потребителей существуют в мире, но они обычно являются не самыми сильными лоббистами. Еще слабее налогоплательщики. Они вроде бы должны быть заинтересованы в одновременном снижении налогов и государственных расходов, которые лоббируют малые группы. Но как же слабы налогоплательщики и как мало они добиваются в сравнении с бизнесменами, профсоюзами, генералами, аграриями, женщинами, чернокожими, мигрантами, религиозными и сексуальными меньшинствами…
Вот кто по-настоящему силен, хотя порой сравнительно мал численно. А еще надо принять во внимание разнообразных юристов, которые за хорошие деньги помогают «малым группам» отстаивать свои интересы и в итоге сами становятся такой же «малой группой», получающей выгоду от лоббизма [Там же: 98–99].
Вот здесь мы подступаем к нашей основной теме. «Члены „малых“ групп, – пишет Олсон, – обладают непропорционально большой организационной властью для осуществления коллективных действий; эта диспропорция с течением времени в стабильных обществах уменьшается, но не исчезает» [Там же: 62]. Проще говоря, им есть за что бороться, и выигрыш в случае успеха будет значительным. Для одних групп это торговые прибыли. Для других – возможность отсудить миллионы у «насильника». Для третьих – социальные льготы. Для четвертых – возможность вести нормальный образ жизни без дискриминации со стороны большинства. Ну а для большинства задача оторвать задницу от дивана и сделать что-то против сплоченного меньшинства оказывается порой нерешаемой. Значительная часть полусонного большинства, не следящая за политическими событиями и экономикой, даже не знает, как сплоченное меньшинство борется за свои права.
Таким образом, с точки зрения Олсона реальная картина современного общества – это не столько свободный рынок, на котором действуют индивиды в соответствии со своими интересами и на котором все получают доходы пропорционально своему вкладу, сколько совокупность мощных распределительных коалиций, вытягивающих из рынка все, что дают им их коллективные лоббистские действия. Именно поэтому профсоюзы в свое время добивались повышения зарплаты, бизнесмены – таможенных пошлин, оборачивавшихся ростом цен, а военно-промышленный комплекс – больших оборонных расходов. Именно поэтому в свое время возникли системы социального обеспечения, съедающие значительную долю общественного пирога. Правда, по мнению Олсона «привычный образ нарезания общественного пирога в действительности не схватывает сути ситуации; лучше, наверное, представить себе борцов, дерущихся за содержимое магазина фарфоровых изделий» [Там же: 65]. Автор «логики коллективных действий» написал эту фразу много лет назад, но именно сегодня становится особо актуальна проблема ожесточенной драки в посудной лавке, после которой может вообще не остаться никакой посуды.
Проблема развития народов состоит не в том, что люди, мол, плохо понимают необходимость снижения налогов, отмены таможенных барьеров, ликвидации привилегий отдельных групп и т. д., а в том, что эти группы, или, точнее, распределительные коалиции, в которые они фактически объединяются, по объективным причинам оказываются сильнее в борьбе за ресурсы и готовы ради своей выгоды предпринимать действия, тормозящие развитие экономики [Там же: 92]. Даже при высоком уровне экономической грамотности чрезвычайно трудно мобилизовать десятки миллионов потребителей или налогоплательщиков на борьбу за свои интересы, тогда как десятки тысяч представителей этих распределительных коалиций мобилизуются сравнительно легко.
Правда, цивилизованные общества научились более-менее решать данную проблему. Именно поэтому Олсон отметил, что со временем диспропорции уменьшаются. «Малые группы» добиваются своего, но они не могут перетягивать на себя ресурсы общества бесконечно. Когда возникает угроза перебить большую часть посуды, включаются механизмы, останавливающие аппетиты «малых групп». Завоеванные права и льготы обычно остаются у них, но дальше определенной границы им не удается продвинуться. Таким образом, как
На этом можно было бы закончить рассказ о «логике коллективных действий», но вспомним, что книга Олсона называется «Возвышение и упадок народов». Если теория Олсона верна, то получается, что