чем дольше демократические страны обладают свободой организации при отсутствии потрясений или вторжений, тем более они будут страдать от подавляющих их экономический рост организаций и сговоров. Это помогает объяснить, почему у Великобритании – великой страны с самым продолжительным иммунитетом к диктатуре, вторжениям и революциям – были в этом столетии (ХХ веке. –
А вот в таких малых и относительно однородных обществах, как скандинавские, больше вероятность возникновения всеохватывающих организаций. Например, в послевоенное время там существовали профсоюзы, включавшие практически всех работников физического труда. Такие организации, по мнению Олсона, чаще поддерживают меры, способствующие экономическому развитию, чем конкурирующие между собой за ресурсы малые группы, характерные для США и Великобритании [Там же: 124–125].
Еще один важный вывод, следующий из «логики коллективных действий», состоит в объяснении экономического успеха европейских стран в начале Нового времени. Создание больших централизованных государств позволило устранить влияние цеховых распределительных коалиций, формировавшихся в средневековых городах. Бизнес вышел за пределы этих городов и расположился в тех регионах, которые раньше были отсталыми. В Средние века сильные города часто устраняли конкурентов, возникших в «деревенской» промышленности, но в централизованных государствах возможность такого силового давления исчезла, поскольку контролирующие всю государственную территорию монархи были заинтересованы не в защите отдельных городских привилегий, а в максимизации налоговых поступлений и, соответственно, в общем экономическом развитии [Там же: 161–168].
По всей видимости, теория верна и много дает нам как для понимания истории европейского развития, так и для осмысления проблем современного мира. Но все же нам следует учитывать, что в реальности на возвышение и упадок различных народов действуют многие факторы. Скажем, в России не сформировалось сильных профсоюзов, способных бороться за высокую зарплату, однако лоббистские возможности «олигархов» весьма велики. Некоторые субъекты федерации слабы и потому бедны, а в некоторые другие – из Москвы перекачиваются значительные ресурсы, поскольку так проще поддерживать в них порядок. Дело здесь, по всей видимости, не только в силе малых групп и распределительных коалиций.
Почему процветает Китай, а не Россия
Мансур Олсон известен в исторической социологии двумя ключевыми тезисами: о стационарном бандите, приходящем на место бандита кочующего для учреждения государства, и о логике коллективных действий, с помощью которых разнообразные группы интересов это самое государство подрывают. Но в его книге «Власть и процветание. Перерастая коммунистические и капиталистические диктатуры» (М.: Новое издательство, Библиотека Фонда «Либеральная миссия», 2012) не это главное. Тем не менее скажем сначала пару слов о бандитах. Не только потому, что это интересно, но и потому, что важно для понимания принципиальных выводов.
Во времена далекие, теперь почти былинные (как сказал бы, наверное, Владимир Высоцкий), существовали всякие дикие народы, кормившиеся за счет набегов на города народов оседлых. Эти кочующие бандиты грабили население до последнего гроша, дома поджигали, мужчин убивали, женщин насиловали, детей уводили в рабство. Так и жили. Кормились с большой территории. Поскольку на малой могло просто не хватить городов для разбоя. И вот в какой-то момент стало ясно, что кочующему бандиту проще превратиться в стационарного. Сесть на трон, жить на одном месте, города сохранять, мужчин и детей не трогать, женщин… (ну, здесь сложнее, конечно)… Но главное для такого стационарного бандита – это облагать податью покоренное население с тем, чтобы оно могло работать и кормить захватчиков постоянно. Проще говоря, оказалось, что забирать себе всё имущество тружеников или даже бо`льшую его часть прагматичному бандиту невыгодно. Выгодно забирать часть разумную: и себе хорошо, и народу – терпимо.
Поэтому превращение в стационарного бандита вполне осмысленно для любого предводителя кочующих бандитов, да и для каждого, кто достаточно силен для того, чтобы взять на себя эту роль. Вот почему на протяжении всей человеческой истории большинством крупных человеческих популяций управляли автократы [Олсон 2012: 112].
Так возникло государство. Если выразиться по-научному, а не «по-бандитски», произошло это в результате осуществления важнейших институциональных изменений. Наш бандит ввел новые «правила игры», превратившись тем самым из кочующего в стационарного, а затем заставил играть по этим правилам все население, находящееся на подконтрольной территории [Там же: 33–36].
Понятно, что эта краткая схема представляет собой чрезвычайно сильное упрощение, но общую логику действий господствующего племени (народа, класса, социальной группы) она передает. В рамках этой логики под воздействием разных конкретно-исторических обстоятельств могло возникать множество вариантов государственного строительства, вплоть до призвания бандитов (варягов) самим населением с целью наведения порядка на Руси. При этом, как справедливо отметил Олсон,
предприниматели на ниве насилия не называли себя бандитами, а, напротив, давали себе и своим потомкам самые благородные титулы. Порой они даже утверждали, что правят на основании божественного права [Там же: 38].
Однако чем сложнее становилось государственное устройство, тем больше у несчастных стационарных бандитов (князей, царей, королей, императоров, президентов, премьер-министров, генеральных секретарей, дуче, каудильо и фюреров) становилось проблем. Не имея достаточной информации о жизни и доходах вверенного их заботам населения, они недобирали налогов, а при введении государственного регулирования экономики и систем социального страхования сильно переплачивали из бюджета разного рода лоббистским группам. Эти сплоченные коллективы могли, используя разные методы убеждения (вплоть до подкупа чиновников или воздействия на сознание избирателей с помощью массмедиа), выторговывать всякие льготы, а бремя издержек содержания себя любимых перекладывать на госбюджет и честного налогоплательщика. В общем, действовали эти группы почти по-бандитски, не давая высокопоставленному стационарному бандиту цивилизованно управлять своим государством.
В книге «Власть и процветание» Олсон сформулировал два тезиса, объясняющих при каких условиях стационарный бандит, превратившийся в цивилизованное правовое государство, может минимизировать указанные выше проблемы. Ему вновь необходимо осуществить институциональные преобразования, то есть скорректировать старые «правила игры». Во-первых, он должен защищать индивидуальные права своих граждан (в том числе право собственности), не наезжая на них и соблюдая требования закона. Во-вторых, он должен пресекать действия всяких прочих (помимо себя) хищников, которые хотели бы ради поживы наезжать на обывателей, – слабых, но эффективно трудящихся и создающих благодаря этому разнообразные блага. В том числе он должен пресекать и действия сильных лоббистских групп, грабящих население не напрямую, а через посредство госбюджета.
Получается, что этот стационарный бандит, действуя в собственных интересах, действует и в интересах общества тоже. Возникает механизм, напоминающий действие невидимой руки Адама Смита, и Олсон задается вопросом, не следует ли нам назвать эту своеобразную руку левой невидимой рукой? [Там же: 40]. При действии «правой» невидимой руки люди организуют эффективное рыночное хозяйство, ни о чем не договариваясь между собой. При действии «левой» невидимой руки возникает эффективное государственное управление, и опять же без всякой договоренности между разными группами интересов.
В принципе, выводы эти для нас сейчас более-менее очевидны. Но Олсон получает из них любопытные практические следствия, далеко не столь очевидные и весьма актуальные для сегодняшней России. Во-первых, он объясняет, почему у Китая получились такие хорошие реформы во времена Дэн Сяопина, тогда как в СССР при Горбачеве все пошло из рук вон плохо. Во-вторых, он объясняет, какие неприятные последствия получаются в том случае, когда нелиберальное государство слишком много власти и собственности подгребает под себя.
Обычно приходится слышать, что Китай процветает, поскольку проводил, мол, не шокотерапию, а постепенные преобразования, сохранил Коммунистическую партию и поддержал старые государственные предприятия, а также плановую систему, сочетающуюся с рынком. Большинство таких рассуждений находятся в интервале от спорных и недоказанных до откровенно нелепых. На самом деле интересен вопрос о том, почему при Дэн Сяопине китайское руководство не раскололось, не вступило во внутренний конфликт, не породило сильные консервативные группы и смогло проводить нужные стране реформы, несмотря на ужасающую бедность населения, которому тогда жилось намного хуже, чем нам в «лихие девяностые». Ведь важнейшей проблемой советской перестройки и последующих реформ была неспособность Горбачева и Ельцина удержаться от популизма, развалившего экономику.
В свете теории Олсона объяснение таково. В Китае 1970-х годов не было сильных лоббистских групп, которые могли бы противостоять реформаторскому руководству Дэн Сяопина, поскольку их уничтожил еще Мао Цзэдун в ходе так называемой культурной революции, направленной против разнообразных китайских элит (так называемых красных мандаринов). После нее пекинские руководители оказались так сильны, а общество так слабо, что вынуждено было послушно следовать за «генеральной линией партии» и тогда, когда эта линия была коммунистической, и тогда, когда она стала реформаторской. Отсутствием оппозиционных лоббистских групп Олсон объясняет также экономическое чудо в Германии и Японии после Второй мировой войны. Если в Китае возможных лоббистов уничтожил сам лидер страны, то в Германии и Японии сильные промышленные лоббисты, сотрудничавшие с милитаристскими режимами, стали жертвами военного поражения. При оккупационных властях они носа не смели высунуть, а не то чтобы требовать себе денег, льгот и курса на импортозамещение [Там же: 177–180].
Нетрудно заметить, что в перестроечном СССР и в пореформенной России многочисленные группы интересов – от всяких матерых товаропроизводителей до заматеревших генералов – все время давили на власть, требуя себе материальных благ, участия во власти и выгодных условий приватизации. Именно отсюда проистекают наши печальные результаты. Впрочем, по окончании «лихих девяностых» власть, как известно, эти результаты обнаружила и стала предпринимать усилия для восстановления вертикали власти: нагнула олигархов, установила просвещенный «вертикализм», собрала налоги, пресекла сепаратизм регионов, подчинила государству телевидение и, наконец, резко увеличила роль государственного регулирования и даже государственной собственности в экономике.
Согласно теории Олсона, такого рода жесткая борьба с группами интересов обычно оборачивается вовсе не победой, а поражением государства. Сосредоточивая в своих руках то, что надо и не надо, оно теряет возможность контроля над ситуацией. У предприятий и конкретных людей оказывается все меньше стимулов для того, чтобы хорошо работать. Приходится их заставлять быть честными, направлять для надзора за ними все больше чиновников. Но чиновники эти, как их ни корми, всё в лес смотрят. Образуют с контролируемым бизнесом новые группы интересов. В результате возникает коррупция. Для пресечения коррупции государство пользуется услугами еще более высокопоставленных чиновников и силовиков. Но и они в конечном счете оказываются коррумпированы. Если рассуждать в терминах Олсона, то можно сказать, что люди добровольно объединяются во все новые банды, чтобы противостоять стационарному бандиту для защиты своих интересов.
Таким образом, мы имеем две разные модели. Китай, хоть и не пресек коррупцию, но дал свободу бизнесу в условиях, когда лоббистские группы были слабы и не могли заставить власть перераспределять в свою пользу ресурсы. Отсюда – высокие темпы роста ВВП и даже процветание при авторитарной власти. Россия же в 1990-е годы дала свободу бизнесу, но пресечь лоббизм не смогла, что ослабило государство и сделало его популистским. А когда новая власть ограничила свободу бизнеса и усилила государство, разнообразные группы интересов стали использовать его в своих корыстных целях. В результате экономика остановилась, а группы интересов продолжили богатеть, несмотря на грозный окрик со стороны Кремля.
Как бы нам стать Данией?
Американский социолог и политолог Фрэнсис Фукуяма (автор популярного уже на протяжении трех десятков лет «Конца истории») недавно подметил, что во многих отстающих странах сформировался своеобразный запрос на то, чтобы стать Данией. «Все хотели бы узнать, как превратить Сомали, Гаити, Нигерию, Ирак или Афганистан в Данию» [Фукуяма 2015: 35]. Не то чтобы обязательно именно в Данию. Можно и в Швецию либо в Норвегию. В моем родном Петербурге за образец берут обычно Финляндию, находящуюся по соседству. Ведь малые скандинавские государства – это идеал, который всех притягивает. Высокий уровень экономического развития, социальная защита, экологически чистая среда… И все это достигнуто, казалось бы, без крови, революций, гражданских войн.
Вопросу о том, как стать успешным государством, Фукуяма посвятил двухтомник, состоящий из книг «Государственный порядок» (М.: АСТ, 2015) и «Угасание государственного порядка» (М.: АСТ, 2017). Переводы названий неточны. На самом деле Фукуяма использует понятие «политический порядок», отсылающее к изученной нами ранее книге его учителя С. Хантингтона. Впрочем, названия книг вообще обманчивы. По сути дела, Фукуяма представил исследование не о политике и даже не о государстве в узком смысле слова, а о богатстве народов. О том, почему одни нации стали успешными, почти как Дания, а другие затерялись на долгом пути развития, погрязнув в коррупции, диктатуре, нищете и внутренних конфликтах.
Для начала Фукуяма формулирует «что-то вроде закона консервации институтов. Люди по своей природе – животные, следующие определенным правилам: они рождаются, чтобы приспособиться к социальным нормам, которые видят вокруг себя, и они укрепляют эти нормы, часто наделяя их сверхъестественными смыслами и ценностями. Когда окружающая среда изменяется и возникают новые проблемы, зачастую между существующими институтами и нынешними нуждами возникает разрыв. А вдобавок эти институты поддерживаются легионами защитников, сопротивляющихся любым существенным изменениям» [Фукуяма 2015: 26]. Поэтому «процесс изменений состоит не из постоянных маленьких корректировок, ориентирующихся на смену условий, но, скорее, представляет собой период затянувшегося застоя, прерываемый катастрофической ломкой» [Там же: 74].
В книге «Отставание», специально посвященной анализу Латинской Америки, Фукуяма с соавторами показали, как непросто сформировать эффективные институты [Фукуяма 2012]. Но как же при этом можно двинуться вперед? Причина успеха вроде бы проста. Надо одновременно достичь трех результатов. Во-первых, построить сильное и дееспособное государство. Во-вторых, добиться того, чтобы государство это подчинялось законам, им же установленным. В-третьих, обеспечить подотчетность правительства гражданам [Фукуяма 2015: 37, 525]. Провал хотя бы по одной из позиций означает общий провал всей модернизации. Без сильного и дееспособного государства получится война всех против всех, даже если демократизация формально обеспечит уважение к законам и ответственное перед парламентом правительство. Если же в сильном государстве правительство не будет подотчетно народным избранникам, оно само станет источником злоупотреблений. Возможно, больших, если оно еще и не чтит закон. Возможно, малых, если чтит.
Оптимальное сочетание достижений по отмеченным пунктам возникло в Западной Европе [Там же: 45]. Но как европейским странам удалось добиться успеха по всем трем позициям? Почему у других стран это плохо получилось? Фукуяма не тратит много бумаги и чернил на общие советы о сочетании хорошего с лучшим. Стараясь избежать как абстрактности экономических теорий, так и чрезмерной конкретики исторических исследований [Там же: 48], он разбирает опыт ключевых стран мира, сопоставляя их между собой и показывая, как за века и даже тысячелетия страны эти дошли до жизни такой: плохой или хорошей.
В анализе длительного исторического пути состоит явное достоинство этих книг, хотя сам Фукуяма осознает, что, когда затрагиваешь огромный массив фактов, неизбежны частные ошибки и связанная с ними критика со стороны узких специалистов. Тем не менее историческая социология не может обойтись без такого подхода, поскольку запрос на анализ реальных причин успешной модернизации давно уже существует, а любые попытки размышлять о ней без фактов или без обобщений приводят к совершенно ошибочным, а иногда даже комичным результатам.
Вывод, к которому приходит Фукуяма, состоит в том, что конечный успех зависит от соотношения сил различных групп интересов, борющихся друг с другом на протяжении долгого времени.
Чудо современной либеральной демократии <…> могло возникнуть только в результате существования в обществе жесткого баланса сил между различными участниками политического процесса [Там же: 406].
А если некоторые элитные группы начинают слишком сильно влиять на власть, разрушая баланс, начинается упадок демократии [Фукуяма 2017: 546].
В Китае сильное государство вообще «не было скомпенсировано другими институционализированными центрами власти, которые могли бы обеспечить что-то подобное верховенству закона» [Фукуяма 2015: 133–134]. Отсюда возникло отставание в ту эпоху, когда Европа двинулась вперед. Но и в Европе все было непросто. Успех зависел еще и от того, как государство соблазняло «малых сих» своими благами, раскалывая возможные конструктивные коалиции. Например, в тех странах, где возник абсолютизм, влиятельные группы интересов соперничали между собой за возможность урвать частичку «разбрасываемых» правительством благ вместо того, чтобы совокупными усилиями сформировать механизм контроля за его действиями.
В Испании и Франции старая аристократия (дворянство шпаги) стремилась максимально сохранить свои позиции на местах, получая традиционную земельную ренту, а новая бюрократия (дворянство мантии) покупала у короля должности для того, чтобы получать с них административную ренту (по сути дела, взятки). Налоговое бремя падало на простых горожан и крестьян, что им, естественно, не нравилось. В конечном счете государство слабело, не имея возможности толком собрать достаточный объем денег на свои нужды. Так дело дошло до революций, разрушивших старый режим и создавших на его обломках новые условия для поиска компромисса различными группами [Там же: 420–464].
В Венгрии и Польше картина была прямо противоположной. Влиятельные группы еще в Средние века ослабили государство, не став ждать милостей от природы, а взяв их с земли самостоятельно. Короли испытывали трудности в фискальной сфере не столько из-за малой налогооблагаемой базы, сколько потому, что дворянские сеймы вообще не желали толком делиться с ними своими земельными доходами. Противопоставить дворянству буржуазию монархи в Восточной Европе не могли в связи со слабостью городов и отсутствием мощного бизнеса. В итоге им трудно было профинансировать наемные армии и создать эффективное войско, что для Венгрии закончилось в XVI веке поражением от турок, а для Польши – в XVIII столетии знаменитым разделом между Пруссией, Австрией и Россией [Там же: 465–480].
В самой же России государство по мощи приблизилось к китайскому [Там же: 483, 500], подмяв любое возможное сопротивление групп интересов и заставив работать их на себя вне зависимости от собственного желания. Это усиление государства сделало невозможным как следование закону, так и тем более формирование подотчетного правительства. Отсюда – известные нам печальные результаты.
Как же в таких условиях получить прекрасную Данию из перегрызшихся между собой кучек эгоистичных дворян, бюрократов, бюргеров и крестьян? Про саму Данию и других ее северных соседей Фукуяма написал мало, но английский пример разобрал подробно, считая (и справедливо) его образцом успеха модернизации. Здесь, правда, к осуществленному им анализу возникают серьезные вопросы.
В попытке объяснить, почему ко времени английской революции середины XVII века парламент смог объединить различные силы, твердо противостоящие королю, Фукуяма вдруг отошел от анализа групп интересов и стал говорить об идущем из глубины веков уважении европейцев к закону. Особенно в Англии, где традиционно сильна была система местного самоуправления, уважалась собственность, отсутствовали конфискации и доминировало общее право [Там же: 321–332, 348, 365–367, 414, 508–512, 523–524]. Фукуяма, конечно, прав в оценке большой роли права в давние времена, но, увы, истории известны многочисленные факты столь же бесцеремонного нарушения прав собственности в Англии, как и на континенте. Экспроприация имущества евреев в XIII веке, экспроприация собственности католической церкви в XVI столетии и многочисленные наезды власти на политических противников, которые в случае проигрыша лишались возможности себя защитить. Загадка модернизации как раз в том и состоит, что в определенный момент английские институты переменились, собственность стала вдруг почитаться, произошла промышленная революция и начался экономический рост, позволивший Великобритании обогнать континентальные страны.
В общем, либо мы анализируем реальные социальные процессы и ставим вопрос о том, почему в Англии борьба между группами интересов привела к компромиссу, заключенному, по всей видимости, в ходе Славной революции (1688), а то и позже. Или мы исходим из особой предрасположенности англичан к почитанию закона, и тогда вряд ли объясним, почему это их удачное свойство не предотвратило войну Алой и Белой розы – одну из самых жестоких и бескомпромиссных в Средние века. Не объясним мы и то, почему Англия в плане развития экономики долгое время уступала Фландрии, Брабанту, Северной Италии и целому ряду германских городов. Не объясним, почему при таком «исконном почитании законов» Стюарты даже в XVII веке пытались построить на острове стандартный континентальный абсолютизм и проиграли парламенту лишь после долгой борьбы.
Фукуяма – сильный аналитик, за спиной которого есть целый ряд отличных научных работ. И в целом подход, предложенный в его книгах к анализу модернизации, выглядит одним из самых плодотворных в исторической социологии. Сделанный им разбор торможения и провала модернизации в разных странах очень интересен. Однако, похоже, и Фукуяма, как многие его предшественники, пал жертвой непредумышленного стремления объяснить успех Запада посредством нахождения в западном менталитете особых свойств, которыми на самом деле он не обладал.
Тайное «оружие» Китая,
Авторитарный коммунистический Китай, сохраняющий большую роль государства в хозяйственной системе, без всякой приватизации выбился за последние сорок лет в мировые лидеры по экономическому росту и фактически догнал уже США по общему объему ВВП. Можно ли, видя все это, утверждать, что именно смена институтов, обеспечивающая защиту частной собственности, делает бедные страны богатыми? На первый взгляд пример Китая подрывает доверие к институциональному анализу. Сколько бы ни давали разнообразных исторических примеров Дуглас Норт или Дарон Аджемоглу с соавторами, китайский парадокс будет вклиниваться в теоретические рассуждения. Захотела, мол, КПК изменить мир – взяла и изменила. Вот и вся вам институциональная теория. Но в книге нобелевского лауреата по экономике американца Рональда Коуза и китайско-американского экономиста Нина Вана «Как Китай стал капиталистическим» (М.: Новое издательство, 2016) рассказывается о малоизвестных сторонах рыночных преобразований, начавшихся при Дэн Сяопине. Выясняется, что на деле все было совсем не так, как в легендах.
Распространенный миф о китайской экономической реформе состоит в том, что Пекин не делал никаких резких перемен, сохранил монополию компартии на власть и доминирование госсобственности. Разумное централизованное планирование и постепенность преобразований позволили Китаю развиваться высокими темпами и захватить значительную часть мирового рынка.
Подобное объяснение вполне устраивает читателя, если он не изучал опыта реформ в других странах и верит на слово теоретикам. Но даже сравнение с советскими преобразованиями времен перестройки заставляет задуматься о том, так ли все было в Китае на самом деле. Михаил Горбачев поначалу не собирался отказываться от монополии КПСС на власть и доминирования госсобственности. Он предпочитал постепенно совершенствовать социализм вместо того, чтобы быстро двигаться к рынку. Однако в 1990 году такая стратегия привела к полному опустошению прилавков, а также снижению эффективности и без того не слишком эффективной советской экономики. К тому времени, когда Егор Гайдар отпускал цены, на руках у населения скопилась масса купюр, на которые ничего было не купить, и даже конфискационная денежная реформа Валентина Павлова не смогла вернуть сбалансированность.
Выходит, что китайцу здорово, то русскому карачун? И не осуществить нам никогда серьезных позитивных реформ, поскольку для этого в России не хватает китайцев?
У Рональда Коуза и Нина Вана дается не вполне привычное для нас, но основанное на серьезном изучении китайского экономического опыта объяснение причин реформаторского успеха Пекина. Вот для начала несколько любопытных фактов об «успехах» преобразования госсектора. В 1988 году – через 10 лет после начала реформ Дэн Сяопина – почти 11% китайских госпредприятий были нерентабельными. Еще через год их стало 16%, а в 1990 году – 27%. Еще через три года доля убыточных госпредприятий дошла почти до трети (30%), а в 1995 году – до 40%. Выборочное исследование, сделанное в 1994 году по 16 крупным городам (включая Шанхай), показало, что там ситуация еще хуже – более половины предприятий не покрывают расходы доходами [Коуз, Ван 2016: 199]. Естественно, в этой ситуации госбюджет должен был покрывать убытки заводов своими дотациями. Ведь китайский рабочий имел негласное право на «железную миску риса», и эту миску ему надо было на что-то покупать даже при убыточности предприятия.
Вот эта картина нам понятна и знакома. В СССР перестроечных времен все было точно так же. И денежную массу советская власть резко увеличила именно потому, что надо было чем-то дотации давать, дабы не допустить закрытия предприятий и возникновения безработицы. Получается, что в реформе госсектора особых различий между нашими странами не было. Как же тогда Китай добился успеха?
Самые важные сдвиги происходили не в сердцевине экономики, а на ее периферии, слабо контролировавшейся государством. И первопроходцами тут были не государственные предприятия – привилегированные экономические агенты, гордость социализма, – а обездоленные, оставшиеся не у дел маргиналы [Там же: 77].
Коуз и Ван пишут, что произошли важнейшие трансформации за счет четырех «периферийных реформ», которые представляли собой столь «тайное оружие» реформаторов, что даже китайским властям поначалу казались малозначимыми.
Во-первых, преобразилось сельское хозяйство, где вместо коммун стали появляться фермеры, мотивированные рынком, а не государством. Во-вторых, в городах допустили индивидуальную трудовую деятельность. При этом, поскольку коммунистические власти не стремились переходить к капитализму, индивидуальные предприниматели были ограничены в праве нанимать работников.
Тоже всё, как у нас. Но дальше начинаются интересные различия. Потенциальные китайские капиталисты стали обходить запрет в деле создания крупных предприятий с помощью местных органов власти. Они формировали большое число поселковых и волостных предприятий, которые считались, конечно же, государственными и могли нанимать на работу необходимое число людей, но средств для инвестиций не имели. Поэтому на самом деле за многими такими предприятиями скрывались частники, отстегивавшие, по всей видимости, красным коммунистическим чиновникам за «крышу» и соблюдение необходимых формальностей некоторую сумму из прибыли. В Китае это называлось прикрыться «красной шапочкой». По статистике такие предприятия считались государственными, но на деле функционировали почти как частные (хоть гарантия прав собственности предоставлялась отношениями с «крышей», а не законодательством страны) и уж точно как рыночные. Согласно опросам 88% таких предприятий были оценены как частные [Там же: 91].
Несмотря на все злоключения, предприятия эти быстро росли и развивались. Многие отзывались о них как о «самой динамичной части китайской экономики» и «локомотиве экономического роста и индустриализации на первом этапе реформ». Число крестьян, занятых на этих предприятиях, увеличилось с 28 миллионов в 1978 году до максимума в 135 миллионов в 1996-м. За тот же период доля волостных и поселковых предприятий в ВВП Китая поднялась с 6 до 26%, притом что и сам ВВП стремительно рос. Они обогнали государственные предприятия по темпам роста производства и производительности труда, хотя не имели преимущественного доступа к сырью, электроэнергии, кредитам и потребительским рынкам [Там же: 89–90].
Предприятия эти, как и крестьянские хозяйства, оказались очень эффективны благодаря дешевизне рабочей силы. Примерно 80% населения Китая в начале эпохи реформ жило на селе и не получало от государства даже гарантий выживания в случае голода. Понятно, что эти люди готовы были трудиться на своей земле хотя бы ради миски риса. А если земли на всех не хватало, то ради миски риса часть крестьян уходила работать в волостные и поселковые предприятия. Огромная скрытая безработица в крестьянской стране при общей нехватке капитала обусловила грошовые зарплаты и бесправие трудящихся. Это был самый настоящий дикий капитализм, лишь сверху прикрытый «красной шапочкой». Причем те гроши, за которые работали люди, позволяли поддерживать конкурентные цены на товары даже в ситуации, когда издержки увеличивались на сумму взятки чиновникам.
Этот вот третий элемент китайских «периферийных реформ» совершенно был не свойственен России. Наше село составляло в 1990-х годах малую долю в сравнении с городской экономикой. Более того, оно требовало от бюджета дотаций и получало их. Если в Китае крестьяне, живя впроголодь, кормили город и обеспечивали общий рост экономики как на земле, так и под «красной шапочкой», то в России всеобщий страх дикого капитализма привел к тому, что и в городах, и в селах множество предприятий жило за счет господдержки. Просто в 1990-х годах при низких ценах на нефть эта поддержка была слабой, а затем – при высоких – она стала щедрой.
Наконец, четвертой «периферийной реформой» стало создание особых экономических зон (ОЭЗ) для иностранных инвесторов. Там разрешалась прямая эксплуатация, но Китай действовал по принципу «неважно, какого цвета кошка, лишь бы она ловила мышей». Иностранные инвесторы (сначала из Гонконга и с Тайваня, а затем и из других стран) работали как капиталисты, но были очень эффективны за счет сочетания своих технологий с дешевой китайской рабочей силой. Например,
за 30 лет Шэньчжэнь превратился из рыбацкого городка, в котором от силы проживало 30 тысяч человек, в третий по величине и самый быстрорастущий город Китая с численностью населения, превышающей 14 миллионов человек [Там же: 102].
Интересно, что в конце 1980-х годов в китайском руководстве, как и у нас, стали все шире распространяться представления о необходимости притормозить движение к капитализму. Но Дэн Сяопин (единственный крупный лидер КПК, принадлежавший к старому поколению, уцелевший после культурной революции и обладавший огромным авторитетом) сумел переломить деструктивную тенденцию, несмотря на преклонный возраст. Он совершил большой вояж по южным регионам страны, где активно развивалось капиталистическое предпринимательство, поддержал его и создал атмосферу, в которой консерваторы не смогли настоять на своем. В СССР, напротив, авторитета Горбачева не хватило для проведения рыночных реформ, советская элита раскололась на откровенно враждующие группировки, дело дошло до путча и полного хаоса в экономике, причем деструктивный конфликт не удалось погасить даже Ельцину после распада СССР.
Таким образом, если в Китае «периферийные реформы» в общей сложности оказались более значимыми, чем убогие преобразования госсектора, то в нашей стране все ограничилось именно реформами госсектора, идущими по принципу «шаг назад – два шага вперед». В Китае с его высокими темпами роста те же провалы, что были у нас, оказались незаметны, поскольку в целом экономика быстро росла за счет периферийных реформ. А о российских реформах судят именно по провалам. В Китае народ жил бедно и был рад миске риса, поскольку при Мао не имел часто и ее, а в СССР при неэффективной, милитаризированной экономике существовал все же более высокий стандарт потребления, и весь народ, включая крестьянство, требовал от власти его сохранить любой ценой – даже ценой торможения реформ.
Когда мы станем жить как в Германии?
Крупнейшей работой в отечественной исторической социологии является книга Егора Гайдара «Долгое время» (М.: Дело, 2005). Подзаголовок у нее выглядит следующим образом: «Россия в мире: очерки экономической истории». Но на самом деле Гайдар в своем анализе выходит далеко за рамки экономической истории. Например, он рассматривает вопрос о том, как система налогообложения влияет на организацию армии, эволюцию государства, распад империи, формирование демократии. Он прослеживает развитие общества с древних времен. Он исследует неочевидные связи между разными сторонами общественной жизни – то есть то, что история (экономическая, в частности) обычно выводит из сферы своих интересов. Поэтому «Долгое время» относится именно к исторической социологии.
Трудно сказать, почему Гайдар в названии книги искусственно сузил ее рамки. То ли поскромничал, полагая, что он, как экономист, не должен претендовать на лавры социолога. То ли наоборот решил не относить свой фундаментальный труд к сфере молодой науки, еще только утверждающейся на Западе, а у нас в России почти никому не известной. Ответа на этот вопрос мы, увы, никогда уже не получим.
Главный вопрос, интересующий Гайдара и как ученого, и как реформатора: может ли Россия догнать Запад? Или, точнее, догоняет ли она его на практике. Ведь рассуждать абстрактно на этот счет можно как угодно. Одни комментаторы вечно стонут о том, что мы не имеем германской демократии или американской экономики, а значит, безнадежны. Другие – наоборот рассуждают по старому принципу: а у вас там в Америке негров мучают. Гайдар предлагает для анализа данной проблемы чисто научный подход. Он смотрит динамику ВВП на протяжении долгого времени. Проще говоря, он старается на какое-то время отвлечься от наших привычных симпатий и антипатий к различным политическим режимам (царскому, сталинскому, брежневскому) и посмотреть, отставала ли наша российская (советская) экономика от экономики передовых стран мира или, наоборот, догоняла ее.
Вывод из исследований Гайдара вряд ли удовлетворит как упертых «русофилов», так и злобных «русофобов». В «Долгом времени» показано, что теория догоняющей модернизации работает: наша страна давно уже гонится за лидерами мировой экономики. При этом разрыв не сужается и не увеличивается. Страны догоняющего развития отстают от лидеров примерно на одно-три поколения [Гайдар 2005: 11–12]. Для России отставание составляет (если измерять по уровню ВВП) сорок-шестьдесят лет [Там же: 39–40]. То есть если допустить, что ситуация и в дальнейшем не изменится, тогда
через 50 лет уровень, и стиль жизни, и структура занятости, и инфраструктура будут в России примерно такими, как сегодня во Франции или Германии [Там же: 43–44].
Впрочем, Гайдар, как серьезный мыслитель, понимал, что экономико-статистические оценки – это лишь часть анализа. Без него можно оторваться от реалий и начать фантазировать в соответствии со своими эмоциями, либо вознося Россию до небес, либо ругая последними словами. Но основываться лишь на таком анализе – значит примитивизировать сложный мир, в котором всегда случаются разные неожиданные повороты. Поэтому реальная наша жизнь через 50 лет будет, конечно, зависеть от экономической политики властей и от того, сможет ли общество контролировать власть или правители будут пользоваться трудом народа лишь в своих интересах.
В этом месте своего анализа Гайдар явно выходит из узких рамок экономической истории, пытаясь понять, по какой же причине лидерам мировой экономики удалось в определенный момент установить контроль общества над властью. Автор «Долгого времени» рассматривает формирование демократии, как формирование демократии налогоплательщиков. Точнее, как формирование взаимовыгодного контракта государственной власти и городов-производителей.
Логика такова. «Если городская община в состоянии организовать местное самоуправление и самооборону, выставить войско по приказу короля и к тому же бесперебойно выплачивать налоги в государственную казну, то это побуждает короля заключить контракт, по которому корона гарантирует горожанам широкие права местного самоуправления в обмен на обязательные выплаты и при необходимости военную помощь» [Там же: 243–244]. Преимущества подобного способа организации взаимоотношения городов с короной не были очевидны для всех с самого начала. Но, по мнению Гайдара, перелом в мировоззрении европейцев произошел в связи с успехом нидерландской революции.
Победа конфедерации городов-государств (со всеми характерными для нее институтами) над крупнейшей европейской державой – Испанией стала свидетельством преимуществ налогообложения, основанного на принципах демократии налогоплательщиков и косвенных налогах, перед традиционным способом взимания налогов в аграрных государствах [Там же: 247].
Голландский опыт повлиял на Англию, а английский со временем стал важнейшим примером успешного развития для многих других стран. «Все это, – заключает Егор Гайдар, – и заложило предпосылки начала современного экономического роста в европейском мире» [Там же: 256].
Возможно, в данном месте у автора «Долгого времени» обнаруживается некоторое упрощение сложных поворотов реальной истории, поскольку из анализа практически выпадает эпоха абсолютизма и меркантилизма (XVII–XVIII веков), когда государство аккумулирует средства на армию, подавляя самостоятельность богатых городов и игнорируя сословное представительство. Но вряд ли это можно счесть серьезным недостатком гайдаровского подхода. Скорее, можно сказать, что требуется дальнейшая аналитическая работа в данном направлении для уточнения деталей. Ведь демократия налогоплательщиков в конечном счете восторжествовала над абсолютистским принципом «Государство – это я».
Самый важный момент гайдаровского анализа состоит в том, что он интерпретирует развитие европейских городов и государств как действия рациональных акторов. У Гайдара нет никаких популярных в современной нашей публицистике восклицаний: «Ах, великая западная культура: она всегда была демократичной!», «Ах, ужасная русская культура: она всегда была рабской!».
Любопытно, что Гайдар, по всей видимости, не сразу пришел к выводам «Долгого времени». В своей ранней небольшой работе «Государство и эволюция», написанной буквально за пару месяцев в 1994 году, то есть в ту эпоху, когда автор был еще вовлечен в большую политику, интересовался в основном текущими экономическими реформами и размышлял о российской истории, основываясь, по всей видимости, на «старом багаже», собранном еще в 1980-е годы, используется выражение «Особый путь догоняющей цивилизации». Так называется вторая глава, где речь идет непосредственно о нашей стране [Гайдар 1995: 44–77]. В книге «Долгое время» глава, посвященная историческому пути, называется «Особенности экономического развития России» [Гайдар 2005: 259–360]. Налицо явная трансформация терминологии, причем, судя по тексту, это – не случайная замена, а продуманное автором решение, связанное с появлением нового материала.
Вот фраза из старой книги, выделенная курсивом, что говорит о том, насколько большое значение автор придавал этому выводу в середине 1990-х годов.
Отсутствие традиции глубокой легитимности собственности – вот что трагически отличало Россию от Европы. Отсутствовал, по сути, главный психологически-культурный стержень, на котором крепилось все здание европейского капитализма [Гайдар 1995: 61].
Ключевой тезис для соответствующей главы «Долгого времени» выглядит совершенно иначе.
Россия никогда полностью не уходит от общего европейского наследия, европейского влияния. Она слишком близка к Европе, не может полностью устраниться от тектонических процессов, связанных с начинающимся подъемом Европы, формированием специфических европейских институтов. Но в XV–XVII веках дистанция между социальными институтами Западной Европы и России, по-видимому, достигает максимума [Гайдар 2005: 274].
То есть здесь автор признает, естественно, существенное отличие институтов, однако не проводит жесткого разрыва между «цивилизациями». Его оценки становятся более мягкими и гибкими, менее категоричными.
Гайдара трудно упрекнуть в недооценке достижений Запада, поскольку именно он своими реформами постарался приблизить Россию к хорошо работающей на Западе рыночной экономике. Но в своих научных трудах Гайдар показывает, что западная культура не является чем-то «врожденным» у европейских народов. Она формируется в результате рациональных взаимовыгодных действий людей. Или, точнее, эти действия порождают демократические институты (правила игры), а затем уже на базе новых правил развивается культура, уважающая частную собственность, нерушимость контрактов, права договаривающихся сторон… И в широком смысле – права человека, который рационально выстраивает свою жизнь, стремясь делать ее более сытной, благоустроенной, хорошо организованной.
Подобный подход объясняет, почему Россия приняла участие в догоняющей модернизации и устремилась за лидерами. Дело в том, что наша страна стала действовать рационально, перенимая зарубежный опыт. В то же время подобный подход объясняет, почему мы так и сохраняем отставание от лидеров. Дело в том, что наша страна так и не смогла выстроить у себя демократию налогоплательщиков. По-прежнему не существует в России по-настоящему взаимовыгодных отношений между государством и бизнесом, работником, общественными организациями.
Гайдар не предсказывает будущее, но мне его подход представляется весьма оптимистическим. Согласно его теории «долгого времени», не существует культурных ограничителей, обрекающих Россию на вечную стагнацию. Но в том, как конкретно мы будем догонять лидеров, сохраним ли «вечные» сорок-шестьдесят лет отставания или сумеем подтянуться, многое зависит от нас – от способности российского общества выстроить настоящую демократию налогоплательщиков.
Сегодня мы в этом деле явно не преуспеваем. Однако со временем наступит момент, когда откроется вдруг окно политических возможностей. И этим шансом надо воспользоваться, не отговариваясь привычными фразами, что в России, мол, никогда ничего не удается.
Глава 4
Что, если не институты?
Почему же Британия?
В истории модернизации есть интересная загадка. Мы более-менее представляем себе, почему рыночная экономика приходит в ту или иную страну. Работает так называемый демонстрационный эффект. Отстающее по уровню жизни общество смотрит, «облизываясь», на успешных соседей и в какой-то момент начинает перенимать позитивный опыт. А эти самые соседи в свое время точно так же перенимали опыт других стран – пионеров модернизации. Это, конечно, весьма упрощенная схема (в жизни все сложнее, поскольку воздействие на принятие решений о начале реформ оказывает множество факторов), но в целом не вызывает сомнения то, что демонстрация успеха соблазняет отстающих «браться за ум».
Однако как же этот процесс перенимания опыта начинался в давние времена? Мы знаем, что в XVIII–XIX веках образцом экономического развития для многих служила Англия. Именно в Англии произошла промышленная революция, сопровождавшаяся техническим переворотом. Именно на английские экономические достижения ориентировались многие французские, немецкие, бельгийские, а в конечном счете и российские предприниматели. Именно английские успехи соблазняли в свое время многих европейских интеллектуалов, мечтавших о «богатстве своих народов». Почему же англичане преуспели? Брали ли они тоже с кого-то пример или у них имелись какие-то внутренние факторы для развития? Что могло подвигнуть Англию, которая в Средние века не отличалась сильной экономикой и «по территории была немногим больше „овечьего пастбища“» [Аллен 2013: 36], покрыть свои земли заводами, фабриками, шахтами и железными дорогами?
Доминирующим объяснением этой проблемы сегодня является институциональное: в Англии после Славной революции 1688 года были установлены новые «правила игры», защищавшие собственность и создававшие тем самым рыночные стимулы для предпринимателей. Однако американский экономический историк Роберт Аллен предложил в своей книге «Британская промышленная революция в глобальной картине мира» (М.: Издательство Института Гайдара, 2014) совершенно иное объяснение – экономическое. То есть связанное не с формированием новых институтов, не с политическими переменами и не с интересами элит, а с объективно складывавшимся соотношением цен на факторы производства. И хотя формально исследования Аллена относятся лишь к истории одного конкретного периода одной конкретной страны, на самом деле его книга дает нам своеобразную трактовку важнейшей проблемы исторической социологии. Разбираясь с Британией, Аллен фактически рассказывает нам о том, почему вообще мир стал в определенный момент меняться.
Институциональный подход Аллен отвергает, отмечая, что «изучение банковских ставок и нормы процента не подтверждает, что после 1688 года произошел прорыв, так что улучшившийся инвестиционный климат никак себя не проявил в финансовом смысле» [Аллен 2014: 17]. Логика в таком возражении есть. Наверное, если бы мы обсуждали экономику XXI века, то любые позитивные изменения, связанные с защищенностью бизнеса, нашли бы отражение в поведении финансовых рынков: капитал стал бы доступнее, индексы пошли бы вверх. Но для XVIII века такая связь не очевидна. Если, скажем, богатых купцов перестают потрошить государство и бароны-разбойники, то они имеют возможность больше своих средств вкладывать в торговлю и даже основывать небольшие промышленные предприятия без использования заемных средств. Финансовый рынок не покажет в такой ситуации позитивных перемен, но на самом деле перемены будут происходить. Любопытно, что сам Аллен, демонстрируя как изыскивали ресурсы изобретатели XVIII века, говорит о том, что венчурные инвесторы становились их партнерами, а не кредиторами [Там же: 219]. Такое партнерство вряд ли влияло на банковские ставки.
Объяснение промышленной революции, связанное с ростом научного знания и распространением научной культуры Аллен не игнорирует, но сам все же обращает внимание на другие факторы, увеличившие «предложение технологий». В первую очередь – на высокий (в сравнении с другими странами) уровень реальной зарплаты англичан [Там же: 59].
Высокие зарплаты означали, что населению Англии было куда проще позволить себе образование и обучение, чем жителям любой другой страны мира. Выросший в результате этого уровень грамотности способствовал появлению изобретений и технологических новшеств [Там же: 31].