Как-то вечером бабушка берет меня с собой в город, чтобы утром отправиться на кладбище. Мы движемся обычным маршрутом: через железнодорожную линию, мимо озера — к трамвайному кольцу. Мы на середине пути, ступаем по песчаному пляжу, когда из воды выходят трое парней. В сравнении со мной они совсем взрослые. Распаренные тела полны энергии. Ребята становятся кружком, лицом внутрь, и обнажают бедра. Равняемся с ними. Таращусь. Парни смеются. Отжимают плавки. Ягодицы их, как две сросшиеся сливы, краснеют в лучах заката. Полупровалившееся солнце кровавым светом раскаляет тела. Бабушка как бы не замечает ребят. Я не отрываю от них взгляда. Забыв про дорогу, спотыкаюсь, удивленно посмотрев под ноги, вновь скручиваю шею в ту сторону, где смеются на берегу, уперев друг в друга свою наготу, трое парней, какими станем и мы с братом когда-то.
Из окна трамвая смотришь. Здания знакомые узнаешь. Радуешься встрече. За всем следить успеваешь. Дом строится. Дом рушится. Пьяный лежит. Дядька забавный с бакенбардами, каждая шире лица, на витрину галантерейную пялится. Вода. Городская. Грязная. В каналах — непрозрачная. Как суп щавелевый. Круги. Не верится, что рыба. Мазут всплывает черными плевками. Пузыри. Но это тоже, конечно, не живое существо. Мертвая вода. А вдруг — нет? Живет в ней кто-то. Именно в ней. В водовороте канализационных и заводских стоков кружится, балуясь, существо. Хорошо бы и самому там жить. Как бобер. Выдра. Дельфин. Но человеком оставаться. Нет! Перевоплощаться. По желанию. Птицей. Зверем. Кем хочешь становиться. По обстоятельствам. Подплыть к берегу. Вынырнуть. А у воды — девушка. И влюбится в тебя, водой дышащего.
На доме — львы. Барельефом. Помню их. Они — мои. На другом — в полном объеме — орлы. Тоже — мои. Маски на домах рассматриваю. Одинаковые они. Но нет. Чем-то, чуть-чуть, но отличаются. Есть любимые. Свои. Чертой какой-то, черточкой близкие.
Внимательно, с болью смотришь на грязные, облупленные фасады зданий. Жалко их. Сочувствие и желание видеть их струпные щеки бритыми, холеными. Здоровыми. Прикидываешь, как бы это сделать. Цвет какой подобрать. Еще мечтаешь жить в собственном доме. В каком же? В этом? А может быть, в этом?
По булыжнику, умостившему набережную Коленки, заходим через главный вход. Старухи здесь. В руках букеты, к стене прислонены венки. Близко от входа — церковь. С кривыми, жалкими лицами старухи. Руки их согнуты в локте. Ладони вывернуты. Нищенки? Калеки-старики без ног — на досках с подшипниками-колесиками. Рядом — мастерки. Ими отталкиваются, придают движение. На булыжниках перед ними — шапки. В них — медь. Лилипутка, сморщенная лицом, как воздухом изошедший шар. Бабушка подает кому-то. Ее оглядывают. Одета она не лучше просящих. Сворачиваем. Здесь — улицы. Все с названиями. Целый город. А вот и могилы. Прабабушки и бабушкиного брата. Мать и сын. Прабабушка — мать бабушки. Нет, мне не увязать это. Не осмыслить. Больше всего удивляет то, что виденное в начале кладбища может существовать в наше время. Как присущее тому ужасному для страны времени, когда правил царь, как может быть это сейчас: нищенки, калеки. Даже — церковь, в которой дурманят людей.
Три ступеньки вверх, и мы заходим за решетку. Стол и скамейка. «Опять крест унесли», — оглядывает могилы бабушка. После распаковывает сверток из сумки. Еда. Я чищу яйцо. Осколки скорлупы измельчаю в крохотные многоугольники. За белой стеной белка — сине-зеленая голова желтка. Какой же он знакомый. Кажется, сидел я уже так, бабушка убирала могилы, а я разламывал желток. Или нет? Нить обрывается. Жую яйцо. Хочется пить.
Головой верчу и ногами болтаю, когда становится ясным весь путь от ворот до могил предков. Чувствую неразделенность свою с травами и кустами. Деревьями. Сознаю, что я и есть кладбище. Но как? Мурашки дерут от этих мыслей, но не разогнать их, и голос мой вопрошает: «Бабушка, а бог есть?» Подходит она ко мне. Рядом садится. Глаза бабушкины за очками маленькие, красные — как бруснички. Пахнет изо рта ее невкусно — противно просто. Говорит она, лицо приблизив. Капли слюны колют мне щеку. Лицо морщинистое. Угри. Похоже на инжир сушеный. Когда жуешь ягоду, особенно чувствуешь бабушкино лицо, отмечая языком частые семечки. Бабушка говорит, что это — для кого как. Решения нет, и я: «А верить в бога можно?» Говорит, что кому как хочется, то и выбирает, а есть бог на самом деле или нет — не доказать. «Каждый человек решает это для себя сам».
Не так поздно возвратились мы в Пузырьки и вступали уже на участок, когда небо из сине-белого, прозрачного, превратилось в илистое, словно в банку с чистой водой бухнули кисть замаранную и, поболтав, выудили, но вода больше не светится пузырьками, а клубами ползет по ней муть. Все вокруг изменило цвет, помрачнело, напружинилось, словно задержало дыхание. Стрижи режут воздух, будто камни из рогатки. И вдруг где-то, то ли на чердаке, то ли за стеной, в соседском саду, грохнуло, точно оборвалось, покатилось, множась эхом, вдаль, затараторило по крыше, словно не мама одна, а все ее машбюро над нами расположилось. Вода заструилась по стеклам. Капли несутся наперегонки, догоняют, сталкиваются, пожирают друг друга. Они живые, конечно, капли. Мы следим за ними. Болеем. «Моя!» — тычу пальцем в свою каплю.
Молния — как ветка в инее — вспыхивает в небе. Позже нее — гром. «Вот это гром!» — восторгаюсь я. И нетерпеливо жду, чтоб трахнуло еще мощнее. С трех сторон застекленной веранды озаряют нас магниевые вспышки разрядов. Свет повисает, исчезает, уступая место темноте.
Брат говорит, было бы здорово открыть дверь. Я поднимаю крючок. Дверь распахивается. Дождь залетает к нам. Шум грозы усиливается. «Закройте сейчас же! Вы притянете молнию!» — тетя Соня в дверях. Рассказывает, как на юге «один мальчонка» в отсутствие матушки, в грозу, отворил форточку. Залетела шаровая молния — похожая, как нам рисуется, на сказочный колобок, только весь — из огня, — как волчок закружилась. «Мать пришуа, а вместо мальчонки на поуу, — Тата производит скорбный кивок, саркастично поджимает губы, — уголек».
Впервые попав под град, я расценил его непонятными средствами подстроенной шуткой. Почудилась мне эта барабанная дробь чем-то по моей воле прекратимым. Но нет, словно из огромного пирога с саго выронили потроха, и, как мячики резиновые, скачут стеклянные драже по земле, закатываются в траву, и нет им конца. Твердые, как камни. Пробую на язык — лед! Так это и есть град — как здорово, только лупит он по мне, точно пульками стреляет. «В дом! Скорее в дом! — кричит тетя Соня. — Гроза!»
Веранда потонула в свете небесной электровспышки. Мы знали, что сейчас грохнет, но обнаруживший нас среди черной мокроты ночи разряд молнии был слишком долог. Мы слегка расслабились — тут и взорвалось, и получилось так, словно кто-то неожиданно за спиной хлопнул огромный пакет бумажный или шар воздушный. Молния рассекла надвое старую березу у забора. Словно гигант, разрубленный пополам, распалось на две трепещущие листьями половины дерево. Одна часть его рухнула в сад. Другая, повалив забор, повисла на проводах. Сидевшие из предосторожности без света, мы увидели, как погас он в хозяйских окнах, а из проводов, будто там, в темноте, производили сварку, сыпались искры.
Проснулись мы поздно. Выбежали на веранду. Половина ствола не качалась уже на проводах. Мы выскочили в сад. Второе «полутушье» уткнулось ветвями в рыхлую от влаги землю сада. Такие всегда мощные, гордые георгины с переломанными ребрами стеблей запутались в траве.
Я, Осталова Анна Петровна, проживающая по адресу: Безжалостный остров, 9-я Кривая, дом 5, квартира 3, даю следующие объяснения в ответ на заданный мне вопрос.
В нашей квартире проживают наши родственники: Варвара Акимовна Геделунд — моя тетя, состоявшая в браке с братом моей матери Львом Олафовичем Геделундом, Лариса Львовна Геделунд — моя двоюродная сестра и Алла (ее дочь) — моя племянница. С этой семьей мы были в родственных отношениях до рождения моих сыновей. Мы очень много помогали Ларисе материально. После рождения моих сыновей отношения стали плохими, мать Ларисы, Варвара Акимовна, стала внушать ей, что мы «плохие», и доказывать это разными путями. И до сих пор, когда Лариса (завуч вечерней школы) усталая приходит с работы, мать преподносит ей разные жалобы. В кухне постоянно скандалит, придирается к моей матери — Мариане Олафовне Геделунд-Осталовой, к соседке — Анастасии Николаевне Невенчанной, а уж о детях моих и говорить нечего — они выйти из комнаты боятся. Дочь мою, Екатерину Романовну Задумину, инвалида (последствия полиомиелита), В. А. преследует и травит, передразнивает ее походку, толкает ее так, что та падает, оскорбляет.
К детям она очень пристает, придирается, все время кричит на них, обзывает обидными словами: дегенерат, выродок, паразит, скотина, свинья, онанист, идиот, кретин, дебил, болван, морда, уголовник, сволочь, ублюдок, висельник, дубина, осел, сифилитик, недоносок, гадина, оборванец, мурло, проходимец, чучело и т. д. и т. п., что процитировать уже невозможно. Все время угрожает им колонией, расстрелом (за что?). Мне постоянно устраивает скандалы, а два раза даже стукнула — один раз табуретом, другой раз — веником. Свидетельнице Невенчанной, когда та попробовала заступиться, выкрикнула: «Три копейки цена такому свидетелю». (Невенчанная плохо видит, она инвалид первой группы по зрению.) Мать мою почти каждый день доводит до слез.
Старший сын Сергей очень переживает и за нас, и за себя, но сдерживается, и ему в голову не могло прийти ударить старую женщину. Мне сказали, что она пожаловалась на него, но нам она этого не говорила, так что про такое обвинение мы услышали впервые.
Мы стоим на очереди и мечтаем о том дне, когда выедем из этой квартиры; нельзя ли это как-то ускорить и расселить нас. Сколько можно так жить?
К заявлению в Домовой комитет гражданки Осталовой А. П.
Я, Финзен Луиза Кнутовна, сообщаю следующее.
1) Узнав, что Мариана Олафовна вернулась из дома отдыха, я пришла ее навестить. Оказалось, что М. О. простудилась и вынуждена лежать в кровати, во избежание осложнений. Когда я сидела около ее кровати, в комнату вошла Анна Петровна и спросила меня, сколько я еще пробуду. Я спросила: «А сколько надо?» А. П. ответила: «Я сейчас вынуждена на некоторое время уйти. Сергей спит, больше из нашей семьи дома никого нет, и я вас очень прошу накормить и напоить мою маму». Прошло некоторое время (сколько, я не знаю, на часы не смотрела). В передней был слышен шум, и Мариана Олафовна попросила меня выйти и узнать, в чем дело. Я вышла в переднюю и увидела полную женщину в переднике, которую я не знаю, и тут же был сын А. П., Сергей, который сказал, что женщина эта его разбудила. В чем дело, я так и не узнала. Потом, когда вернулась домой А. П., она пришла и сказала Мариане Олафовне, что из квартиры, которая под этой, приходила женщина и сказала, что у них залило водой ванную, и начались предположения — кто это мог сделать? М. О. лежала, Сергей спал, А. П. не было дома. Сергей заявил, что он видел, что у Ларисы Львовны была мокрая голова. Я этого не видела, только слышала об этом.
Хочу добавить, что когда это дело разбиралось (не в моем присутствии), мне сообщили, что «виновницей» оказалась я. Если я и мыла руки в ванной комнате, то никак не над ванной, а над раковиной, которая специально для этого сделана, ванная же существует для принятия ванн, да и физически нагнуться над ней мне было бы трудно из-за больной спины.
2) Я шла к Мариане Олафовне. На лестнице я увидела А. П. без головного убора. Я удивилась и сказала: «А это что такое?» Она ответила: «У нас дома неприятности, и я выбежала позвать людей на помощь. Поэтому и не успела одеться. Хорошо, что Вы идете. Пойдемте к нам — услышите, что у нас делается». У А. П. был ключ, и мы вошли без звонка. Входя в переднюю, я слышала разгневанный голос Варвары Акимовны. А. П. мне сказала: «Вы, как посторонний человек, зайдите на кухню и послушайте, что делается». Я сняла пальто, вошла на кухню и увидела раскрасневшееся злое лицо Варвары Акимовны, о чем-то спорившей с Марианной Олафовной, и растерянный вид Марианы Олафовны. При моем появлении В. А. сказала: «Ах, этот свидетель явился», — и замолчала. Когда я потом спросила у Марианы Олафовны: «Отчего же у вас опять шум, ведь В. А. предупредили, чтобы в квартире была тишина», М. О. сказала: «Из-за какой-то табуретки, которая стоит у окна, у нас неприятности».
«Моя дорогая Мариана Олафовна!
Вот я и в городе, завтра приступаю к работе.
Дома все благополучно. Сегодня приехал Нолли. Он съездил в Насекомово и привез Левушку. В настоящую минуту он спит, а Нолли где-то бродит. Должно быть, ночью уедут.
Василиса на даче. Аня и Катя здесь. От Любови Васильевны известий нет. Думаю, что беспокоиться нечего, — если бы что-нибудь случилось, сообщили бы.
Письмо Левы Вам переслали.
Катя много занимается, аккуратно ходит на консультации. Вчера она принесла известие, что на скандинавское отделение конкурс из пяти — один.
Вот Вам подробный доклад. Да, еще: Софья Алексеевна вернулась из больницы, немного хромает. Говорят, что все пройдет.
Очень рада, что Вы в Ульяновске и обречены на санаторный режим: значит, отдыхаете. Дорогая моя, родная, ведь это так Вам необходимо!
Я до последней минуты волновалась: а вдруг Вы не поедете...
Собираетесь ли покататься по Волге? Как погода?
У нас последнее время было много дождей и довольно холодно, так что приходилось надевать костюм и сверху плащ. Но я все-таки много гуляла. Люди говорят, что я хорошо выгляжу.
Передайте мой сердечный привет Валерии Петровне.
Вас крепко целую, как и вся Ваша семья.
Как пишет моя заочница: «Ждем ответа, как соловей лета».
Ваша А. Н.».
Квартира из четырех комнат. Старый фонд. Это значит: большая, как жилая комната, кухня, ванная буквой «Г», прихожая, в которой можно играть в крокет, еще коридор, еще тамбур и — дверь на лестницу. Из общей прихожей дверь в коридор, венчающий комнаты Анны Петровны и Марианы Олафовны. Три этих помещения являли собой одно, разделенное строителями двумя стенами в ходе капитального ремонта, которое занимала Анна Петровна с бабушкой своей Анной Вадимовной, братом Вадимом и Катей. После войны в комнату вернулись только Анна с дочкой.
До сих пор не могу себе простить две смерти — брата и бабушки. Умом понимаю, что себя винить не в чем. Но переживаю заново каждую. Брат. Его не взяли в армию. Глаза. Сердце. Он добился призыва. Они стояли в городе. В казармах. Что-то, что удавалось, я носила ему. В последний раз он выглядел непереносимо. «Дима, ты болен?» — «Нет. Все в порядке. Как вы?» Как мы? Бабушка уже умирала. Я не была у него два дня. Из-за бабушки. Но как считать себя не виноватой, если в эти дни можно было что-то сделать? Когда, оставив дочь и бабушку на соседку, я пришла, мне показали на сарай. «Он — там». Я знала, что в этом сарае. А в руку мне дали сверток. «Что это?» — «Просил передать». Развернула — хлеб, много. Он уже не мог есть. Нет, никогда не прощу себе Диминой смерти, я же помню, помню, как он, слабый, держался за прутья ограды, а сам спрашивал: «Как вы»? Бабушка умирала при мне. Истощенная, она не могла уже есть. «Отдай Кате. Сохрани», — отстраняла руку, зная, что опять вытошнит. Озноб колотил ее. «Укрой меня. Еще. Холодно». Я укрывала ее всеми возможными одеялами, пальто. Задыхаясь, она сбрасывала с себя все. «Ты душишь меня! Перестань! Я все равно умираю, слышишь?! Не души меня!» Но я же все слышала. И все видела, и ничего-ничего не могла поделать! «Темно! Почему так темно? Зажги какой-нибудь свет», — просила бабушка. И я зажигала коптилку, огарок свечи, но она ничего не видела. А утром, когда я готовила санки, сообщили о посылке. Для членов Союза писателей. Продуктовой. Со штампом столицы.
После победы с фронта вернулись Мариана Олафовна с Левой и няней Любой при них. Анна Петровна приняла их, а время спустя, внимая жалобным и, по сути, предсмертным письмам Софьи Алексеевны, забрала тетю из Дома престарелых. Когда в комнате появился отец Сережи и Димы, помещение было перегорожено шкафами, этажерками, ширмами и листами фанеры. Софья Алексеевна, подтягиваясь руками на шкафу, по утрам щурилась в пространство, вмещающее в себя диван и Анну с Ефремом на нем. Запеленгованная, старуха улыбалась: «Анна! Вы — спите?»
Комната, дверью близкая к кухне, числится за Невенчанной. Раньше, очень давно, словно на заре человечества или на другой планете — до Осеннего Бунта, отцу Невенчанной, профессору живописи Императорской Академии художеств, принадлежал весь дом. Теперь его могила на Коленкином кладбище охраняется, согласно установленной табличке, государством. Анастасия имеет в распоряжении комнату с окном во двор, где горизонт пересекает стена.
К Невенчанной вход свободный, но с условием хозяйки: «Не озорничать». Нарушив, братья дают тете Насте право себя выставить под аккомпанемент легких шлепков: «А ну-ка брысь! Брысь, пошли!» — посмеиваясь, их гонит.
Один в комнате находясь, Дима нервно обследует шкаф, отыскивая сладкое. Берет так, чтобы осталось незаметным. Не зная наказания за еду, делает так, чтобы сохранить некую независимость: «Могу не бррать — не бррал!» Если играет, то, отрываться не желая, ленясь, захотев по-малому, мочится в портфель желтой кожи. В нем толстые книги с листами в пупырышках. Для слепых. Чтобы не дать обнаружить свой поступок, дозирует мочу количеством, могущим, по его расчету, не оставить следа. Остальное — на стопки книг между этажеркой и кроватью, за полку, под кровать, через промежность блестящих прутьев.
Рыская в комнате, Дима заглядывает в ящики. Ничего не берет, конечно, но с наслаждением перебирает значки и пуговицы, хранящиеся в банке из-под монпансье, бабушкины боевые награды и перемежающие их дореволюционные кресты, монеты с профилем царя. Немецкие, болгарские. В ящике комода, где личные вещи, встречает тонкую ученическую тетрадь. В ней — стихи. Тети Настиным детским почерком. О боге, благодаря которому есть солнышко, небо. Птички. Мамины рассказы о страданиях Невенчанной в лагерях и на поселении за веру и якобы веры христианской распространение связываются с этими стихами. По желтизне бумаги. По замусоленности. По датам. Там верила она, что не оставит ее Господь.
Опыт Диминого внесемейного воспитания предполагал тут же бежать к Сереже, чтоб с братом вместе повалиться на пол со смеху: «Анастасия-то, а? Ну и ну! Солнышко!» — комментировали бы они поэзию. Но нет, он аккуратно кладет тетрадь на место. Выходит из комнаты. В кухню. К окну. За ним — стена. Деревья. А в комнате, во втором сверху ящике с левой стороны, в жухлой тетради, вклинившейся в документы и потертые сумочки, остались жить стихи.
«Сколько часов?» — спрашивает Дима. «Одни», — улыбается Невенчанная. «Да нет, часов сколько?» — почти выкрикивает мальчик. «Часы — одни, а если тебя интересует, который сейчас час или сколько времени, то я тебе отвечу. — Анастасия Николаевна нажимает кнопку на корпусе. Крышка откидывается. Тетя Настя пальцами ощупывает пупырышки, капнутые на циферблат в точках расположения каждого часа. — Девять часов сорок минут».
Дима внимательно смотрит на старуху. Задумывается. Было ли ей так тяжело, что шутит она? Ему не представить, как она, такая немощная, выдержала лагерную жизнь, а она еще и шутит! Осталов думает о том, что его новые знания о старухе она в нем не предполагает.
«Моя дорогая Мариана Олафовна!
Выяснился мой режим дня.
Завтрак в 10-м часу, затем часов до 11 1/2 принимаю воздушную ванну, т. е. сижу в сарафане без кофты. Там меня легко найти. Это налево, не доходя до столовой, где мы с Вами были. Потом брожу. Обед в 2 1/2 ч. Тихий час от 4 до 5. Значит, в 1-м корпусе ком. 5. До шести часов околачиваюсь около дома своего, а после полдника до ужина (8 1/2 ч.) буду или на скамейках возле столовой, или там, где брала воздушную ванну.
Пишу на почте. В 20-ти минутах от дома отдыха. Здесь очень красиво. Забочусь о своем товарище.
Такое же письмо пишу в Насекомово, чтобы Вы обязательно получили мое расписание дня.
Извиняюсь за грязь.
Целую крепко и очень люблю.
Мы, нижеподписавшиеся члены родительского комитета школы № 8 Безжалостного района, произвели обследование условий жизни учеников школы № 8 Осталовых Сергея и Вадима, проживающих по адресу: гор. Петрополь, Безжалостный остров, 9-я Кривая, дом 5, кв. 3.
Оба мальчика не успевают по ряду предметов и в I и во II четвертях, а ведь в начальных классах закладываются основы всех знаний. Формирование идейности и патриотизма.
Мать мальчиков, Анна Петровна Осталова, работает постоянно в машбюро Академии ПАУК и по совместительству в школе № 916 Гопникского района учителем стенографии и машинописи.
В семье есть еще дочь, Екатерина Задумина, инвалид, болевшая в детстве полиомиелитом и передвигающаяся с помощью палки.
Тетя матери — Софья Алексеевна, у которой глубокий склероз, — ничего не слышит, не помнит, плохо видит, еле ходит, все время громко сама с собой пререкается, страдает недержанием мочи, ведет себя так, как ей хочется, без стеснения.
Площадь комнаты Осталовых 18 м2. Помещение имеет вытянутую форму и одно окно, две стены наружные. Комната заставлена шкафами и полками с книгами, которые необходимы дочери-филологу.
Члены семьи спят на раскладушках, так как нормальные кровати негде поставить. Сережа спит на полу, так как для пятой кровати (раскладушки) нет места. Нормальных столов для приготовления уроков у мальчиков нет. Для них сделаны складные столики, которые на ночь могут быть убраны. Есть в комнате нормальные столы, но на них помещаются пишущие машинки (русская и латинская) матери и дочери, которые дома готовятся к занятиям и печатают.
Заниматься на кухне не разрешает соседка по квартире Геделунд В. А., которая ненавидит ребят, оскорбляет их и других членов семьи, пишет клеветнические доносы в жилконтору и милицию, учиняет различные гадости.
Дети живут в ужасных материальных и жилищных условиях.
На основании изложенного и составлен настоящий акт для представления его в роно и Исполком.
Необходимо помочь семье в получении годной для нормальной жизни площади до подхода очереди, помочь мальчикам плодотворно учиться, для чего им необходимо иметь условия для занятий, отдыха и сна.
Бесовский нос над неизменно влажными в узкой улыбке белыми губами. Сорокапятиградусным углом подбородок. Уши оттопырены, словно к голове прилажены две оладьи. Глаза по-звериному изменчивы. Благодаря им Варвара Акимовна получила прозвище Крыса, подобранное Львом Петровичем.
Перемещаясь по квартире, Крыса отражает в черепе, волос на котором меньше, нежели на голове запорожца, все четырнадцать лампочек коммунального пользования. Выходя на улицу, Варвара обряжает голову в мертвенно-зеленую шляпу с листиками и вклеенными кудряшками. Дома она в черном производственном халате. Валенках.
Энергия в старухе неиссякаемая. Она целый день мечется, словно у нее ущемилась грыжа, а если ночью Дима выходит в туалет, то непременно налетает на Крысу в общей передней. Варвара шуршит халатом и рубашкой, из-под него свисшей, и вручает мальчику на добрый сон напутствие: «Чтоб ты сдох, выкидыш», — уперев в него неподвижные квадратные глаза, и, шипя, исчезает. Делая свои первые шаги по квартире, Осталов запоминает падающие на голову слова: «Безотцовщину выпустили!»
Я чувствую, как меня преследует Варвара. Невидимая, в сговоре с силами зла, мешает мне жить. В отчаянии я призываю добрые силы и души умерших, меня любивших, — заступиться. Опеку их и помощь я чувствую, хотя они не всегда справляются с чарами Варвары. Но, может быть, так угодно Богу, думаю я.
У Крысы свои лампочки, а в комнате рубильник. На этажерке — колба с водой. Колыхание жидкости означает чье-то движение по квартире. Надо выйти. Для оправданности выхода в руке ковшик, а если нечего ухватить, не сообразив, то «дежурное» полотенце, готовое перекинуться через плечо, мотивируя полет из комнаты в кухню.
Дверь, обшитую алой кожей, как торт разделенную белыми полосами кабеля на ромбы, она запирает на два замка, выходя из комнаты. Еще наготове петля для замка-скарабея, сторожа от злоумышленников. Бронзовый рог «французского» замка тревожным бликом отвечает на электрический свет.
«Свое» электричество из соображений экономии не расходуя, смерчем сквозь темную переднюю несется Крыса. И только двери: хлоп, тресь. Скрип половиц. Короткая тишина. Снова — дверь.