Дима идет по газону-саду у стен Академии ПАУК. Акация просунула ветви между черными прутьями ограды. Наружу. На улицу. Дорожка начинается от каменного крыльца здания. Здесь вытоптана она обширным кругом. Началом своим. Глубже в акацию теряется. Ступаешь уже в траву, уверенный, что там, в конце тропы, найдешь что-то. Обязательно отыщешь. Необходимое. Единственное. Должное быть найденным. Тобою. Вот и конец тропы. Решетка. Труба водосточная. Под ней — песок. Как блин. В нем ягодами варенья увязли камешки, стеклышки, омытые водосточными струями. Ничего! Пристально, до рези, всматриваешься в траву. Нет! Ничего нет! Обманут. Не нашел.
С крыльца его зовет Анна. Она отдала работу, и можно бы идти в «садик», но ее сослуживица просила привести сына. Нина Аркадьевна обожает Диму. Зная любовь ее, мальчик с порога прыгает в ее объятия, и она целует ребенка. Мнет. Сажает себе на колени. Дима — счастлив. От женщины одуряюще пахнет духами. Сама всегда в украшениях: бусы, перстни. Губы накрашены яркой помадой, будто залакированы: фея, просто фея сказочная — Нина Аркадьевна. Она такая же машинистка, как и Осталова, только работает не дома. В издательстве.
Заведующая машбюро, Лидия Яковлевна, всегда строга с братьями. Обычно, стоя подле ее стола, они насыщают любопытство маминой начальницы. Но холодно. Как врачу. Вопрос — ответ. Вопрос — ответ.
«Ну, идем. Я отведу тебя в детсад, — говорит Осталова, когда выходит из машбюро. — Познакомишься с ребятами». Сережу уже месяц водят в детсад. Теперь — Дима. Анне тяжело, объясняет она, с мальчиками управиться, а если до вечера они будут вне дома, она сможет плодотворней работать и вообще «разогнется».
В детском саду Диму определяют к младшим. Он настойчиво сбегает, отправляясь на поиски брата, пока его все-таки не соединяют с Сережей. Здесь, в большой игровой комнате, основным занятием для него становится созерцание постройки паровозов и домиков из больших фанерных, полых внутри, геометрических форм.
На окне — аквариум с рыбками. Как эти гуппи, меченосцы и прочие породы не дохнут? Вопреки запрещению кормить рыбок ребята кидают в воду все: конфеты, пуговицы. Козявки. Но рыбы живут. И вроде как умные. Прирученные. На цокот пальцев о стекло подплывают с открытым ртом. Смотрят.
Запрещают ругаться. Волков, Димин сосед по койке, несмотря на табу, ругается. Вдруг, когда Волкова нет в группе, воздух оказывается насыщенным общим испуганным любопытством. Все шепчутся. И вот входит воспитательница. Приближается к батарее. Кладет на радиатор что-то красное и эластичное, предмет свешивается, как тряпка. «Что это? Что это?» — «Ребята! Это язык Волкова. Два дня он посохнет, и мы будем кормить им рыбок». — «Да? Это действительно так? Правда?» — «Правда», — кивают воспитательницы. И нянечки. С улыбкой.
Через день в группе — Волков. Все смотрят на него сочувственно. Понимающе. Отворачиваются. Но он говорит. Как же? А Волкову поставили искусственный язык. Но это в первый и в последний раз. Больше поблажек не будет. И попробуй поверь Волкову, что язык ему никто не отрубал на детсадовской кухне.
Неукротимая озорница — Маша. Никакие наказания не обуздывают девочку, и мудрые воспитатели решают поместить Машу в палату к старшим мальчикам. Для нее это самая лафа. В тихий час одна баламутит она всех ребят, в довершение произнеся гнусавым голосом: «Внимание! Внимание! У нас сейчас Германия! С вилками, с ложками, с дурными поварешками!» Взвизгнув: «Смотрите!» — задирает рубашку. Мальчики потом перешептываются: «Увидел?» — «Не увидел».
Тихий час всегда нескончаем. Но вдруг ты за столом. Ешь манную кашу. Пьешь кисель. После полдника ждешь маму. Она заходит вечером. Нет ее — и волнуешься. Вначале — слегка так, вроде бы ничего тебя и не тревожит. Потом — сразу — отчаяние полное. Плачешь, лицом к стене, но так, чтобы заметили. Пожалели. Уши горят. Всхлипываешь. Нянечка гладит тебя по голове. Говорит что-то успокаивающее. Слушаешь ее, не доходит ни слова — общий ровный тон речи, от которого хочется спать. Убаюкивает. Но вот — мама. Радостно — к ней.
Если Осталовы идут через Воробьиный сад, то братья набирают неохватные букеты, которые одним, без помощи мамы, им даже не донести до дому.
Листья клена. Осенние. Истребившие все оттенки зеленого, желтые и красные. С упругими жилочками черенков и легко раздираемой плотью. Мальчики сортируют их. Рассматривают. Меняются.
Дни проходят, и вянут пестротелые красавцы, съеживаются вафельной трубочкой. Ребята спасают их — оперируют. Ножницами отделяют засохшие части листа. Не помогает!
Летом, гуляя около рынка, сыновья упрашивают Анну купить букет купавок. Лесные. Таинственные. Надо же! Где-то в чаще, куда и не заходит никто, потому что не пройти, цветет такое чудо. Чтобы отдалить увядание, братья производят им операции, как и листьям клена.
Когда Осталовы едут домой на трамвае, то в транспорте братья разыгрывают из себя водителей. Становятся за «холостой» руль, крутят, нажимают педаль. Звуками изображают движение. Скорость. А то просто надавливают или как бы крутят винтики. Стоять любят рядом со «стоп» и «открывания дверей» кранами. И чего не повернуть их на себя? Сами не знают.
Еще любят просто стоять за кабиной водителя. Металлические поручни — система управления, конечно. Вертят их и знают, что трамвай ведут они.
Диме хочется превратиться в белочку. Так же летать с дерева на дерево, а в случае опасности — юркнуть в дупло — и нет тебя. Так же сидеть — жить вон там, где фонарь запутался в ветвях — белый глобус фонаря в зеленых лапах всплесков листвы. Настолько охота превратиться в белочку, что он уже чувствует себя зверьком, сам оставаясь собой, но находясь еще где-то: в ветвях, в дупле — во всех тайнах леса. «Мама, ты бы хотела, чтобы я стал белочкой?» — спрашивает Дима, когда они идут мимо самого загадочного фонаря, обросшего кудрями листвы. «Зачем белочкой? Я тебя таким люблю. Какая радость быть белкой? По деревьям прыгать? Говорить они не умеют. И живут мало». И Дима раздумывает становиться белкой. Но не стать ли ему дельфином?
Осталова покупает наборы «Вылепи сам». В комплекте образцы петушков и зайцев. Формованных. Гладких. Ребята используют шаблоны в играх, но желание самим сотворить вопреки эталонам заставляет их соорудить целое пластилиновое войско. Анатомия весьма условна. Братья оборачивают «человечков» фольгой из-под конфет. В руки — копья: прутья из веника. Вообще в оружие превращается все: скрепки, иголки, приборы из детских столовых наборов. Мальчики делают коней, следя за линией спины, движениями ног своей собаки. В ноги для устойчивости вмуровываются спички. Закованному в латы рыцарю — такую же бронированную лошадь. У бескольчужных разбойников — «легкие» кобылы. После фильмов о рыцарях ребята вылепляют всех произведших на них впечатление героев и, разыгрывая баталии, развивают сюжет до такой степени, что скоро от первоисточника остаются только имена.
Орудие убийства у рыцарей совершенствуется вместе с доспехами. К спичке приставляется иголка и скрепляется пластилином. Получается копье, которое, согнув руку в локте, можно выпустить из пальцев во вражеского рыцаря. Закованные в латы, вырезанные из консервных банок, рыцари кажутся неприступными. Два таких броненосца переживут всю армию, обнаруживая уязвимость только в местах стыка лат. Но и это устранимо. На щель накладывается еще лата. Теперь что? Оружие! В руках гвоздь, профессионально называемый «сотка». Он летит в грудь или в голову бойца. Доспехи продырявлены. Единоборец хрипит Сережиным голосом. Удар ответный. У противника помято забрало. «Я верну свой глаз!» — безумно рыдает Диминым голосом раненый. Ребята вживаются в своих пластилиновых героев. Стонут, перенося их раны. Хрипят, умирая вместе с ними.
Иногда, втайне от Анны, устраиваются пожары. Разбросав по замку (из картонной коробки) пустых коробков, бумажек, капнув тут и там бензину, мальчики стреляют из пушечки от набора пластмассовых солдатиков зажженной спичкой, которая, поразив цель, будит костер, плавящий рыцарей.
Бумажка серебряная. Потому будешь мять ее небрежно в эдакий шарик и швырять куда-нибудь, то в пепельницу, то в использованное блюдце. Редко, как сон, вспомнишь, до чего бережно, самозабвенно расправлял точно такую же бумажку, ногтем разглаживал и прятал в жестяную коробку из-под чая, вторая, внутренняя, крышка которой имела ручку из проволоки в форме «С, и, открывая ее, ты был уверен, что распахиваешь сундук. А перышки из подушек становились шикарными страусовыми перьями. Гвозди, стоило их только расплющить, — мечами.
Для игр братья используют буфет, верхом своим образующий как бы две башни, соединенные листом древесины, под которым, на ширину «башен», тоже — плоскость. Занимаются все три территории. Каждому — по башне. На центральное поле сходятся войска для сражения.
Армии имеют на вооружении животных: слонов, тигров. Ребята делают их так: в книгах находят фотографию нужного зверя, по контуру заполняют изображение пластилином. Таких слепка — два. На полученные рельефы наращивается материал.
Находясь дома один, без брата, Дима разыгрывает кровавые битвы, воплощаясь в самых разных героев. Катается по полу, стискивая свое же горло и выворачивая руки. Это бой Ильи Муромца с Идолищем. Поочередно они сидят друг на друге верхом, обещают распотрошить противнику живот, посмотреть, что там внутри. Мальчик вываливается в прихожую. Мечется у книжного шкафа. На отражение свое смотрит: «Прощай!» И снова возня. Кто-то победит сейчас? Кто? Двое их — смертельных врагов. Дима — один. Эта мысль прожигает его внезапно, когда он душит Илью татарскими руками.
Увлечением, спорящим с изготовлением рыцарей, становится рисование. Осталовы изображают корабли. Команды на них. И пушки. Пулеметы. Две флотилии сходятся в поединке смертельном. Уперев карандаш, нажимаешь пальцем на основание его и тянешь палец к себе. К полученной линии приставляешь линейку, доводишь ее, достигая корабля. Мимо — так мимо, попал — так попал.
Рисуют братья охотно. Любят изображать королей. Множество их умещается на одном листе. Рисуют ромб — это грудь, на верхний угол насаживают голову. Корону. Сбоку прилепляют руку с мечом. В ударе. Пояс рисуют усердно. С бляхой. Внизу — ноги в сапогах. Со шпорами.
Как-то Зинаида Фроловна привозит солдатиков, вырезанных из фотобумаги. Сзади у них — подпорки. Солдатики стоят. Делают их мальчики. Братья. Живут бедно. Мать у них. И только. Хорошую бумагу покупать не на что, говорит тетя Зина. Краски и кисти — тоже. Вот берут где-то фотобумагу, карандашами раскрашивают. Решено выслать братьям имеющиеся у Осталовых материалы. Сами же начинают выкраивать солдатиков из бумаги. Причем фотобумага кажется Осталовым более подходящей, какой-то более живой для «человечков». Вскоре бумажные армии сражаются на диване, на полу, на шкафах. На столе.
Видя страсть мальчиков к бумаге, Анна учит сыновей делать корабли и жечь их в тазу. Им — из бумаги писчей. Себе — корабли пиратские — из копирки. Копирка сгорает моментально, и суда Осталовой, разумеется, истребляются быстрее бумажных. Мальчики побеждают! Потом они изготавливают кораблики сами. Лодочки. Совершенствуют конструкции. Добавляют лесенки. Переборки. Из бумаги же вырезают команду. Выкраивают мундиры. Размалевывают.
Выстрел — полет спички из разомкнутых пальцев с расстояния мизинца. Осталова запрещает детям играть со спичками — снарядом становится иголка, соединенная со спичкой пластилином. Проткнув дно, ее выдергивают. Метают как дротик. В пробитое отверстие поступает вода. Много дыр — и переполненный водой трюм заставляет развалиться весь корабль.
Власть опьяняет, когда в руках твоих жизни пластмассовых солдатиков. Штук по сто их в каждой армии. Возводятся крепости. Основание — пробковый пояс. На нем укрепления — домино и шашки. Шахматные фигуры кладутся на пешки — это артиллерия. Самые мощные орудия — король и ферзь. Им положен наиболее тяжелый снаряд — пятак. Ладье — трехкопеечная монета. Слон и конь — двушки. Можно стрелять картечью. Это — спички. Стрельба производится с коробка — щелчок по монете или спичке ногтем указательного или безымянного пальца. Выстрел солдатика — спичка. Есть еще неизменно кочующая из игры в игру пластмассовая пушечка, заряженная спичкой. Она — оружие снайпера. В экипировке воинов — гранаты-копейки. Бой рукопашный: штык, приклад, нож. Мечешь спичку рукой.
Братья играют в сипаев. Это фишки красные. Синие — англичане. Зеленые — французы. Желтые — метисы, выступающие на стороне колонизаторов. Шашки деревянные — кони. Есть еще фишки пластмассовые, от других игр. Это — офицеры.
Перина свекольного цвета своими складками образует горные ряды. В них укрываются сипаи. Атакующие — на самой плоскости дивана. Только штаб скрыт за маленькой подушечкой. Преимущество на стороне сипаев, и сами братья за них болеют. Сражающийся за колонизаторов сочувствует индусам, где-то даже предает своих солдат, а все же, выиграв, жалеет повстанцев.
Мама привела меня в школу, где преподавала до моего рождения. Стоим в учительской. Мама просит почитать Гете. Декламирую. «Теперь о Моцарте». Учителя улыбаются: «Хорошая память». Меня принимают в первый класс. Месяц — апрель. Летом мне исполнится семь.
До школы — на автобусе. Мама или Катя провожают меня. Вот — школа. Ирина Архиповна вводит меня в класс. Имя, фамилия — ребята слушают. «Он — самый младший, не обижайте». Мальчишки-заводилы берут меня под опеку. В перемену — я с ними. Расспрашивают, где живу, кто мать? Отец? «У меня нет отца». Смущенно замолкают. Такт их искренен. Сознаешь себя неблагодарным перед ребятами, их конфузливыми взглядами и прекращением расспросов. Стыдно, что у тебя нет отца и тем ты смутил ребят.
От громадной рекреации, количества струившихся по кругу школьников я исполнился чрезвычайной энергии и возбуждения и, не сообразив еще, что же творю, понесся по кругу движения ребят. Так мчался по кругу, пока не различен был сестрой своей, подозван ею, стоявшей опершись на палку в дверях у входа на лестницу. На физкультуре меня, оказывается, не оставляли. Мы отправились домой.
В июне мама отправила нас в пионерлагерь Академии ПАУК, в Насекомово. Зачислили нас в младший отряд. Девятнадцатый.
Отряд — в старом деревянном корпусе. Собственно, здесь два отряда. Наш и одиннадцатый. Мальчики — первый этаж. Девочки — второй.
Мы понимаем, что вся строгость, все наказания — для нашей пользы, но трудно к этому привыкнуть. Ясно, что если воспитательница не спит, а восседает на тумбочке, ждет, когда все уснут, — это для нас. Если Аблаева выставляет в одних трусиках стоять в коридоре — для нас же. Нашлепает в сердцах — тоже для нас. В угол, без сладкого, без кино, днем голым в постель — все для нас. Все, чтоб мы выросли умными. Трудолюбивыми.
Самый задиристый — Олег. Зовем его Кавалер Помидор. Не толстый. Даже стройный. Но румяный всегда. Розовый. Красный. Он замечательно плюется. Щеки во время плевка раздуваются. Слюна же вылетает со звуком «плфу». Летит через всю палату от стенки до стенки. Мы так не умеем. Да и научишься ли такому?! Подражаем, но не получается.
Территория лагеря неизведанна. За линейкой — лес. Он таинствен и страшен. Я иду к нему. Ступаю осторожно, чтоб не потревожить змей. Перешагиваю поваленную березу, нагибаюсь и ищу навозников. Именно здесь, верю, найду их. Кто-то из ребят говорил — они тут обитают. Да и не только навозники! Тут — всякое может жить.
Деревья трутся друг о друга. Тикает листва. Если в кустах кто-то скрылся — не различишь, такие они кудрявые. Продираюсь сквозь кусты. Ствол. Еще ствол. Страшно! — Сидит недалеко от забора, ограждающего лагерь, человек. Меня не видит. Смотрит куда-то. Или не смотрит? Бежать надо, а как двинуться — вдруг заметит? Главное — повернуться. Я поворачиваюсь. Срываюсь с места. Зацепившись о ствол березы, лечу на землю. Перепачканный, несусь дальше. У корпуса мою руку стискивает Аблаева. «Ты что, ошалел?» — «Там — человек». — «Где?» — «Там». — «Отведи меня». Волоку женщину за руку в чащу. Труп березы на пути. Кусты. Ствол, ствол. Никого. «Дяденька!»
В уборных изобилие хлорки. Наказывают к ней не прикасаться — вмиг сожжет кожу. Ни с того ни с сего, на спор, вызываюсь к порошку, так похожему на снег и с виду (если бы не запах, от которого слезы навертываются!) безобидному, притронуться. Перед ребятами, прилепившимися друг к другу, будто дольки морошки, нагибаюсь к «очку» и тычу палец в хлорку. Не испытав боли, гордый, выхожу из сортира. Из сердцевины лагеря, заплывая в корпуса, звучит горн. Ужин!
Уперев палец в небо, дохожу до умывальника и, терять поскольку уже нечего, провожу перед восторженно меня подстрекающими мальчишками пальцем по горлу. Теперь можно и умереть! Ай! Шлепок силы такой, что я упал бы, не держи меня разгневанная рука за ворот, сотряс меня. Оборачиваюсь. Аблаева. Все!
Дотащив меня до умывальника, сует под кран и моет, трет шею и руки до боли, полощет меня, заливая за шиворот. Потом — в корпус. «Всю ночь простоишь под лестницей». И я стою. Долго. Безмерно долго. «К стенке не прислоняться». Я помню это и только закрываю глаза. Тогда качает в стороны. Размыкаю глаза и стою, стою. Но не прислоняюсь, потому что кажется, узнает воспитатель, что я ее ослушался.
Не одна ночь миновала, когда в дверях, в прямоугольнике зажженного электричества, контуром, Аблаева. «Осталов? Ты почему здесь маячишь?» — голосом слабым со сна. «Вы же мне сказали». — «Иди спать», — рукой на дверь палаты.
Утром — мама. «Благодари Анну Петровну — я не исключаю тебя из лагеря только потому, что она тебя забирает. Только по ее милости». Заодно мама увозит Серегу, хотя его никто не собирается отчислять. Им довольны. Он — председатель отряда. Он — чемпион лагеря по шахматам.
Чтобы лето для нас «не пропало», мама, набрав горы рукописей, отправляет нас с тетей Соней к нашим, которые снимают времянку в Пузырьках. Наши — это бабушка и тетя Настя. Так называют их старшие. Так называем их мы.
Арендовать фанерный домик — традиция. Если занять времянку не удается, то Матрена Тихоновна сдает комнату или две в доме, а когда и в доме ничего не находится, то устраивает наших у ближайших соседей. Но, как правило, сдается времянка. С первым теплом бабушка берет меня или Серегу с собой и мы отправляемся в Пузырьки. Там оказывается много снега, белого, искрящегося, нетронутого, и воздуха, который можно было пить без меры. До одури.
Мы стучимся в дом. Хозяйка отпирает и скрипучим, как беспризорная калитка, голосом радуется встрече. Просит в дом. Мы пересекаем сени, попадаем в коридор, где пахнет совершенно не так, как в нашей городской квартире. Бабушка вручает Матрене кекс или торт. Хозяйка с жалобой скрипит: «Ну зачем?» Готовит чай. Аудиенция дается в комнате, которую домовладелица избирает на этот год своим жильем. На кровати — муж хозяйки, дядя Миша, который летом все что-то ладит в пределах участка. Я внимательно, не запоминая, изучаю иконы над самым современным телевизором, фотографии людей, ушедших и где-то еще живущих, вазочки разные, салфетки, ковры и половик, где точит свои когти кот, которого на будущий год, конечно, не будет, когда Матрена Тихоновна встретит нас в другой комнате своего двухэтажного дома.
Утром с нами тетя Соня. Вставать неохота. Но вдруг — мысль. Выудив одеяло, забираюсь в пододеяльник и начинаю прыгать по комнате. На веранду. Тата притопывает за мной, изловчаясь поймать. На коленках удираю под стол. Брат смеется. Он — тоже в пододеяльнике. Падая, врываемсяна кухню. «Осторожно!» — властно-беспомощно — тетя Соня. Не слушая ее, мечемся, толкаясь. Налетаю на Серегу. Сшибаю табуретку вместе со стоящей на ней керосинкой.
Вечером — бабушка. Не наказывает нас. Тихо что-то объясняет, заключая: «А если бы на ней что-то готовилось?»
Бабушка берется поставить нам правильное произношение буквы «р». — «Т-т-т-т-тррррррр... т-т-ттррррррр», — стрекочет она. Мы — следом, и уже одновременно, и забегая вперед, и сбившись, кто как хочет. Только у меня не получается. Потом я обязательно что-нибудь вытворю, и меня выпроводят, а они в два голоса будут изображать дятла.
Тетя Настя выправляет произношение иначе. Собственно, порядок тот же, только целая фраза. «На горе Арарат стояли триста барабанов. Все они разом: Тррррррр».
На потолке веранды, в углу — осиное гнездо. Такое, словно шарик теннисный, но с дырочками, и, подлетев, заползают в него насекомые. Взрослые трогать домик не велят — осы кусачие, злые, на них лучше не обращать внимания. Как на хулиганов. Я не обращаю, то есть будто и не существует здесь поселения их, межпланетного корабля загадочной бесстрашной цивилизации. Потом все-таки шарик куда-то исчезает. Мы догадываемся: дядя Миша.
Времянка имеет чердак. Лазить нам туда не разрешают — пол тонкий, ветхий, — можно провалиться. Но невозможно ведь не исследовать его! К стене приставлена лестница. Вход не заперт. Петли заткнуты веточкой. Осторожно переставляя ноги, достигаю двери. Выдергиваю деревяшку. Дверь со скрипом распахивается, чуть меня не роняя. «Тише! Ты что?! Нельзя так шуметь!» Из помещения на меня уставилась темнота. Постепенно черное пространство оживает. Круглые формы поблескивают в глубине, близко видны железные предметы: кастрюля, чайник. Примус. Кручу головой и — ужас! Чуть не падаю с лестницы. В углу, в натянутом гамаке паутины, зловеще замер огромный паук. Несоразмерно с реальной угрозой страшным, огромным, роковым видится он мне. Быстро слезаю, взглядываю наверх: бесстрастно болтается не закрытая мною дверь.
Паук не с голову мою, как показалось вначале, а если не больше, — то с меня самого. Рассерженный моим взглядом, он помчался за мной. Не глядеть! Не надо было мне глядеть на насекомое! Но откуда же я знал? Можно, можно было спастись, отведи я сразу глаза от паука. А теперь... Я забегаю на веранду. В комнату. Нет, здесь не укрыться! Не сейчас, так ночью подкрадется бесшумный злодей к кровати, и никто не спасет меня, не сможет выручить, потому что никто не почувствует опасности, не увидит кровососа. Не услышит. Распахнув калитку и очутившись посреди дороги, оборачиваюсь на времянку. Сейчас он затаился, пока не стемнеет. Надо увести его от дома. Бреду до речки. По берегу — до картофельного поля. Уверенный, что паук незримо следит за мной, калеча грядки чьи-то, пробираюсь к участку. Паук, думаю, лапой махнул на меня, ушедшего столь далеко, и, может быть, прекратит охоту, обманувшись моим исчезновением.
«Где же ты ходишь? Я принесла со станции мороженое! — встречает бабушка. — Твоя порция тает». Неприятно, сомкнув зубы, протащить между ними палочку от эскимо. Но все же проделываешь это каждый раз, как ешь мороженое, не единожды, и вспоминаешь когда — то даже память об этом вызывает зуд в передних зубах.
Участок таит чудеса. Малинник притягивает своими тайнами. Вступаешь в него, идешь, ломая позвоночники прутьям, шагаешь, и нет в нем ничего, никто не скрывается, но все равно манят к себе кусты: раздвинь их, переставь ногу — и выпрямятся они, хлестнув по тебе. Закачаются. А за малинником — колодец. Для питья воду из него уже не берут. Разве что грядки полить, да и то прилаживают шланг к общему механизированному колодцу. Подходишь к нему, на дверцу таращишься и знаешь, что там, за дверцей, притаилось чудовище и ждет не дождется, когда ты щепочку из ушек вывинтишь и дверцу откроешь. Но подходишь и все это делаешь, а его, страшилища, нет уже, плюхнулось оно в кругами, как пластинка граммофонная, расходящуюся воду, а в ней плавает, гримасничая, мальчик, такой же, как ты, а ты, наглядевшись на него, уйдешь и оставишь здесь двойника. Уйдешь и оставишь — как же так? Что он будет делать? Интересно это. И жутко немного.
В сарае корова с теленком. Я в восторге от животных и бегаю смотреть, как хозяйка доит корову. Копья молока со звоном вонзаются в оцинкованное ведро, хозяйка сидит на скамеечке, зажав в руках четырехствольное вымя, и дергает за торчащие из него подобия пальцев. Это — здорово. Это неодолимо притягивает, и смотрю, раскрасневшись, как пенится молоко. На что это похоже? Где я это видел? Ведь очень знакомо. И испугавшее чувство того, что было уже вот так, исчезает так же вдруг, как появилось, а ты ловишь его, не растворенное еще в воздухе, перебираешь те же мысли, но нет, ушло! И стоишь, прислонившись к занозистой доске, и просто смотришь. Не думаешь.
Чтобы мы не убегали за участок, в поле, особенно за горохом, дядя Миша пугает нас историями, итогом любой из которых — смерть. Лошадь как раз рядышком с гороховым полем привязал хозяин — стреноженную, попастись. А там живут пчелы. Лошадь за медом полезла, гнездо растревожила. Закусали до смерти.
Как-то завалился дядя Миша с телегой в канаву. Лошади — ничего. Дядя Миша, мокрый, застудился, заболел. Оправился быстро. Работал. А потом вдруг умер. Смерть его нас не испугала, не расстроила — слегка удивила: ходил, улыбался, чинил забор и — нет его. А то, как Матрена переживет смерть мужа, и переживет ли, оказалось для нас столь мучительно, что мы об этом старались даже не думать. Как же так? Муж и жена — самые близкие, родные, как объясняла нам мама. Есть еще, конечно, родители, дети, но это, понимали мы, другая близость. К тому же в годах были наши хозяева. Волнения при появлении мысли о мучениях хозяйки доводили меня до отчаяния. Я предполагал, что станет со мной, если умрет мама, и что будет с мамой, если умру я. А если умрет Серега? Катя?
Комнату в доме наверху снимает военный с семьей. Второй этаж еще недостроен, но жить уже можно. Антон Иваныч ждет квартиру в городе. А пока — так. Пяткин — полный, но с мышечным рельефом, лысоватый, голосом хрипл. Весел. Мы любим его. Он тискает нас. Подкидывает. Переворачивает. «Будете акробатами». И во время забав: «браты-акробаты». Если не слушаемся домашних, он отчитывает, растолковывает, что — неправильно. Объявляет порицание или поощрение. Я никак не могу их различить и не знаю, что совершенно хорошо, что — плохо. Антон учит нас комплексу гимнастики. А когда, положив руку на голову, тихо говорит, — нас завораживает: «Отец?»
Но это — позже. И не о нем.
Жена Пяткина — Лидия Никифоровна — полная тоже. Веселая. Вообще похожа на Антона Ивановича. Голос у нее успокаивающий. Говорит она, а ты будто конфетку ешь. Лидия тоже мнет нас, как фантики. Щекочет. Я от смеха писаюсь. Порчу воздух. Просто не могу сдержаться. А она смеется. Закатывается.
Дочь их, Марфа, становится нашим другом. Объятия и поцелуи под смех взрослых и щелканье фотоаппарата. Щипки и щекотание друг друга. Укусы и драки. Дочки-матери и беготня. Жизнь наша гремит в котле дачного бытия. Мы поочередно предлагаем подружке руку и сердце. Хохотушка, она смешна движениями и рожицей, и мы не устаем корчить гримасы, сваливаясь в траву от смеха.
Я не могу остановиться в цепи поступков, влекущих меня к беде. Так и с Лидией Никифоровной. Она копает землю в огороде, а я, выкрикивая «Вадим — непобедим!», иду на нее как бы в атаку, сжимая краской и пистонами пахнущий пистолет. Убегаю, как только она ступает в мою сторону. Бормочу кажущиеся мне смешными слова. Дразню женщину. Игра переходит в травлю. Настроение Лидии густеет обидой. Она гонит меня. Я снова. На приступ с восклицаниями. Ближе. Опасно! Но — еще ближе. Пяткина шарахается ко мне, схватывает за лямки вельветовых штанов и дерет за уши, отчитывая. Кричу. Кусаю ее. Свободен! Грабли прислонены к березе, зубьями — в небо. Сбиваю инструмент рукой. Бегу. Лидия охает. У колодца, не спрятавшись еще за него, оглядываюсь. Женщина нагнулась. На подъеме ее ноги лежат грабли. Плачу в обиде на трепку, на то, что кончилась моя с Лидией Никифоровной дружба. Но и смеюсь тут же. И — плачу, ору, суетясь в малиннике: «Вадим — непобедим! Вадим — непобедим!»
Дядя Лева приезжает в Пузырьки после работы. С ведром идет за водой. Вернувшись, садится за стол. Бабушка подает ему пищу. Суп. Второе. Сладкое. Катя, мастерица на всякую стряпню, по выражению Таты, «искусница», «умелица», готовит вареники. Едим с вишневым вареньем. Быстро отстав от дядюшки, отваливаюсь на спинку стула в изнеможении. Ощупываю гудящий живот. Дядя, не выказывая признаков насыщения, хлопочет в тарелке. Вареники исчезают. Тают. Потрясенный демонстрацией ненасытности, обретаю уважение к дядиному желудку. Не могу не выразить восторг, не могу не польстить ему: «И как в вас только лезет?». Дядя замедляет ход челюстей, оглядывается, покраснев, продолжает. «Неприлично смотреть в рот соседу. И, потом, не сравнивай себя с дядей Левой. Ты — ребенок. Он — взрослый мужчина», — морализирует бабушка.
Если мы хотим в город, а дядя Лева собирается, — напрашиваемся в компанию. «Не забывайте, что дядя Лева ходит очень быстро. Рассчитывайте свои силы», — предупреждает бабушка. Действительно, раствор его ног широк и быстр — он подтверждает бабушкины слова. Мы еле поспеваем за ним, запыхаясь, утятами семеним за гусем, а то — просто бегом, хотя это — перебор: слишком быстро. Дыхание от бега сбивается. Мы слегка отчаиваемся. Улыбаемся. Он будто не замечает нас, порой высказываясь: «Дорогу осилит идущий».
Когда дядя Лева приезжает на велосипеде, а поведение наше заслуживает награды, — катает нас: одного — на багажнике, другого — на раме. «Будьте предельно осторожны. Не хулиганить. Помните про спицы», — инструктирует дядюшка, защемляя шаровары бельевыми зажимками.