Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Остров - Пётр Валерьевич Кожевников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тетя Соня трясется в кабине. Тетя она маме, а мы зовем ее просто Татой. Старая, глухая. Больная. Но благодаря ее жизнерадостности хворобы не так заметны.

Пятый член семьи — Катя. Сестра. Она задержится в городе. Экзамены.

Шофер выгружает вещи на дорогу. Его сменяет женщина в сапогах и мужской шляпе. «Пугало», — шепчет Серега, мы смеемся. «Это Ольга Андреевна, — взволнованно сообщает мама. — Ведите себя прилично!» Женщина здоровается, достает папиросы. Закуривает. Потрясенные, наблюдаем, как слоями стелется дым изо рта и даже из носа. «Сколько тебе годочков?» — вопрошает хозяйка. «Четыррре. — И не удерживаюсь: — Вы куррите?» Смеясь, она подтверждает это явление.

«Дача» — значит комната и веранда с автономным входом. Все вместе перетаскиваем в жилище скарб. Оставив маму с Татой распаковывать тюки и коробки, устремляемся исследовать участок. На веранде остается наш хохот.

Мир не знает мертвых предметов. Мы осязаем своим сердцем жизнь во всем. В обшарпанной обшивке веранды, когда сколупываем островки краски, в мятом проржавленном листе железа, когда топчем его ногами и измельчаем коричневые доли пальцами, в пуговице, когда даем ей имя, играя с ней или беседуя.

Внучка хозяйки — Оля — сирота. Родители ее, геологи, сгорели в экспедиции. Тетя Соня от автора и в лицах — неутомимый рассказчик цепенящей смерти. Девочке семь лет. Она водит нас в лес, к пруду, по дороге от дома, где целая банда мальчишек преграждает нам путь. С Олей мы ловим мух и слепней на окнах, чтобы вставить им в зад соломинку.

Муха. Вот скользит она по стеклу. Накрываешь ладонью или, загнав в угол, цепко хватаешь за крылышко — и мгновение назад прозрачное, разрисованное, трепетавшее чудо превращается в мятый лист. Куда его, в мусор?

Насекомое бьется, шершавит лапками по твоей коже. Тыкается хоботком. Глаза тревожно ворочаются. Ах ты, непокорная! И рвешь ей крыло и лапки по одной. Что теперь, голову? Но тут застынешь вдруг. Окаменеешь. Для мухи ведь все потеряно. Насекомое изувечено. Ничего теперь не сделать. Не вернуть. И, шмякнув об пол, давишь ее, озираясь. А на глазах — слезы.

Невыразимый восторг держать в руке головастика. Точнее, двумя пальцами. Большим и указательным.

Махонькое, скользкое существо бьется мокрым хвостиком, не имея сил освободить свою жизнь из твоих пальцев, которые можно сжать, и мысленно ты производишь это, замирая, но на самом деле — нет. В руке не комар, не муха — головастик. Он неопасен и беззащитен. Его можно отпустить. И тогда детеныш радостно заюлит в канаве.

Частая игра — «дочки-матери». Оля — «мать», мы — «дочки». Девочка нас воспитывает, а это значит, когда кто-нибудь, обычно я, испортит воздух, насупившись, спрашивает: «Кто пукнул? Ну-ка! Сейчас узнаем». И обнюхивает наши вельветовые штаны.

Мы часто признаемся девочке в любви. Хозяйку забавляют наши чувства, и она склоняется к брату: «Ты Оленьку любишь?» — «Люблю». Ольга Андреевна смеется. Мама с улыбкой вспоминает о первой Серегиной любви. Близко придвинув лицо к очаровавшей его сверстнице, брат ринулся ее целовать. Трехлетнюю подружку испугал его пыл, и она оттолкнула Серегу. «Не хочешь любить?!» — зашипел брат и решительно цапнул обольстительницу за нос.

Во втором этаже занимает две комнаты еврейская семья. Двенадцатилетний полнозадый Гриша имеет влияние на Серегу. Родители мальчика не испытывают восторга от нашего существования, что является для нас неожиданностью. Мы удивлены отсутствием к нам любви у этих людей, столь обожающих своего потомка, хотя обращение с нами — доброе.

Для меня авторитетом становится Слава — мальчик с соседнего участка, где дом достраивается. Крыша находится в стадии каркаса, и я вспомню этот дом, обозревая скелеты в зоопарке, куда вместо зверей доставили их остовы.

Соседи живут во времянке. Я вхожу, постучавшись, в одну, в другую, третью дверь, а к Славке влетаю без стука. Друг лежит, почесываясь, поеживаясь, вытягивая то руки, то ноги, то все сразу, раскорячив. Зевает. Подымается он поздно. Когда хочет. Я тороплю. Скорей! Нас ждут лес, поляна, канава. Солнце. Славка взглядывает на меня грустно, устало и вываливается вдруг из постели, торопясь натянуть брюки. Поворачивается спиной. Смущенно и нарочито прячет оттопыренные трусы.

Отец ушел, когда я еще не родился. Для нас с братом он остался Ефремом. Мама рассказывает, как содержала, одевала его. Устраивала учиться. Исключали. Снова упрашивала знакомых. Говорит, что работал он директором пункта вторсырья, что было унизительно при его способностях. Рассказы о непорядочности Ефрема, лени, безволии перемежаются вдруг комическими эпизодами, которые отец разыгрывал со своими друзьями. «Он если за едой расхохочется — пропал. Затрясется весь. Ложку не положить. Так и хохочет с ложкой в руке. До слез».

Первым моим «отцом» стал Слава. Серегиным, соответственно, Гриша. Оля ревнует нас к вожакам и тщетно пытается разочаровать в ребятах.

В Славку я влюблен. С трепетом слежу за его рассредоточенной походкой, манерой плевать, поворотом острого плеча. Головы наклоном. Если Оля притягивает меня как нечто иное, чем я, оставляя моим преимуществом то, чего у нее нет, хотя особого различия между нами я не угадываю, то Славка то же, что я, конечно, но более выраженное — одиннадцать лет! К тому же поведение, речь — куда уж мне! А когда друг сажает меня на плечи для «конного» турнира, — тут уж все нанизывается на нить, продетую через мой позвоночник: лес, земля, грядущая жизнь, когда стану таким, ну, не таким, безусловно, а чуть похожим на Славку; мое прошлое, неясное, нечитаемое, но бывшее где-то, и снова я здесь, и опять земля, лес. Турнир.

Славка заходит за мной утром, и тетя Соня усаживает гостя за стол, поит чаем. Куда бы ни звал меня друг, я вкладываю все силы, чтобы с ним отправиться. Добыча дождевых червей становится для меня откровением, когда мы оказываемся на неиспользуемой земле, зажатой огородом, помойкой и уборной. Здесь вымуровываем из земли кирпичи, доски, булыжники, а под ними кого только нет! Жуки всевозможные: от маленького блестящего, лупоглазого, если его превратить в человека, до бронированного рыцаря — жужелицы. А мокрицы! А струящиеся по земле уховертки! А красные, будто ящички на лапках, клопики! Все они семенят прочь, ввинчиваются в ноздреватую, седую от блеклой травы землю, зарываются под стекла и щепочки. А вот — черви! Жирные, водянисто-розовые змеи скользят в пальцах, безжалостно рвут свое тело, лишь бы уйти в почву. Я поражен их решимостью — быть разорванным пополам, не выдержав тяги руки моей и невидимой части кишки, утекающей в землю. Но что им, действительно, делать? Если попадутся целиком — смерть. И вот, такие беспомощные, столь беспощадны они к себе в борьбе за свободу.

Мы идем по узкой тропе. Навстречу из сердцевины леса движется старуха. Славка говорит, она — колдунья, возьмет сейчас и оборотит меня в собаку или лягушку, а то велит окаменеть или навечно заморозит. Он объясняет: главное — в глаза ей не смотреть, тогда она ничегошеньки сворожить не в силах. Я бы улепетнул, но бег, особенно быстрый, возмущает у меня непереносимую резь под ребрами.

Лес стал принадлежать старухе. Каждая ветка, шишечка оказываются ее оплотом. Она вольна обратиться к деревьям, зверям, страшной луже на дороге. Мы — нет. Колдунья уже недалеко. Близко. Рядом. «Здрравствуйте», — испуганно улыбаюсь, в глаза ей не глядя, а лицо перекосив, как червяк закапываюсь в землю. Друг тоже приветствует незнакомку. Больше мы не шевелимся. Не расцепляем своих пальцев.

Тетка, почти что толстая, с плечами поднятыми, напружинилась вся, будто сейчас прыгнет, — так вижу ее, взглядывая исподлобья. Спрашивает, почему глаза прячу. Славка отвечает, что я знаю о ее колдовстве. Женщина просит не пугаться ее, не собирается она нас ни в кого превращать. Велит поднять мне голову, и я, решив, что вся жизнь моя через мгновение видоизменится, взлетаю глазами на теткино лицо и тотчас к нему присасываюсь. Физиономия — асфальт, с овалами битых яблок вокруг глаз. Сами они бесцветные, как осиное крыло, а в них козявочками дрожат зрачки.

Любимая игра — «конный бой». Серега карабкается на Гришку, я — на Славку, и, разогнав «лошадок», мы пытаемся стащить друг друга и, как правило, валимся оба, а с нами и наши «лошади», в кучу-малу, где, гогоча от щекотки, доказываем свою победу.

Сложная игра — «шпионы». Двое, тем же составом, прячутся. Двое ищут. Славка безустанно изобретает пароль, незнание которого уличает диверсанта. И первый, им сочиненный, звучит — «корова». Я не в состоянии уразуметь, что вопрос — «пароль», ответ — «корова». Понятие «пароль» объединяется в моей памяти с «коровой». Так я и бегаю по лесу, выкрикивая истошно: «Парроль Коррова! Парроль Коррова!»

А если нас засекут, предупреждает Славка, он заорет «полундра». Крик явится сигналом тревоги. Полундра... Какое-то животное. Роковое для того, кто с ним столкнется. Нереальное по своей невероятности, но тем не менее существующее. Полундра... Выкрикнуть — значит обезопасить себя. Защитить. Все равно что призвать Бога. Он ведь не накажет за обращение, а если не поможет, то просто не обратит внимания. Теперь, кочуя по лесу, я воплю в минуты страха: «Полундра!»

Знаю, что малина — красная. В разговоре с соседями хозяйка обмолвилась о желтой. Может ли это быть? Отсчитав ступеньки, я стою перед ней и прошу малины. Ольга Андреевна отмахивается: «Завтра». — «Нет, сейчас, где она, желтая?» — «Спит». — «Как спит? Малина спит?» — «Да, почивает, а сонная — она невкусная. И вообще можно отравиться. Завтра».

Мне не верится, что оно наступит. Но вот — завтра! Солнце не забыло напомнить о желтых ягодах. Тормошу маму. Идем к хозяйке. С ней — в сад. Глотая нетерпение, слежу, как шлепаются о дно эмалированной плошки ягоды. Мама конфузливо сует что-то в руку Ольге Андреевне. Путь до веранды — и я сижу, болтая ногами, давлю языком малину. Красная — вкусней. Желтая — необычней.

Положив на плечи лопаты, вожаки направляются в лес. Они намерены сделать землянку. Мы трусим следом. Местонахождение землянки — нашего будущего штаба — должно быть абсолютно секретным. От всего мира. Даже от мамы. Вот подходящий прямоугольник промеж истекших смолой елей. Очертив лопатой границы землянки, ребята начинают копать. Мы с братом в пробитом временем ведре уволакиваем рыжую землю. Операция «Штаб» заполняет несколько дней. Когда яма перегоняет рост наших вожаков, работы прекращены. Остается соорудить настил, вход и замаскировать его. Славка планирует в яму, садится в ней, ложится, демонстрирует вольготную жизнь в землянке. Мы тоже пикируем вниз, уважительно поеживаемся перед прохладой и утаптываем дно. Вдруг Славка подтягивается руками за край ямы, выжимается и, забросив ногу, покидает «штаб». Брату подает руки Гришка и выуживает его. Подвох! Пробую дотянуться до края пропасти. Никак! Ребята смеются. Уходят. Серега, свесившись в «ловчую» яму, протягивает руки. Ему не вытащить меня. Что же, пропадать? Какое предательство! Плачу, уткнувшись в дно землянки. Рыдаю, смешивая ржавую землю со своими соплями. Брат спускает лопату, и я, всхлипывая, становлюсь на ее ребро. Теперь и сам достаю край ямы и благодаря брату выкарабкиваюсь из западни. Из-за деревьев с гоготом вываливаются ребята. Славка, Славка, я не могу с тобой даже заговорить.

Меня очень интересуют куриные гребешки и бородки. Что за красота прилеплена у этих нелетающих птиц! Кажется, они наказаны за что-то потерей умения летать. Я наседаю на всех с просьбой дать мне пощупать гребешки. Сам ношусь за хохочущими и рыдающими проволочноногими птицами, косящимися на меня рыбьими глазами. Хозяйка, уступив мольбам, привлекает одну клушу и берет в руки, а подозвав меня, дозволяет произвести осмотр не столь обеспокоенной в хозяйских руках птицы. Намявши гребень, я все же не остаюсь доволен, хотя и не разочарован, угадав какую-то связь между гребешком и Олей.

«Лизни!» — предлагает Ольга Андреевна, и я лижу маковку на куриной башке. И тут, чувствуя мою неудовлетворенность, хозяйка смеется: «Кусай!» Встретившись с куриным глазом, я деликатно пожимаю зубами безвкусный гребень. «Еще! Сильней! Ей не больно!» Но нет. Тут уж все. С меня оказывается довольно.

В лесу, совершенно близко от дома, мы смастерили шалаш. Старшие раздобыли досок. Прибили к соснам. Это стало основанием. Сверху мы плотно навалили разнопородных веток и завесили со всех сторон. Дырой зияет лишь вход. Зелено-карие ветки растопырились, разомкнув темную щель входа.

В шалаше оказывается чрезвычайно уютно. Можно сесть, лечь — торчи здесь хоть сутки. Через ветки видно все, а ты скрыт от глаз. Вот это да! А около шалаша мама позволяет повесить гамак. Тело, особенно ягодицы, словно стеганое ватное одеяло, поделенное на равные ромбы сеткой гамака. Их можно щупать, выпростав из гамака руку или просунув ее в одну из бесплотных фигур, окаймленных белой веревкой.

Славка помогает родителям в созидании жилища. Гриша вооружается знаниями к учебному году. Наш постоянный партнер по играм — Оля. Втроем мы всегда спорим за право качания в гамаке. Девочка добивается желаемого, шепнув: «Я вам тайну расскажу». Мы не только уступаем гамак, но и качаем подружку, сгорая от нетерпения услышать тайну. Накачавшись, она выпутывается из баскетбольной корзины гамака и удирает в шалаш. Мы — следом, толкая друг друга. Там, в изменившей краски мира хижине, Оля разваливается на устеленном ветками дне, закинув руки за голову, и признается, что она поклялась никому не поверять тайны. Я бросаюсь бить девочку. Брат защищает ее, удерживая мои руки. Так ссоримся все трое. Оля взвизгивает, что мы ее одурачили, и, оттолкнув меня, выбегает.

Брат язвительнее меня и хитрее. Промолвив что-нибудь обидное, что злостью и горечью наполняет меня мгновенно, отступает он, замолкает, и я, взбешенный, раскрасневшись, остаюсь в дураках. Как-то в городе, изведя меня репликами и остротами, он начал стушевываться, но я, решив не упустить его на этот раз, рассчитаться, искал повода для драки. Теперь мои оскорбления летели в брата, а он, с удивлением на лице, целил в меня пальцем. «Он с ума сошел!» — повернулся ко мне брат. «Вррешь! Это ты, сволочь, сумасшедший!» — и я уже вплотную к нему. Мама отчитывает меня: «Замолчи! Не смей!» Все. Теперь — все. Они — враги мои. Я не нужен им, не нужен. Я — враг их. Отступая к окну, кидаю в них копирку. Использованную, бросает ее мама прямо на пол. Мну и швыряю. Вдвоем они теснят меня. Хватают. Отбиваюсь. Тащат. «Отойди, отойди. Осторожней!» — кричит мама Сереге. Два ее приема — схватить за волосы или за пальцы и выгибать, движением своим заставляя опускаться на колени. На этот раз задействованы оба. Меня заволакивают в бабушкинянилюбодядилевину комнату. «Я не мать тебе больше. Ты не сын мне после этого!» — кричит мама, транспортируя меня. Свалив на кровать, уходит. В замке поворачивается ключ. «И не смей стучать в стенку соседям» — последнее. Уже через дверь. Приглушенно, как будто и не мама. Но Крыс и нет. На даче. Дяди Левы — нет. Бабушки — нет. Никого нет. Я — один. Все. Не было отца, не стало и матери. Брат — ничего, это не великое горе. А мама, мамочка! Плачу. Завываю. Кричу: «Мама! Мама! Прости! Мама», — захлебываясь, задыхаясь, отбиваю ладони о стену. «Мама! Открой меня! Мама!» Темно. Темно в глазах. Видеть не хочу ничего — умереть. Умереть! Теперь в жизни моей все потеряно. Все кончено, я никому не нужен. Комната сужается. Стены сдвигаются. Сверху оседает потолок. Снизу вздымается пол. «Мама! Мамочка! Я умирраю!»

Мой коронный прием — укус. Все равно за что. Рука, щека, нос — то, что оказывается передо мной в тот миг, когда поступает сигнал: «Кусай!» И я, захватив чужую плоть, стискиваю зубы.

Самой крупной жертвой моих молочных зубов пал Ильдар — татарчонок, верховодивший враждебной нам бандой мальчишек. Тот день выпал в полосе перемирия и обещал стать днем заключения вечного мира и дружбы. И взаимовыручки. И вот благостно нежится Ильдар, лоснится в апельсиновом жаре солнца. Тут же сидит-стоит вся его шайка. И мы — четверо. Вроде бы все ничего. Даже хорошо. Даже радостно. Теперь жизнь наша пойдет прекрасно. Сможем безбоязненно вышагивать по дороге, а «татарчата» на нас не то что не нападут, а защищать будут. Здорово! И в этот миг торжества гуманизма мой возлюбленный вождь Славка неопределенно подталкивает меня в спину, и я, вроде бы еще любуясь сосущим травинку Ильдаром, сверху на него рушусь и в щеку впиваюсь. Бывший враг, а теперь друг и уже жертва, орет и плачет. Вот как, оказывается, легко побежден он, всегда мучивший меня. Сражен коварно и внезапно. Меня оттаскивают. Не сопротивляюсь. Не рвусь в бой. Размякаю совершенно. Ильдар мажет кровью ладони, рубашку, ребят, воет, упирается в меня глазами. А мне — безразлично. Страх перед ответом не отступил еще. Решительность, с которой я изобразил на щеке мальчика «подкову», улетучилась. Я в блаженстве своего равнодушия ко всему на свете. Улыбаюсь. И не вижу, что рот мой — в крови.

Ильдара уводят, но вот он возвращается, ведомый матерью и бабушкой. Женщины вопят на маму, гвоздя одно слово: «Бешеный! Бешеный!» Мама сообщает вечером, что Ильдару из-за моего отвратительного поступка придется мучиться: ему проведут курс «противобешеных уколов». Мне стыдно, но кто догадается, что тот же цикл ждет и меня.

Через несколько дней я, возмущенный натурой Джипки, совершавшей налеты на куриную похлебку, решаю оградить птиц от спаниеля и, подскочив, хватаю собаку за хвост, чтобы оттащить от пахнущей кислым кастрюли. Собака, остервенев от нападения, на меня набрасывается и, завалив, искусывает.

Самый решительный член семьи — Катя — омыла мою улыбающуюся физиономию от земли, хлеба и крови и повела в «травму». По пути она «настраивает» меня, а еще сулит подарок за безропотное перенесение уколов. Колоть должны в живот. Я знаю это, и в брюшке моем не осталось, наверное, ни одного непронзенного места: столько раз манипулировал в моем воображении шприц, жалящий меня в живот.

Два укола медсестра произвела в плечо. Двадцать — в пузо. После последней инъекции мы заходим в проммаг. Сестра приобретает мне пластмассовую лодочку.

А Джипка не взбесилась.

«Кых! Кых»! — кричим мы, целясь из вороненых пистолей, которые формой относятся к достижениям девятнадцатого века. Убитый должен падать. Такова война. Дуло наведено на меня, я спасаюсь от смерти, тычусь в еловые стволы, отдираюсь от смолы, зажмуря глаза, рвусь сквозь колючие ветки. Наконец — поле. Чуток пробегу и спрячусь. В траве. И я бегу. Но падаю вдруг. Больно! Шип колючей проволоки вырвал кусочек чего-то из меня, и я сижу, наблюдаю, как наливается кровью ямка на правой ляжке, и вот, будто клюква выдавилась на кожу, — переполнила кровь дупло ранки и поперла по ноге к колену. Вот так да! Ребята не видят меня и моего подвига — сижу и не плачу. Улыбаюсь.

И снова мы пылим по дороге. В «травму». Два укола. В плечо.

Мама славится качеством исполнения работы в кратчайшие сроки. В городе она считается первой машинисткой, и заказчики не церемонятся со своим временем, расходуя его на поездки в Кущино. Некая удачливая переводчица, гораздо позже умершая от рака мозга, прикатывает из Землегорска на велосипеде. Тата годы спустя, в городе, когда теряла нить воспоминаний, путала покойную в то время переводчицу с агентом социального страхования, обремененной циррозом печени и в жизни не крутившей педалей: «А, это вы, миуочка, приезжали к нам на дачу на велосипеде?»

Иногда мама и сама уезжает, ибо состоит на службе в машбюро Академии ПАУК. Катя отправляется сдавать бесконечные экзамены. Серега в какой-то период нашего бытия в Кущино по подозрению в туберкулезе, волчанке или чуме определен не то в санаторий, не то в стационар. Тетя Соня, оснастясь бидоном, кошелкой, сеткой и корзинкой, берет курс на продмаг. Я же, один в нашей «половине» оставшись, устраиваю Джипке «допросы». Приобретенная нам для компании собака — первое существо, которое я безнаказанно истязаю. Напялив ошейник и пристегнув карабин поводка, я волтужу сучку на веранде, а потом, перекинув поводок через стол, тяну собаку, придушивая. До кашля и хрипов. Жалею тут же, лицом к ее морде прижимаюсь, смотрю в красно-черные плачущие глаза, сам хнычу. Шепчу ей что-то. Раскаяние сменяется тревожным возбуждением, и вдруг, не чувствуя то ли собачьей благодарности, то ли взаимности и понимания себя, снова душу и стегаю.

В Кущино живут цыгане. Я прикасаюсь к ним взглядом, когда хожу за молоком. Из темных проемов переживших свой век домов смотрят они. Я — на них. Тата тянет меня за руку, повествуя, как цыгане выкрадывают детей, вынуждают «представляться», попрошайничать. Бьют. Не кормят. Дети цыган, пылью напудренные так, что представляют собой подобие печенной в костре картошки, глазированной гарью, кажутся мне похищенными. «Оцыганенными». Становится жутко до тошноты и любопытно до головокружения. Цыгане! Совсем, совершенно не такие, как мы, словно они и не люди вовсе, а что-то сродни лошадям, быкам. Обезьянам.

После нескольких совместных рейсов за молоком с Татой и сестрой мне в одиночку доверяют миссию молоконоски. В дороге я всегда пою песни, научившись, насвистываю иногда, а дабы побыстрее, чтобы похвалили, — бегом. Однажды, разогнавшись, запинаюсь ногой о корень и, повисев в воздухе, падаю на дорогу. На руках — кровь. Майку — стирать. А из поверженного бидона уходит в землю молоко. Я пытаюсь собрать его, еще не впитавшееся, в бидон, — но нет, нельзя, в нем уже черные крапинки земли, оно уже грязное, а на поверхности лужицы пеплом осела пыль. Все, все, все! Молока на дне лишь глоток, и я несу его домой.

Наказания — нет. Меня жалеют. Сестра учит впредь вниманию в дороге и неторопливости. Тетя Соня безысходно кивает головой. Молоко — Джипке.

Дядя Лева нас не навещает, а жена второго маминого брата — Нолли, Василиса, приезжает с сыном Левушкой. Возрастом расположившись по шкале, очерченной в моем воображении, как замкнутая в овал беговая дорожка стадиона, на два месяца младше Сергея, он оказывается крепче брата, но чересчур неловким в манерах, что Тата объясняет словом «деревенский», вобравшим для нас все: грубость его одежды, белые кружки, монетками брошенные на лицо, его какой-то «не наш» запах, именно деревенский, который нас раздражает.

Лицо Василисы скуластое. Нос невелик, но очень выражен в своих деталях. Глаза под нависшим лбом маленькие. Медвежьи. Губы, как у негритянки, вспухли двумя раздувшимися пиявками. Женщина предельно проста, ясна, охватима взглядом и понятна. Голова, грудь, ноги — над всем этим творец мыслил, решая одну задачу — простоту выражения объемов.

Раскорячившись в забитом солнцем пространстве веранды, Василиса хнычет, просит маму помочь, выручить. Спасти. Эммануил возвращается из тюрьмы («его обманули», — поясняет мама), хочет с семьей обосноваться в пригороде. Дом присмотрели. Необходимы деньги. Мамина мечта о своей «дачке» тает вместе с Василисиными слезами. Мы тоже мечтаем, не ведая, что это такое, о «своем доме». «Если не мы, то кто поможет Нолли», — произнесет в тот день мама, чтобы минутами позже составить доверенность на имя Василисы в получении денег с ее сберкнижки.

Наутро прибывает дядя Нолли. Мама убедительно речет о нелегкой судьбе обветренного человека, которого, оказывается, «не раз обманывали». Бугристое лицо его схоже с ягодой морошки. Левушка — наш брат, и мы должны любить его. Лева — беленький. Чистый. Запах его становится понятен — от него тянет огурцом и самостоятельностью. Возлюбив двоюродного брата, волочем его в лес, к шалашу, к землянке; я — к дому Красной Шапочки, а потом, на участке, — в подполье. Ему нравится все. Он улыбается. Вздыхает: «Ну, елки!» И мы снова идем в лес, а там, демонстрируя свою находку, определенную Славкой как деталь от танка, я случайно валю эту штуковину Левке на ногу. Двоюродный ревет и ковыляет к дому. Я, утешая и смеясь, — за ним.

Дядя Нолли — охотник, говорит мама. Собака ему необходима. А что она у нас? Охотничья порода. Ей лес необходим. Погоня. Мы ее погубим. И завершая разговор: «Не плачьте. Осенью я куплю щенка».

Родственники уезжают, а с ними отбудет наша Джипка. Устраивается прощание. Нам дано по шоколадной конфетке, чтобы угостить собаку. Она слопала сладкое и с готовностью засеменила за дядькой. «Видите, как она чувствует охотника?!» — гладит нас по головам мама.

Меня с Катей дядя Нолли взял к себе погостить. Там, убедившись, до чего вольготно Джипке в настоящем лесу, я пойму, что огорчаться не надо. Собаке же хорошо!

Ехать оказалось очень долго. Состав тянул паровоз. Дом недостроен, но дядя Нолли уже может назвать его своим. На ужин ели кашу. Все из одной миски. Пили молоко. Все это мне понравилось. А когда я по привычке стал тискать собаку, дядя Нолли улыбнулся: «Ну-ка, перестань! Не дома! Джиппи теперь — наша!» То, как он произнес «Джиппи», как-то ужасно унизило это имя. И всех нас.

Спали на полу. На тюфяках. Ночью и под утро, чтобы сориентироваться во времени, Лева зажигал «китайский» фонарик и, направив струю на ходики, прилепившиеся к стене, щурился.

Наша любимица Вероника — короткошерстная, серо-бурая, с внимательными огуречными глазами. Мы подносим кошке корочки от колбасы, сыра, молоко в блюдце, таскаем животное на руках, тискаем, чешем, мнем, мучаем для полного взаимопонимания. Услыхав от хозяйки слово «молодуха», решаем, что это самое необходимое, единственное прозвище для Вероники, но, чтобы не лишать зверя законного, данного владелицей имени, кличем ее Вероникой-Молодухой.

Мы обожаем залезать в подпол. Высота подполья невелика — на четвереньки не встанешь. Ползком постигаем расстояние от крыльца до камня фундамента. Свет давлением своим сквозь щели пола разгородил пространство дымчатыми полосами, в которых бесятся кристаллики пыли, опустив на землю солнечные куличики. Лаз — под крыльцом.

Разные предметы скопились под полом. Иные обретают некоторую странность от нахождения здесь: графин, волчок. Калоша. Главным экспонатом подполья мы признали каску, в какой-то рейд обнаруженную. Пулей пробитая, она донесла до нас свою историю. В ней же сидела голова. Большая голова взрослого человека. И вот кто-то, изготовившись, сделал «кых», и «пулька» клюнула в каску.

Совершая очередное проползание через подпольные владения, я замер. Перед носом моим лежала Вероника-Молодуха. Вытянув лапы, напружинившись, кошка заиндевела. Я подполз к ее морде. Неподвижные глаза, будто две заледеневшие лужицы, никуда не смотрели. Я вспомнил, что Ольга Андреевна уже несколько дней поносит загулявшую Веронику, а она здесь, наша любимица. Но она ли? Передо мной камень холодный, а не теплая, мягкая зверушка. Где же та игрунья и забияка, где озорница и хищница, наставница Джипки и кур? Сжав полосатый хвост, я повлек труп за собой, а выползши из-под крыльца, взорвался на пороге: «Тата! Молодуха сдохла!» Труп раскачивался в моей руке. Посмотрев на него, я стал крутить труп, и сам крутился вместе с ним. Смеялся. Тетя Соня, расщепив двумя корягами руки, меня ловила. Поймав, изъяла труп, швырнула в огород и долго, до боли, терла мне руки пемзой. Мылила пемзу и терла руки.

«Молодухе-то вашей семнадцать лет стукнуло» — так почему-то сказала хозяйка.

Напротив дома, через дорогу, начинается тропа, уводящая в лес. На тропе — лужа. Чтобы она не стала предметом наших игр, Ольга Андреевна (наверняка по маминой просьбе) объявляет лужу болотом. Мы растерянно застываем, когда хозяйка пихает палкой рваный бот, севший на дно лужи. «Вот как засасывает», — комментирует Ольга Андреевна. Мы соглашаемся, да, здорово хлюпает, не приведи господь! Нам резон — не приближаться. Мама нервно моргает глазами, поглядывая на наши испуганные мордочки. Потом, проносясь мимо лужи, торможу, возмущая столб пыли, возвращаюсь к луже, грозно воплю и мечу в нее что-нибудь. Вода поглощает предмет. Восторженно-возмущенный, плюю в умбристую воду — вот тебе! Лужа мне представляется живой, и, не изыскав более зверского метода расправы, оглядевшись, стаскиваю трусы и мочусь в своего врага, распростертого под серым небом, сам наполняясь страхом — вдруг затянет меня через бисером искрящуюся струю, которой расстреливаю в своем воображении лужу.

Если шагать по тропе дальше, то на пути ее, в поле, отороченном лесом, стоит дом — не дачный, а деревенский, с огородом и изгородью. У дома неизменно сидит старуха, лицом похожая на ядро грецкого ореха. К ней приближается девочка походкой медленной и покорной, собой выражая безропотность. Я сразу догадался, что старуха — Баба-Яга, а девочка — Красная Шапочка, как-то попавшая во власть злой старухи, не ведающая пути к свободе. Домашних, дачников, хозяйку, гостей наезжих — всех волоку за руку в лес, захлебываясь мучениями Красной Шапочки.

Частая гостья на день, на два, на неделю — Зинаида Фроловна. Она просит: «Отведи меня к Красной Шапочке!» Дома тетя Зина обожает ставить нас в угол, читать нотации. Заставляет что-то мыть, подметать, выносить, приносить — она нас тиранит. Мама называет это строгостью, которая нам только на пользу, а Зинаиду — несчастной женщиной, муж которой человек невероятно коварный, от которого ей приходится спасаться у нас. И от свекрови.

За столом она всегда плавно разбалтывает чай в стакане — действие, мне непонятное, но запоминающееся. И еще. Она непременно заплакана.

Приехав, тетя Зина решает позагорать и несет на поляну раскладушку, а мне наказывает доставить затянутый марлей стакан с уксусом. Схватив посудину, я бегу. Падаю и роняю стакан. За безуксусное появление я отправлен домой с наказанием встать в угол «носом к стене». Что и выполняю.

Каким-то вечером, когда из наших остается только тетя Соня, ночует тетя Зина. Зинаида Фроловна Приданчук. С братом мы спим на одной кровати. Деревянной. Василькового цвета. Тата — на веранде. Зинаида Фроловна — с нами, по диагонали от нашей кровати. На металлической койке. У стены. Напротив — зеркало. Почти до потолка. Местами мутное, с какими-то ржавыми пятнами, которые хочется соскрести, но это оказывается невозможно: они находятся внутри.

Я спал, когда брат разбудил меня толчками. Спинка кровати занавешена сарафаном. В щели между поникшими рукавами и подолом можно наблюдать за комнатой. Что Серега и делает. Жадно жрет глазами пространство, подбираясь к углу помещения. Там, голая, без единой тряпочки, тетя Зина высится над кроватью. Смотрясь в зеркало, она плавно кружится, поправляя полушарие колпака настольной лампы.

Услышав движение на нашей кровати, тетя Зина обворачивается простыней. Подходит. Красные от стыда за свое поведение, мы замираем. Не дышим. Она не отчитывает нас, а просит никому, особливо маме, никогда не рассказывать о том, что мы видели. Говорит, что выполняла вечерний комплекс гимнастики. Упражнения эти не для ее сердца, и мама чересчур огорчится, узнав, что Зинаида Фроловна так собой не дорожит.

Вечерами обожаю сидеть на скамейке рядышком со старухами. С хозяйкой, жующей беломорину. Она — любительница неожиданностей. Так, вдруг начинает демонстрацию приемов самозащиты. Ставит нас с братом солдатиками, располагаясь напротив, и два раза толкает. Первый — не сильно. В плечи. Второй — всем весом — в грудь. Если не падаем, то отлетаем изрядно. «Это — самбо», — заливается хозяйка, подзывая нас за новой порцией самообороны.

Тут баба Вера с Генкой на руках. Вообще она водит внука на вожжах. Он все равно падает, но не орет, хотя получает на то полное право, грохнувшись оземь. Меня баба Вера грозится непременно наказать — а это значит выпороть — за мои шалости.

Здесь и Тата сидит, заложив ногу на ногу, сомкнув пальцы на колене. Женщины обнаруживают у себя и разоблачают болезни, гадают погоду, вспоминают свою жизнь. Говорят о смерти. Сам как старичок жалюсь на неведомые боли. Сны. Старухи смеются. Отсылают меня в дом.

Теплый воздух зудит комарьем. Солнце ржавеет, наколовшись на ели. Что-то подобное я уже испытывал, кажется мне. Да нет же, наверняка, именно так все и было: старухи, солнце. Лес. А дальше? Но, подумав так, теряю ощущение повторности и, помедлив, бегу в дом.

Мы так освоились в Кущино, будто только здесь всегда и жили. Наша повседневная экипировка — майка-трусы — стала казаться нам единственной, пока в августе в такой легкой одежонке не стало холодно.

Ветер бренчал листвой, заставляя нас затихать. Вслушиваться. Солнце мерцало за дымчатой скатертью пасмурности. Вожаков наших увезли в начале месяца. Вскоре — Олю. Теперь мы вдвоем хозяйничали в наших постройках, опустевших без друзей, распоряжались судьбами лягушат, некогда пульсирующих головастиков, а ссорились значительно реже. «Ну что, неохота уезжать?» — улыбалась Ольга Андреевна. Мы отвечали молчанием, пытаясь обмануть хозяйку, себя. Время.

«Анна, закажи подводу!» — командует Тата. «Тетя Соня, на завтра заказан фургон», — членораздельно говорит сестра. «Уадно, как хотите», — не расслышав, отмахивается Тата. «У меня в голове не укладывается, как мы уместили в одну машину столько барахла?!» — рассуждает мама. «Гусеницу! Мама, возьмем гусеницу!» — прошу я о «детали танка». «Не надо шпиговать эту коробку насекомыми, — вздыхает мама. — Здесь документы».

Завтра — в город. Мы хотим домой. Мы хотим остаться. Можно ли покинуть наш лес, поляну, землянку? Как не вернуться в нашу комнату, к игрушкам, друзьям? Городу?

«Не будем брать эту табуретку», — решает мама. «Перестань терзать брата, — приказывает сестра. — Размотай проволоку». — «Мы так не деуали», — формулирует свое отношение к сборам Тата. «А мы сюда еще приедем? » — интересуется Серега. «Не знаю. Посмотрим», — выпрямляется мама.

Лето было долгим-долгим. С весны до осени. И снова — город. Подрос, но не вырос такой, как Славка, а комната стала меньше. Темнее. После нашего поля, нашего леса, неба, озера — опять в комнату. На весь год.



Поделиться книгой:

На главную
Назад