– Не бойся… ничего не случится. Тебя никто не заберёт.
Но я говорил, не зная, в чём её уверяю и имею ли на это право. Когда она совсем затихла, я отстранился и вымученно, презирая сам себя, сказал:
– Я вряд ли смогу сейчас помочь. Я не понимаю, что с ней. Наблюдайте состояние, держите меня в курсе, и… мне очень жаль.
Никто не ответил, но девочка вдруг снова подала голосок:
– Пусть ко мне зайдёт священник, потом, попозже. Я… люблю его.
Мать с мольбой посмотрела на меня; ноги её подкосились.
– Доктор, может быть, всё-таки… вы же из столицы… вы…
– Я слышал, втирания ртути помогают от всего! – встрял и отец. – У нас есть! Вы…
– Не от всего, – грустно возразил я. – Более того, они часто опасны. Ни в коем случае не делайте ничего подобного. Лучше дайте ей поспать, поите горячим, чтобы ушёл озноб, и пустите сестёр: пусть попробуют развеселить её. Иногда в простоте – сила.
Не подобрав ответа, мать заплакала. А я, стоящий истуканом, так и не смог произнести очевидное: возможно, сердце – ведь нет сердец зорче детских – подсказывает малышке, что она вряд ли уже попадёт хоть на один земной молебен. Погладив спутанные волосы умирающей принцессы и оставив немного укрепляющего бальзама – скорее родителям, чем ей, – я вышел на крыльцо и едва удержался от того, чтобы привалиться к деревянной опоре. В горле стоял ком. У меня не было врачебных неудач очень, очень давно. Эти две – с юным часовым, с малюткой – усугублялись тем, что я не смог и побороться за ускользающие жизни. Я лишь смотрел, притом даже не видя; мне будто завязали глаза, и давящую повязку бессилия я осязал на своей раскалывающейся голове. Она на мне и ныне.
Капиевский вскоре присоединился ко мне на улице и аккуратно притворил дверь, – провожать нас, разумеется, не вышли. Не говоря, мы прошли вдоль дома ко второй, докторской половине, и там я опять понуро остановился. Капиевский пристально посмотрел мне в глаза. Там не читалось упрёка, одна затравленная обречённость. «Вы ничего не можете, вы и ваша Вена, а впрочем, я не удивлён» – всё, что мне предназначалось.
– Я слышал, – пробормотал он, кашлянув, – что она вам нашептала.
– Про… – я мучительно разгонял туман в рассудке, – какую-то…
– Айни. Я называл вам это имя вчера. Дочурка швеи, умерла недели полторы назад, а болела так же. У нас, правда, поговаривают… – доктор понизил голос, – будто муж матери девочку поколачивал, да и не только поколачивал… – Поняв подтекст, я с ужасом скривился. – Так что странное было дитя, неприкаянное, диковатое. Знаете, она будто не против была умирать. Я говорю ей тогда: «Ты не бойся». Она смотрит и… «Не боюсь. Это вам будет страшно». Бесёнок был тот ещё… – Он тепло усмехнулся. – Жалко… Её жена моя, язва немецкая, так любила, и я любил… знаете, какая ей больше всего нравилась сказка? Там Огненный Змей лики мертвецов надевал и по домам их близких ходил. Все дети боялись, а Айни нравилось! – Его заплывшие глаза вдруг заблестели от слёз.
– Вы ещё говорили, раны на шее были? – стараясь не замечать этого, уточнил я.
– Да. – Теперь он сосредоточенно глядел вперёд, на частокол. – С ними хоронили.
Я опять вспомнил вчерашнее возвращение – бегом, по-заячьи! – в «Копыто». Даже в безветрие это вызвало озноб. Мои нервы, решил я, совсем сдали, и то ли ещё будет. Пора самому начать пить собственные бальзамы, иначе в Вену меня повезут, лишь чтобы подвергнуть соответствующему лечению. Как можно небрежнее я поинтересовался:
– А сегодня ночью вы ничего подозрительного не слышали? Или ещё кто-нибудь?
Капиевский тоже поёжился, растёр покрасневшие руки и мотнул головой:
– Ночью тут лучше не слушать, да и не смотреть. Я не верю в вампиров, а всё равно обычно хлебну крепкого и…
«Неверюневерю
– Вы говорите, что не верите, уже не первый раз!.. – Я запнулся и повёл носом. – Но ваше поведение выдаёт обратное, а проём вашей двери натёрт чесноком. Почему?
Ненадолго повисла тишина. Я досадливо топнул по хрусткой белёсой траве.
– Смеётесь надо мной? – беззлобно, ничуть не смутившись, а только устало вздохнув, спросил Капиевский. – Милости прошу. Сам иногда смеюсь.
Я ответил отрицательно. Мне перестало быть смешно, потому что улыбавшаяся мне с частокола, облизывавшаяся окровавленная девочка – то ли красавица, то ли чудовище, – была похожа на куклу. Ту самую, которая осталась лежать в детской комнате с задёрнутыми шторами.
– Пожалуйста, постарайтесь решить вопрос вашей веры поскорее, вы можете мне пригодиться, – бросил я, уже собираясь уходить.
Выпад не достиг цели – я снова налетел на человека, готового мне противостоять. Капиевский, поднявшийся на крыльцо, расправил плечи, подкрутил правый ус и остро глянул на меня сверху вниз.
– А вы-то точно решили?.. Не пора ли задуматься, хотя бы ради детей?
Я мрачно промолчал.
– И знаете… мы как-то надеялись, что это
В этот миг я окончательно определился с его национальностью: действительно малоросс, более того, так называемый
– Я приложу все усилия. – Я прокашлялся. – Но для этого должен понять ситуацию. Пока я делаю единственно возможное: наблюдаю. Даже если я столкнусь с тем, что будет тяжело принять… – он ждал, и мне пришлось закончить, поражаясь, как естественно это даётся, – я буду бороться. И помогу. Знаю, звучит пока расплывчато и патетично, но…
Капиевский всё так же смотрел на меня вполоборота, но теперь слегка улыбался.
– Нет, звучит недурно. Добро, побуду заодно вашими глазами, ушами… а там решим. Я же вижу: вы не бездельник, просто в тупике. Я там же. Вместе проще.
– Как птицам нести дом, – тихо кивнул я. Мне чуть полегчало. – Спасибо.
Мы попрощались вполне тепло. Напоследок Капиевский попросил:
– Увидите случайно нашего священника – умолите поскорее выкроить минутку для этого дома. Я сейчас сам пошлю за ним, но кто знает, где он.
Я кивнул. Мысль о Бесике, мелькнув в омрачённом сознании, ничего там не рассеяла. Для Рушкевича беда с девочкой будет очередным доказательством… чего? Чего, если я не знаю даже, что написать императрице, чтобы не напугать её или не рассмешить? Я не ведал, как она отреагирует на набор фактов, которые я сейчас могу ей предоставить, и уже в который раз решил забыть пока о корреспонденции. На неё всё равно не имелось времени.
Всё столь же угрюмый, я покинул Капиевского, заглянул в «Копыто» за более специфичными инструментами вроде ретрактора[25] и вскоре, отыскав скучавшего извозчика, направился в гарнизон. Путь казался ещё унылее, чем накануне, зато судьба подкинула мне не такой скверный тарантас. У него, правда, потекла крыша, едва зарядил дождь, но здесь было теплее, чем в открытой телеге. В который раз я подумал о том, что Януша стоит почаще привлекать к деловым поездкам… правда, в места с более терпимыми дорогами, чем эта – грязная, раздолбанная и смертельная для наших колёс. Размышляя так, я смотрел в окно на пустоши, рощи, потом – на кладбище, у ворот которого мокли двое солдат.
Старая Деревня, как и дом Капиевского, встретила меня подавленной тишиной. Ржание пегой лошадки, запряжённой в тарантас, прозвучало буквально громом. Намедни Бесик успел, помимо приветствий, прощаний и благодарностей, научить меня некоторым простым фразам на местном наречии, так что я смог попросить извозчика подождать меня и отвезти обратно. Тот оживлённо кивнул и даже предложил, кажется, «посильную помощь»: видно, его очень радовали внезапный заработок и сам факт собственной нужности столичному чиновнику. Я отказался. Дружелюбный светловолосый увалень, руки которого могли удержать большущую дубину, но не скальпель, едва ли помог бы мне в предстоящем деле, да и за его нервы я опасался. Посмотрит, как я вскрываю грудную клетку мертвеца, – и к вечеру я прослыву в городе, например, пожирателем сердец.
Я спрыгнул на каменистую почву. С травы давно сошла утренняя изморозь; дождь продолжал противно моросить, и сначала я решил, что именно поэтому не вижу никого возле домов. Лишь в паре-тройке окон мелькнули хмурые нечёткие лица. Солдаты не выглядывали ни чтобы поздороваться, ни чтобы прогнать меня или выяснить, что мне нужно. Даже пёс не лаял. Не пропал ли он?.. Невольно я ускорил шаг.
Что-то подсказывало, что Вукасовича стоит поискать в самом опрятном из местных домов, а значит, нужно углубиться в деревню. Но уже скоро командующий – на этот раз действительно без красавца Альберта – сам вышел мне навстречу. Он выглядел куда лучше Капиевского, только в глазах я подметил нервный блеск. Причина была мне вполне ясна.
– Ну вот и вы! – Приветствие постарались сделать более-менее миролюбивым, но звучало оно всё равно натянуто. – Хорошо, что поторопились. Не радует меня мысль долго держать здесь тело, пусть уже закопают поскорее…
Я подошёл и пожал его крепкую, горячую руку.
– Соболезную, что так случилось. – Напоминание, что и здесь я не смог ничему помешать, укололо меня, но Вукасович едва ли заметил эти эмоции. Казалось, он погружён в себя и ведёт разговор механически.
– Идёмте, провожу, – невыразительно ответил он.
Он вывел меня к дому, оборудованному под лазарет, – тому, где мы были вчера. Тёмное ближнее помещение сейчас пустовало, следующее – попросторнее, спартански скромное, уместившее сразу пять коек, – тоже. Из самой дальней, видимо, жилой комнаты выглянул гарнизонный медик Шпинберг, сонно моргнул совиными глазами, кивнул мне и снова закрыл дверь. Сопровождать нас ему явно не хотелось. Хотя он как раз мог бы быть полезен, я пока не настаивал на его ассистировании. Как и в случае с кучером, я опасался лишней паники, если вдруг обнаружу… хоть что-то неординарное.
Вукасович пересёк лазаретную часть и, взяв со стола лампу, провёл меня ещё в какое-то небольшое, заставленное заколоченными ящиками помещение – вроде кладовой. Там он открыл новую дверь, за которой начинались крутые выщербленные ступеньки вниз.
– Наверное, раньше был погреб. А мы вот так используем, – пробормотал он, качнув лампой. По стенам заметались беспокойные угловатые тени.
Ступенек было с дюжину, а, спустившись, мы оказались в маленьком, где-то шести шагов в длину и ширину холодном помещении, у одной из стен которого и лежало обёрнутое в кусок светлой материи тело.
– Часто вы так? – невольно удивился я. – Отличное место для анатомического театра…
Пропустив меня, Вукасович попятился и поднялся на одну ступеньку. Я обернулся. Вид у гарнизонного был сейчас особенно хмурый, а скудность освещения делала его заострённое дисгармоничное лицо похожим на скорбную и жуткую каменную маску.
– Знаете, доктор… – он запнулся, – редко у нас покойники залёживаются, ну и вообще. Я стараюсь, чтоб мои молодцы не болели, а уж тем более не… попадали в такие «театры» и… – Он безнадёжно махнул рукой, и мне вновь стало тошно.
Австрийская армия – как и любая армия и, в принципе, любой сложный общественный организм – всё ещё подвержена такому множеству отвратительных недугов и пороков, что иногда её победы вызывают в просвещённых кругах справедливое удивление. Наш век восторженные головы уже зовут Великим и даже Великолепным, не замечая за прогрессом непроходимой грязи, которую ещё разгребать и разгребать, вывозить и вывозить. Жестокая муштра, бюрократия, междусобойство, казнокрадство и отсталая медицина – капли в её море. Равнодушие командиров к солдатам настолько естественно, что встретить здесь, в глуши, кого-то вроде Вукасовича – с отношением отцовским – невероятно. Он ведь не красовался передо мной – опрятные, насколько возможно, дома, здоровый вид людей, некий дух братства, который я уловил даже над постелью бедного Рихтера, всё доказывали. Вукасович дорожит маленьким гарнизоном, прекрасно понимая, что не многих из этих неродовитых, не избалованных августейшим покровительством ребят ждёт лучшее будущее в лучших краях. Какая же несправедливость правит миром, какая несправедливость выбросила его незаурядных жителей на задворки!
– Я понимаю, – нейтрально сказал тогда я, склоняясь над солдатом.
Осмотр мёртвого тела, в принципе, подтвердил вчерашнее впечатление от беглого осмотра живого. Рихтер действительно не походил на человека недоедавшего или, например, злоупотреблявшего спиртным. Сложение его было нормальным, и если забыть про странно заострённые черты и скрюченные агонической судорогой пальцы, часовой казался вполне здоровым юношей. Грудная клетка и суставы не подвергались деформации, живот не имел вздутостей, в полостях тела не обнаружилось даже паразитов. Каких-либо повреждений, будь то следы якобы зубов на шее или гематомы от побоев, я тоже не нашёл. Кожа уже приобретала характерный тон, но на этом присутствие Танатоса оканчивалось.
– Вы будете его… ну, совсем потрошить? Грудь вскрывать, вынимать что-то? Могу позвать Шпинберга, пусть уже поможет, старая скотина…
Голос Вукасовича заставил меня обернуться. Гарнизонный отлучился лишь раз, за кипятком, а всё остальное время мужественно наблюдал за мной – правда, с плохо скрываемым отвращением. На окровавленный ретрактор он глядел вовсе в ужасе, как на орудие пыток. Я его понимал. Он видел наверняка немало покойников, но едва ли часто лицезрел проводимые с ними исследовательские манипуляции. Он с его старой закалкой, вероятно, считал – как и большая часть общества, – что мёртвое тело неприкосновенно даже для учёных. Иезуиты умеют накрепко вбивать подобные «истины». Обезглавить труп какого-нибудь «вампира», как делает взбесившаяся толпа, – пожалуйста, но почерпнуть из одной угасшей жизни знание для спасения других – о нет!
– Я не вижу смысла. – Я не щадил Вукасовича, я действительно сомневался. Вскрытие грудины было бы трудоёмким процессом; рёбра, особенно молодые, – материал упрямый, а даст ли это что-то? – Вчера я слушал его сердце, и оно не вызвало у меня вопросов. Вопросы у меня совершенно к другим вещам, и… – я, вздохнув, поднялся и принялся ополаскивать руки и инструменты, – полагаю, искать ответы нужно иначе. Просто похороните его. И… спасибо за содействие.
Вукасович выдохнул, закивал. Я накинул ткань на тонкое красивое лицо белокурого солдата, собрал весь свой устрашающий инвентарь и отступил. Командующий уже поднимался по ступеням, словно спеша увести меня отсюда, пока я не передумал.
– Жаль его родных, – проговорил я. – Не единственный сын в семействе, надеюсь?
– Да родных нет, кроме сестры, и та живёт с монашками. Не буду пугать бедняжку историями про нечисть… напишу, что погиб героем, ну, в стычке с местными… – Он задумался, но, похоже, никаких «местных» врагов не выдумал и нервно махнул по привычке рукой. – Да и просто вышлю его трёхмесячное жалование… и письмо последнее…
Вукасович говорил, идя ко мне спиной, держась очень прямо и крепко, до судороги сжимая левый кулак. Я ему не ответил, давая время прийти в себя. Возможно, потерю солдата он осознал лишь после моих слов: «Похороните…» Так бывает.
На улице по-прежнему моросило, но послабее, хотя небо оставалось серым и разбухшим, напоминало невскрытый нарыв. В каком-то из домов обиженно лаял пёс. Мы пошли через безмолвную деревню в сторону кучера. Вукасович чеканил шаг, успевать за ним едва удавалось.
– Совсем никого нет. – Осматриваясь, я внезапно подметил непонятную деталь. – По домам сидят?
– Да, кто будет бродить в дождь? – небрежно пожал плечами Вукасович.
Я кивнул и без паузы задал новый вопрос:
– А что же, вы не даёте им топить? Дыма над крышами что-то почти нет…
Я не ошибся в смутных подозрениях: командующий остановился как вкопанный и пристально посмотрел на меня. Он был сильно раздосадован, сжал и второй кулак. Я ждал. Наконец, негромко выругавшись по-моравски, Вукасович с неохотой признался:
– Нет многих. Ищут.
– Того, кто напал на герра Рихтера?
Он желчно, безнадёжно хмыкнул.
– Да где уж такое найти… Бвальс пропал. Он дежурил с Рихтером, когда доктор уснул, а выходит тот утром из комнаты – нет Бвальса, а сам Рихтер холодный уже. Думали, в городе юнец, может, пьёт с горя – всё-таки очень они нежно дружили. Ничего… найдём, не переживайте. Не хотел пока поднимать шума.
Я кивнул. Весть о том, что, вероятно, было просто зиждущимся на эмоциях дезертирством, мало обеспокоила меня; куда больше я насторожился из-за попытки её утаить и самого настроя Вукасовича. Взвинченный, какой-то потерянный, он казался больным. Понимал ли он вообще, на каком свете находится? Возможно, стоило предложить ему полечиться присланным мной бальзамом или просто взять выходной на сон и отдых… Но я ничего не высказал, только пожелал удачи и стал прощаться. Вукасович пробормотал, уже пожимая мне руку:
– Жаль всё-таки Рихтера… золотое сердце. Хорошо хоть священник его повидать успел… ночью приходил. – Во взгляде опять мелькнуло что-то тревожное, и я это уловил.
– Герр Рушкевич? – Я уточнил, просто чтобы протянуть разговор.
– Он, кто же ещё… Явился, обёрнутый, как в саван, в эту свою тряпку. Видимо, неудачно его разбудили, нервный был какой-то, ну, хохлился. Но Рихтеру полегчало после того, как… ну, поговорил с ним. Сказал тогда: «Как святой».
Лицо командующего всё ещё выражало некую не поддающуюся описанию и не соответствующую словам эмоцию, точно он не слышал сам себя.
– Что-то не так? – мягко поинтересовался я, подразумевая: «…с вами?». Но Вукасович, решившись, заговорил вдруг абсолютно про другое:
– Ну очень он был мрачный. Да и часто мрачный, и Альберт на него рычит. У меня от него мурашки, может… – неожиданно Вукасович как-то нехарактерно для самого себя, по-мальчишески хихикнул, – грешник я, расправы Господней страшусь да служек Его?
Разговор нравился мне всё меньше; за священника хотелось вступиться, но я понимал, что это будет странно, и просто ждал, всем видом демонстрируя жалость и понимание.
– А впрочем, все мы грешники, – уже ровно, даже буднично изрёк наконец Вукасович и отчего-то сплюнул на землю. – Да, доктор?
– Возможно, – сдержанно откликнулся я. Мне не хотелось – и не хочется – задаваться вопросом, прибавились ли две неспасённые жизни к списку моих грехов.
– Я вот стрелялся, – проговорил он, и я постарался изобразить удивление. – Знали бы, за какую чушь. Был влюблён в светлейшую императрицу, писал ей стихи, думал, как бы, ну, довести до сведения… а приятель и их осмеял, и мои чувства. «Где тебе?», говорит, а я… в лицо ударил, а потом и вызвал.
– Убили? – сочувственно спросил я.
Моя монаршая покровительница не была сердцеедкой и ветреницей, но историй о безответном рыцарском служении ей я знаю немало. Цвет аристократии и офицерства давно пресытился изнеженными, бессловесными и бездеятельными красавицами; его всё больше будоражит незаурядность. Влекомые прежде Афродитой и Персефоной тянутся теперь к Афине; в какой-то момент, едва прибыв ко двору, даже сам я попал под это суровое, холодное, дышащее скорее Марсом, чем Венерой обаяние, но благо ненадолго.
– Что вы, был бы обезглавлен, – напомнил Вукасович с невесёлым смешком. – Но ранил и порвал все связи. Знаете, меня даже не смех его покоробил, а это самое «Где тебе?», пусть оно и правда. Мне и сейчас кажется: нет хуже слов для человека, особенно молодого.
Я подумал о Бвальсе, о Маркусе и не мог не согласиться. Иногда неверие в кого-то даже хуже нежелания ему помогать; иногда помощь не нужна, а ободряющее слово – необходимо. Вукасович тем временем продолжил, переступив с ноги на ногу:
– Ну и вот. Исправляюсь. Сейчас думаю, что, может, всё и хорошо сложилось. Перестал рваться назад. Может, моё это место. Может, я нужен… – Он, похоже, опять вспомнил погибшего солдата; рот его дрогнул. – Им нужен. Чтобы не были как я.
– Судьба часто приводит нас в нужные места неисповедимыми путями, – вновь согласился я и постарался улыбнуться. – И да, вас, похоже, привела, но вряд ли как дурной пример, скорее наоборот. Мужайтесь. И держите меня в курсе происходящего здесь.
Мы попрощались. Я забирался в тарантас, а за моей спиной всё не утихал собачий лай. Казалось, я слышал его ещё долго, за скрипом колёс и хрустом камней. В окно я не выглядывал, просто смотрел перед собой и думал, думал, думал, даже не отдавая себе отчёта в предметах размышлений. Их было слишком много, и они мешали друг другу. Мелькнуло только странное желание – в чём-то исповедаться, но я поскорее его отмёл.
Вернувшись в «Копыто», я первым делом отыскал Януша и выбранил за то, что не попадается мне на глаза и отлынивает. Защищаясь, малый отпустил то же замечание о дорогах, какое приходило в голову мне самому, и поклялся впредь быть наготове по первой моей прихоти, на чём мы и расстались. Я без аппетита пообедал в полупустом зале, под заунывное бормотание и шлёпанье игральных карт. Дважды наружная дверь распахивалась; заходили гарнизонные. Они обшаривали взглядами столы и исчезали, для многих оставаясь незаметными; мне же было известно, кого они ищут, и невольно я сам стал вспоминать юношу – высокого, чернявого, болезненно вспыльчивого как порох. Мы обменялись буквально несколькими фразами; не все те фразы были любезными, и всё же… неожиданно я поймал себя на осознании: я от всей души надеюсь, что молодой гарнизонный просто сбежал. Как он сказал?
Поднявшись к себе, я набросал записку Маркусу. Я решил пока не упоминать в череде открытий ужасную девочку на частоколе и задал лишь пару насущных вопросов о Мишкольце и Вукасовиче; ответ мне, к слову, принесли всего минут за сорок. После этого краткого послания пришла очередь письма императрице, над которым я корпел час и которое в итоге получилось неприлично расплывчатым. Я, конечно, доложил о фальсификации корреспонденции и поведал об общих впечатлениях от Каменной Горки. Но очень быстро, строке на пятой, я понял, что обнадёжить императрицу мне совершенно нечем, да и обещать скорое возвращение нет смысла. А ведь я верил, что сделаю всё за неделю, о наивный глупец! Я отложил письмо, дабы дополнить завтра, когда мысли прояснятся. Та же судьба вскоре постигла объединённое послание для отставших коллег.
Дождь продолжался. Глянув на часы, я вдруг понял, что у меня есть шанс успеть на важное мероприятие, вчера мною пропущенное. Это воодушевило меня: хоть какой-то план! Я спустился с жилого этажа и, обнаружив Януша с пивной кружкой, велел ему закладывать. Вскоре мы направлялись к той городской площади, с которой и началось моё знакомство с Каменной Горкой. Близилось время вечерней службы.
Стены кровоточили сегодня крайне обильно. Конечно, причиной тому был дождь, вымывавший из стыков глину, но как же её оказалось много! Тёмно-красное, тёкшее по медовому, оставляло гнетущее впечатление. Януш сразу перекрестился и юркнул под крышу; я же зачем-то тронул стену пальцем, провёл по ней – мокрой, шершавой и неожиданно тёплой. Алый след остался на коже, и я поймал себя на немыслимо глупом желании его лизнуть. Но две пожилые прихожанки уже посматривали на меня с суеверной тревогой, и я, быстро отказавшись от идеи и обтерев руку платком, поспешил за группкой людей в сводчатое, слабо расцвеченное закатными отблесками витражей помещение.
Должен сказать, часовня, пусть на словах католическая, мало напоминает о римских архитектурных канонах. Очень скромная, с бедным алтарём и блеклыми фресками, кое-где не сохранившимися, она являет собой типичный образец того, что мне встречалось в провинциях, не покорившихся папству. Да, здесь всё будто подчинено идеям Яна Гуса, того самого деятеля, чьё имя вместе с именем Лютера поскрипывает на зубах кое у кого из католического священства. Интересно, долго ещё это течение, в своём роде небезынтересное, продержится? Насколько же оно сильно, что его тень ощущается даже тут? Бесик сказал:
Я успел аккурат к началу службы, которую нет нужды описывать. По обычаю и ходу она примечательна разве что одной деталью, которую я упомяну далее. В первую же очередь не могу не отметить, как поразила меня обширность внешне небольшого помещения: оно вместило полторы сотни людей! Некоторые – кому не хватило места на деревянных скамьях – стояли сзади, давая мне возможность затаиться в толпе и не привлекать внимания. Пришли даже многие солдаты.
Моя надежда оправдалась: на кафедре стоял сам Рушкевич, одетый, правда, всё так же неброско, не в расшитое парадное облачение, а в сутану. Перед службой он упомянул о двух смертях и попросил молиться об усопших – говорил он на местном, но я всё понял по именам и по тому, как изменились некоторые лица, став скорбными и испуганными. Да и сам я в который раз ощутил укол боли, поняв, что маленькой принцессы больше нет.
Священник начал тихое чтение. С пристальным вниманием я слушал его голос, разлетающийся под промозглыми сводами, бережно подхватываемый их поразительной акустикой. Служба была, к моему удивлению, частично не на латыни, и чем больше я внимал, тем мудрёнее казались мне славянские слова и конструкции. Поэтому я просто погрузился в завораживающее чужеземное звучание и попытался лучше рассмотреть лицо Бесика, бледное и отрешённое. Опасная смелость, думал я. Удивительно, что он ещё не понёс наказания. Но ведь слово Божье непросто донести до тех, кто внизу, особенно если оно облечено в умирающий древний язык. Гуситы, кажется, тоже требовали служб на родном наречии. Эти псалмы… гуситскими они, судя по вставкам на латыни, не были. Значит, кто-то адаптировал канонические. Неужели сам Рушкевич?
Когда служба кончилась, не все и не сразу устремились к выходу – а ведь подобное традиционно для Вены, где время слишком дорого, чтобы тратиться на минуты внутренней тишины. Нет, многие под сводами Кровоточащей часовни долго ещё сидели или стояли в раздумье, а кто-то поспешил к кафедре. Я подождал немного, но толпа вокруг Рушкевича не рассеивалась. Горожане буквально облепили его: кто-то, сияя, делился радостями; кто-то, вытирая слёзы, явно жаловался, – и все поголовно, казалось, хотели к нему притронуться. Понаблюдав за этим, я вышел на улицу, и там меня наконец перехватил один из тех, кого я справедливо опасался. И я говорю не о вампирах!