В город Сосновский приехал немного успокоенный. Во двор Политехнического института въезжать не решился и приказал Феде подождать на улице.
За массивной чугунной оградой зеленел сквер — молодые липы, декоративный кустарник, газоны. За ними возвышалось строгое, окрашенное в темно-салатный и белый цвета, здание института с порталом и колоннами. Тут и там толкались юноши, девушки. Проходя мимо скульптуры студента, склоненного над раскрытой книгой, Сосновский опять заволновался. С облегчением увидел возле главного входа голубую колясочку и женщину в белом халате. Выпил стакан чистой, без сиропа, газированной воды и окончательно решил идти к Докину: с ним говорить все же будет легче, чем с директором. Все-таки в прошлом свой брат!
Когда Докин работал на заводе главным конструктором, даже дружили, были во многом единомышленниками — вместе воевали за специализацию. Только Докин оказался более принципиальным и, когда ему поручили срочно сконструировать собственные дизели, решительно отказавшись, ушел с завода. Но заводской патриотизм у него не выветрился, и Докин настойчиво, упорно тянул к себе на факультет инженеров и конструкторов с автозавода.
В деканате, кроме Докина, задумчиво стоявшего у окна, и знакомой делопроизводительницы, возившейся в набитом папками шкафу, никого не было. На стук двери Докин не отозвался, а, постояв как бы в нерешительности еще минутку, повернулся всем корпусом, увидел Сосновского и, высокий, нескладный, неторопливо пошел навстречу.
— Богатеете понемногу,— заговорил он, оглядывая неожиданного гостя.— Наслышен, наслышен… Ну и как там, у самого синего моря?
— Да ничего,— ответил Сосновский, благодарный, что тот не сразу спросил о деле, которое заставило его приехать.
— И яблони, ягодник, конечно, есть?
— Стараемся в меру сил. Да и возраст обязывает.
— Ну что ж, похвально… Не наниматься ли к нам? — пошутил Докин, хотя желтое морщинистое лицо его осталось постным.
— Пока нет… Своя работища грядет… — попробовал в тон ему ответить Сосновский, но в горле пересохло, и он не смог продолжать дальше.
— Напрасно. Нам практики нужны,— не замечая этого, чуть оживился Докин.— Разве может человек, который не ведет научную работу или не трудится на производстве, учить студентов? По-моему, нет. Чему же он тогда будет их учить? Мы же не талмудистов готовим.
На правой щеке у декана, темнело большое родимое пятно. Сосновский чувствовал — Докин замечает, что он все время глядит на него, и старался отвести взгляд в сторону, однако против воли то и дело поглядывал на родинку. Это увеличивало неловкость.
— Я насчет приема,— наконец решился он.— Простите, но мне тяжело пускать своего пасынка в жизнь с чувством, что в самом начале допущена несправедливость… Он получил все пятерки, кроме русского. Разве ошибки в сочинении помешают ему быть отличным инженером? Я убежден, что у принятых вами найдутся тройки и по математике!
Докин смолчал, будто не слышал этих слов, только правая щека е родимым пятном удивленно дернулась.
— Да-а,— протянул он, явно не желая вести этот разговор, и вернулся к прежнему: — Я на студентов, которые идут к нам с предприятий, большие надежды возлагаю. Деловые ребята. Некоторые словно специально выдуманы для нас. Опыт и здесь — великая вещь.
— Не знаю... Всякое бывает. Инженеры из них, возможно, и выйдут настоящие, но с наукой… Не знаю. Ученых, по-моему, иначе растят.
— Ученые тоже не из инкубаторов выходят…
Говорить дальше о Юрии не имело смысла: это был отказ, и надо было идти — если только идти — к директору.
Вестибюль главного корпуса встретил Сосновского толчеей и гулом возбужденных голосов. С холодным, сердитым лицом Максим Степанович протиснулся к швейцару, кивнул ему и, боясь, что тот остановит и доведется объяснять, зачем пришел, поспешно поднялся по лестнице на второй этаж.
Перед самой дверью в приемную Сосновский едва не столкнулся с русоволосой девушкой, которую вели под руки юноша в очках и пожилая потерянная женщина. Девушка, как в обмороке, закинула назад голову, и та кивалась у нее при каждом шаге. Милое исплаканное лицо ее было без кровинки, а на темных пушистых ресницах, не проливаясь, дрожали слезы.
— Лёдя, перестань. Ну, перестань,— сердито уговаривал ее юноша.— На что это похоже? Сейчас же возьми себя в руки!
Нет, отказываться от того, на что он, Сосновский, решился, было нельзя! Максим Степанович уступил им дорогу и вошел в приемную.
Кожаный диван, стулья вдоль стены были заняты посетителями, и, чтобы не стать к ним спиной, Сосновский отошел к окну. Секретарша с густыми, гладко причесанными волосами и строгим энергичным лицом узнала его, встала из-за заваленного бумагами стола и направилась к обтянутой коричневым дерматином двери.
Вышла она из кабинета с полным военным, кажется майором, который растерянно морщился, вытирая скомканным платком лоб, и громко сказала:
— Товарищ Сосновский, Сергей Илларионович просит вас зайти. Прошу!..
3
Шарупичи только позавчера получили новую квартиру. Переезжали торопливо, опасаясь, чтобы кто-нибудь самовольно не вселился раньше. Слышали, что если вселится, пробудет хоть сутки, выселять придется через суд. Потому каждый раз, уезжая за вещами, оставляли Евгена.
Квартира на заветном третьем этаже была рядом с квартирой секретаря парткома Димина и казалась необычно просторной — из двух светлых комнат и кухни, которую тоже можно было считать за комнату. Так что почти на каждого члена семьи приходилась отдельная комната.
Ютясь до этого времени в стареньком бараке, вросшем по окна в землю, о такой роскоши Шарупичи и не мечтали, Правда, жаль было Полкана, которого пришлось отдать соседям (как ты с ним устроишься, живя на третьем этаже), жаль огородика, где, как назло, все росло вроде бы наперегонки, жаль того, с чем свыклись, что стало родным. Да разве всё это могло идти в счет? Даже Михал Шарупич, светясь от радости, помолодевший, в тапочках ходил по паркетному полу, мерял и перемеривал шагами комнаты, проверял краны на кухне и в ванной, вертел, как игрушку, никелированный душ. Потом, раскрыв окна, долго глядел на широкую асфальтированную улицу с бульваром.
На радостях он дал лишнюю трешницу монтеру, устанавливавшему электрический счетчик и звонок, послушно делал всё, что ни приказывала жена, без конца передвигал с места на место вещи и тешился всем, как маленький. И хотя привезенная мебель в новой квартире выглядела убого, ее не хватало, это отнюдь не беспокоило. «Ерунда, купим!.. Обзаведемся через год-полтора,— беззаботно прикидывал в уме Михал.— Теперь всеодно надолго, может, навсегда!» — и снова осматривал паркет, покрашенные в два наката стены, ослепительно белый, непривычно высокий потолок.
Утром на завод он пошел с желанием как можно скорее вернуться домой, сделать что-либо в квартире, поговорить с Ариной, какую мебель приобретать в первую очередь. Все это вдруг стало сдаваться ему — человеку, прежде почти безразличному к уюту,— чрезвычайно важным. Ощущение, что жизнь вошла в новое русло, не покидало его, и очень-очень хотелось действовать. Но когда прогудел гудок и Михал, передав плавильную печь сменщику, вышел за ворота, его неожиданно догнал бригадир формовщиков Комлик.
— Значит, вот какие дела, Михале! — хлопнул он его по плечу,— Мне передали, что ты похвастаться хочешь. Ну что ж, валяй — хвались.
— Правда, жилось-былось и приждалось,— усмехнулся Михал. — Повезло-таки. Меня, Иван, оттуда теперь разве ногами вперед вынесут.
— Это верно, квартира — счастье зараз. Так что я, друже мой военный, не против и вспрыснуть. Только попроси как следует. Могу и сто под копирку. Если ж шибко настаивать будешь, то и с прицепом. Так и быть… А там и про былое вспомним…
Нельзя сказать, чтобы Михал дружил теперь с Комликом. Однако с ним в самом деле можно было побеседовать, вспомнить прошлое. Особенно за чаркой водки или кружкой пива. Комлик обладал редкой в таких обстоятельствах способностью — умел слушать, умел кстати сказать словечко о дорогих для Михала днях, смешно рассказать про общеизвестное. Да и как-то спокойно становилось при виде его лица — простого, чуть рябоватого, со шрамом на крупном мясистом носу. К тому же Комлик не стеснялся быть заводилой, брать ответственность на себя, и, хоть хитрил, все у него выходило натурально, искренне.
— Не жалко, пойдем с радости,— согласился Михал, которому вдруг тоже захотелось выпить.— Моих все равно дома нет, поди…
В столовой было людно, шумно, Возле столикой ожидали своей очереди рабочие. Но Комлик подмигнул официантке, нашел незанятый столик и, усердствуя, притащил откуда-то пару стульев. Ловко стукнув ладонью о донце бутылки, выбил пробку и, вроде угощал он, а не Михал, разлил, как что-то горячее, водку по рюмкам.
— Будь здоров, Михале! — чокнулся он,— Таких, как ты, у нас не много. Тебе квартира по чину полагается. Даже никто не завидует. Хоть, правда, и довелось пожить под спудом, пока в профком пропустили. А я тоже, не бойся, скоро новоселье справлю. Зараз жить можно, Михале!
— Не так все просто, Иван. Кроме забот, о которых ты говоришь, есть еще одна,— подкупленный его доброжелательностью, признался Михал, ощущая, как по телу разливается теплота.— Да еще какая забота…
— Ты про дочку? — как всегда догадался Комлик.
— Ты, конечно, представляешь, что такое наука... Ну нехай бы, скажем, Евген. Тот, коли не на заводе, так в армии свое нашел бы. А она как? Темная ночь пока для меня.
— Сейчас хорошо тебе так рассуждать, когда сын уже на четвертом курсе.
— Да я не о нем, а о дочке. Сдавала — Арину от окна оттянуть нельзя было. Стоит, как не в своем уме, ждет, пока та на улице появится и покажет на пальцах, что за отметку получила. А сегодня, должно, все втроем пошли…
Захмелев, особенно когда не было уже денег, Михал тянул сотрапезников к себе домой, и многие даже заранее знали об этом.
Так случилось и сейчас похлопав Комлика по плечу, он радушно предложил:
— Ко мне пойдем или как? Нехай старая раскошеливается. Не может быть — поймет.
— Стоит ли? — для приличия усомнился Комлик.— Арина у тебя герой в таких случаях.
— Ничего-о,— безмятежно усмехнулся Михал.— Правда, мое дело — в хату вкинуть, а там уж она и распорядитель, и счетовод, и заведующая складом. Однако, Иван, у нас диктатура пролетариата. Так что я не в обиде.
— Тебе видней…
Дверь им открыл Евген. Увидев, что отец выпил, молча повернулся и пошел в комнату.
Лёдя ничком лежала на кушетке в столовой, уткнувшись лицом в вышитые подушки. Русая коса ее беспомощно спадала на пол. Заплаканная Арина стояла рядом сс стаканом воды в руке.
— Что тут такое? — еще не веря, что на семью свалилась беда, спросил Михал.
Арина бросила на него гневный взгляд и поставила стакан на стол.
У Михала захолонуло внутри. Отстранив жену, он подсел к дочери и забыл о Комлике. Осторожно, будто боясь сделать больно, погладил по спине. Лёдя не заплакала, как он ожидал, и Михал поправил ее толстую шелковистую косу, которую так любил. Волосы ей не стригли с рождения, и они были мягкими, как лен, золотились. Михалу стало до боли жаль дочку, обидно, что ничем не может помочь ей.
Поняв по-своему настроение хозяев, Комлик сочувственно вздохнул. Надежда, что еще удастся выпить, не пропала. Он подошел к столу и, вынув из кармана пачку «Беломора», сел на табуретку.
— Не нашему брату соваться туда,— закуривая, сказал он Арине.— Вон, бают, у директора строительного техникума во время приема «Москвич» на дворе появился. Не было — и стоит уже… А где ты для своей «Москвича» возьмешь?
— Глупости это! — крикнул из другой комнаты Евген.
— Не такая уж, друже, глупость,— не обиделся Комлик, но, украдкой взглянув на Михала, посчитал за лучшее добавить: — Это, конечно, дело хозяйское. У каждого своя голова… Но они тоже жить вольготнее захотели. Послушай, какие разговоры люди ведут…
— Люди! — вдруг осерчал Михал, мгновенно, как обычно человек во хмелю, меняя свое настроение.— Какие люди? Что ты душу рвешь?
— Я, Михале, правду говорю. Ты умный человек, но всегда в таких вопросах младенцем был.
— Нет, Иван, нет — на лихо мне такая правда! Да если б и впрямь было по-твоему, я и тогда скорее бы руку себе отсечь дал… Правда!..— Он не договорил и осекся: приподняв голову с подушек, на него глядела большими глазами Лёдя. Припухшие губы ее жалобно кривились, на лице проступали красные пятна.
— А мне от этого не легче, тятя,— сказала она.
4
Ночью Михал долго не мог заснуть. Рядом тихо лежала жена, но он знал — не спится и ей. Арина сердится на него за то, что так некстати выпил и привел Комлика, за то, что не прошла по конкурсу Лёдя, хотя, безусловно, в этом он вовсе не был виноват, и даже за то, что не возмущался происшедшим, как она, а всю ярость обрушил на Комлика.
В столовой на кушетке лежала, не раздеваясь, Лёдя. Она тоже не спала, хотя и притворялась, что спит. Не имея больше сил вот так томиться, Михал встал и, как лунатик, пошел по квартире. В комнатах было светло от уличных фонарей. Темнота таилась только по углам и в коридоре. Но оттого, что комнаты были незнакомые, что не так, как когда-то, стояли вещи, сделалось совсем не по себе. Появилось ожидание новой беды. «Хоть бы не натворила чего с собой, глупая…» — с тревогой думал он, прислушиваясь и не улавливая дыхания дочери.
Где-то далеко звенел трамвай. За окном, на тротуаре, кто-то незлобно выругался, затянул песню без слов. По потолку пробежал свет — наверное, на перекрестке разворачивалась машина. На минуту мотор ее натужно загудел, и ему чуть слышным дрожанием отозвались стекла.
— Не надо, Рая, идем! — раздался чей-то молодой голос.
Михалу было не до этого, но он почему-то воспринимал всё, и уличные звуки, бередя сердце, рождали досаду.
Он не верил словам Комлика, хотя и допускал — разные могут быть случаи. Но обижал, мучил сам факт: Лёдя не поступила, и жизнь ее не будет такой, как хотелось. Не сбылось то, что, сдавалось, не могло не сбыться, что все в семье считали обязательным, заслуженным своей предшествующей жизнью. А главное, не сбылось с Лёдей — баловной любимицей, которой потакали, прочили много и разного.
Стараясь, чтобы не скрипел паркет, Михал прошел в столовую и, тихонько взяв табуретку, поставил ее возле кушетки, но присел к дочери.
— Ты ведь не спишь, Ледок, я вижу,— сказал он, прикусывая губу.— Чего ты так?
Лёдя не ответила и шевельнула плечом, сбрасывая руку отца.
— Давай лучше подумаем вместе.
— Поздно уже,— как из-под земли отозвалась она.
— Жить все одно надо, дочка. А ты только начинаешь жить. Свет клином не сошелся — пойдешь на завод, например.
По потолку опять скользнул свет, и глаза у Леди полыхнули зеленоватым огнем.
— А зачем я училась тогда? — чужим голосом спросила она.— Зачем тогда говорят о правах каких-то, о справедливости?
— Училась, чтобы трудиться.
— Хватит того, что вы там трудитесь.
Эти слова задели Михала.
— А ты разве не моя дочь? — нахмурился он.— Вон Кира Варакса с медалью и то не подавала в институт, а прямо на завод пошла.
— Ну и что? Пускай идет. Это ее дело. А я не хочу прозябать. Я не хуже других!
— Вот те на! Выходит, что мы с матерью не живем, а прозябаем? Ты разумеешь, что говоришь, от чего отрекаешься? И если вправду так, то тебя тогда нарочно стоило… Ты слышишь, мать?
— Что нарочно? — сощурилась Лёдя и приподнялась на руках. К Михал у почти вплотную приблизилось ее бледное осунувшееся лицо. В неясном сумраке ему показалось, что оно худеет на глазах. Однако он ответил:
— Провалить стоило — вот что!
— А боже мой, иди ложись! — позвала из спальни Арина.— Вставать ведь скоро. Слышишь? Завтра будет время. Договорите!..
Михал тяжело поднялся, ногой отодвинул табуретку на место и, не оглядываясь, пошел из столовой, чувствуя за спиной непримиримый, требовательный взгляд дочери.
По выходным Михал сам ходил на рынок: хотелось, чтобы жена и дети отдохнули. Базарный гам, многолюдно как-то успокаивали его, и он любил потолкаться возле прилавков, перекинуться с острыми на язык тетками — пожить каким-то новым уголком души. Михал брал авоську, бидончик для молока и с хорошей ясностью на сердце направлялся к ближайшей трамвайной остановке. Но сегодня, как только он стал одеваться, подхватилась и Арина. Делать было нечего. Стараясь не разбудить Лёдю и Евгена, они вместе тихонько заперли дверь и вышли на улицу.
Солнце еще не припекало. На домах, деревьях, асфальте лежал розоватый отблеск, хотя воздух был почти голубой. На тротуаре с совком и метлой суетился запоздавший дворник. Вдоль бульвара, останавливаясь возле каждой липы, двигалась поливная машина, и девушка в синем комбинезоне поила деревья из толстого гофрированного шланга. Липы отцвели. Они стояли усталые, притихшие, будто прислушивались, как льется в лунки вода, и земля вокруг них была покрыта золотой пыльцой.
Пешеходов было мало, автомашины проезжали редко. Витрины магазинов поблескивали необычно — так, как блестят лишь утром, когда город пробуждается. И приятно было чувствовать, что ты живешь здесь и вон окна твоей квартиры. Потому все, что произошло ночью, сдавалось Михалу особенно нелепым и обидным.
Молча шагая рядом с женой, он никак не мог собраться с мыслями. То и дело удивленно пожимая плечами, недоумевал: почему все это случилось? Разве были основания беспокоиться за Лёдю? Нет! Так же, как и за Евгена. Ну, растут — здоровые, одетые не хуже других. Есть хлеб, есть и к хлебу. Лёдя расцветает, как Любавушка, делается умницей, и Михал не раз ловил себя, что любуется дочерью. Евген раздался в плечах, возмужал. В очках временами кажется даже чужим, совсем взрослым, и к нему, когда дело касается техники, обращаешься, как к старшему. И входят они в жизнь хозяевами. Дороги перед ними открыты — выбирай, какую хочешь! Может быть, слишком открыты… Чего ж тут беспокоиться? А вот на тебе..,
— Ты пока не трогай ее,— несмело попросила Арина.
Он взглянул на жену, не понимая, потом сообразил.
— А ты, видно, из-за этого и потопала за мной? Уговаривать? Не стоит, мать. Мы и так поздно за ум беремся. «Лёденька да Лёденька!..» Все хотелось, чтобы жила лучше нас, не хлебнула такого, как мы с тобой. Нехай, дескать, покрасуется, нехай сладенького побольше попробует —- мы этого не видели. А про что говорили с ней? Может, как работали? Как воевали? Где ты видела! Всё больше, какая у нее жизнь будет красивая, какое счастье ей выпало. «Мы, дескать, этого не имели!..» А вот что имели — об этом молчок. Вроде и вправду ничего хорошего не было. А у нее за спиной — социализм, построенный...
— Будет тебе… А почему Евген не такой?
— Евген — парень. Мы его хоть в работу впрягали. Он и теперь при мне, хоть и студент…