Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Правонарушительницы. Женская преступность и криминология в России (1880-1930) - Шэрон Ковальски на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Преступление совершенно в состоянии сильного аффекта, вызванного постепенным нарастанием раздражения против мужа, ревностью, бессонной ночью и ясно выраженным желанием мужа покинуть ее в тот момент, когда она особенно нуждалась в его поддержке и внимании. Несомненно, что на силе аффекта должна была отразиться ее беременность [Укше 1926: № 4-5, 105].

Нельзя исключать, что на крайность Д. толкнули тяжелые материальные обстоятельства, однако, согласно рассуждениям Укше, она совершила преступление под прямым влиянием своего эмоционального состояния, усугубленного физиологическим воздействием беременности. Укше заключает, что мужеубийство следует объяснять «не столько социальными причинами, сколько душевным волнением, вызванным изменой любимого человека» [Укше 1926: № 4-5, 106].

То, что при трактовке совершенных женщинами особо тяжких преступлений, связанных с домашней сферой, криминологи опирались на доводы физиологического и психологического характера, соответствует их пониманию женской природы и тесной связи женщины с семейным кругом. Куда более удивительно то, что упор на физиологию они делали даже в тех случаях, когда женщины совершали типично «мужские» преступления. Поскольку женщины якобы становились более похожи на мужчин в силу своего более активного участия в общественной жизни и «борьбе за существование», упор на женскую физиологию при объяснении не типичных для женщин преступлений — например, растрат — свидетельствует о том, что среди профессионалов по-прежнему преобладали традиционные взгляды. Согласно теориям криминологов, рост участия женщин в таких преступлениях, как растрата, следовало трактовать как постепенное расширение диапазона женской преступности. Общее число обвинений в растрате выросло с 29,2% от всех должностных преступлений в 1924 году до 49,1% в 1925‑м [Герцензон 1928: 79]. Криминологи выяснили, что в 1924 году женщины составляли 16,8% от всех растратчиков — незначительный рост в сравнении с 12,6% в 1922‑м [Гернет 1927б: 135]. В целом число должностных преступлений в 1926‑м почти утроилось в сравнении С 1922‑м, при этом число растрат увеличилось четырехкратно, так что к середине 1920‑х установление практических причин и сущности растраты превратилось в один из приоритетов криминологических исследований [Герцензон 1929: 26][187].

В своих объяснениях поступков женщин-растратчиц криминологи сосредотачивались не на материальной нужде, уровне образования или новообретенной вовлеченности в общественную жизнь, но на женской физиологии, сексуальности и патологических импульсах. Вот красноречивый пример, о котором пишет психиатр А. Н. Терентьева: пятидесятилетнюю С. признали виновной в растрате средств, принадлежавших ее нанимателю — деньги она проиграла в казино. Как сообщает Терентьева, на момент ареста С. работала секретаршей в московском представительстве Чеченской республики, в обязанности ее, в частности, входило хранение наличности. Поскольку помещение не охранялось, С. часто брала деньги домой. В октябре 1925 года она получила зарплату в размере 200 рублей, а также взяла домой 1500 рублей из кассы. В тот день, сразу после работы, она отправилась в казино играть в карты. Свои 200 рублей она проиграла быстро, а потом, понемногу, и все деньги работодателя. Она вышла из казино и вернулась домой в состоянии паники: рвала на себе волосы, билась головой о стену. Однако через некоторое время все прочие чувства вытеснило одно желание — и дальше играть в карты и забыть обо всем остальном. Ее «неприятное чувство страха, ужаса как-то быстро переходило в половое возбуждение», и пока она ехала на трамвае, легкие толчки вызвали сильнейшую физиологическую реакцию, которая завершилась оргазмом. С. никому не сказала, что проиграла деньги, и после этого стала проводить в казино все вечера. Утратила стыд, честь и самоуважение, продала все свои вещи, бралась за любую работу, а все деньги проигрывала. Из-за своей пагубной страсти начала красть. Пока начальник был в отъезде, украла с работы еще 8500 рублей и спустила их в казино. В итоге она была арестована и приговорена к трехлетнему тюремному сроку.

По мнению Терентьевой, у С. был шизофренический темперамент с элементами импульсивной психопатии, а также патологический половой инстинкт с элементами садизма. Исследовательница полагала, что ряд жизненных невзгод, в том числе — смерть любимого мужа и длительная болезнь, ослабили организм С. и сделали ее избыточно импульсивной. При этом основную роль в усугублении ее состояния сыграла сексуальность, поскольку «чем больше росла страсть к карточной игре, тем больше увеличивалась и половая патологически-повышенная возбудимость». Терентьева пришла к заключению, что причиной преступления стала развившаяся до степени патологии сексуальность, а также то, что «конец климакса, а он у 50-летней женщины не за горами, будет обозначать конец ее влечений и общественную безопасность» [Терентьева 1927]. Соответственно, С. может встать на путь исправления, но только после того, как утратит способность к деторождению. Выступая на суде, Терентьева подчеркнула патологические черты личности обвиняемой. При этом в отчете о судебном заседании, опубликованном в журнале для судебных работников «Пролетарский суд», особый упор сделан на виновности работодателя С., взявшего на работу женщину, с которой познакомился в казино, и потом часто оставлявшего ее без надзора [Кандинский 1926: 12][188]. В обоих описаниях этого преступления первопричиной его выступает женская сексуальность, а на первый план выдвигается сексуальная патология женщины, приобщившейся к общественной жизни, но оставленной без присмотра. Даже когда женщины совершали преступления, которые не смогли бы совершить, не получив более свободного доступа к «борьбе за существование», криминологи по-прежнему предлагали объяснения женской преступности, которые снимали с женщин обвинения, перекладывая вину на их физиологическую и сексуальную сущность и неукротимые страсти, которые и толкают на противоправные действия.

Женщины-рецидивистки

Уровень женского рецидивизма служил для криминологов красноречивым подтверждением взаимосвязи между женской преступностью, женской физиологией и вовлеченностью женщин в «борьбу за существование». Плохое знакомство с реалиями общественной жизни и замкнутость в домашней сфере мешали женщинам участвовать в преступной деятельности с той же активностью, что и мужчины; при этом если женщины все-таки попадали в преступный мир, им, по наблюдениям криминологов, труднее было вернуться к честной жизни. В итоге статистика показывала, что число повторных преступлений среди женщин было в относительном выражении выше, чем среди мужчин — для криминологов это служило доказательством того, что женская «более слабая» природа, «врожденные» преступные наклонности, равно как и общественное положение, делали задачу перевоспитания преступниц и полноценного включения женщин в жизнь советского общества куда более сложной.

Рецидивизм оставался для криминологов и судов серьезной проблемой на протяжении всех 1920‑х годов, поскольку служил показателем неспособности советской пенитенциарной системы успешно перевоспитывать всех заключенных. Советская пенитенциарная система, построенная на принципах прогрессивизма, пыталась возвращать правонарушителей к нормальной жизни через исправительный труд и приобщение к культуре[189]. Уровень рецидивизма отражал в себе недостатки пенитенциарной системы, а также сложности, связанные с превращением преступников в честных граждан. Однако в то же время уровень рецидивизма говорил о том, что определенные правонарушители несут в себе большую «общественную опасность», чем другие, а значит, заслуживают более жесткого наказания. Согласно криминологической статистике, хотя подавляющее большинство преступников в ранний период существования советского общества нарушили закон впервые, от 10 до 20% заключенных попали за решетку не в первый раз. Около 25% от этого числа имели за плечами две и более судимостей [Тарновский 1925: 53][190]. Рецидивисты, как правило, редко получали короткие сроки, чаще — длительные (см. Таблицу 2). При этом разница в наказании для рецидивистов и лиц, совершивших преступление впервые, оставалась минимальной. Например, что касается убийц, на счету у которых уже был ряд преступлений, разница в сроке заключения становится очевидной, только если речь идет о самых суровых наказаниях: около 25% получали срок в 8-10 лет, при том что в случае первого преступления цифра эта была менее 10% (см. Таблицу 3).

Таблица 2. Длительность тюремного срока, разбивка по числу приговоров и половой принадлежности, 1926

Источник: М. Кесслер. Имущественные преступления по данным переписи 1926 г. // Современная преступность. С. 54.

Таблица 3. Тюремные сроки за убийство, разбивка по рецидивизму и половой принадлежности, 1926

Источник: А. Шестакова. Преступления против личности // Современная преступность. С. 64-65.

Некоторые криминологи приписывали высокий уровень рецидивизма большому количеству коротких сроков, назначенных судом. По мнению пенолога Б. С. Утевского, короткий срок заключения лишь нарушает течение жизни правонарушителя, не давая ему или ей времени исправиться под воздействием тюремного режима. Данные тюремной переписи за 1926 год показывают, что свыше 50% заключенных проводили в тюрьме меньше года (5,3% проводили меньше месяца) — Утевский считал, что за этот период они успевают разве что лишиться работы, что, разумеется, способствует совершению новых преступлений, но этого недостаточно, чтобы превратить их в сознательных советских граждан. Он рекомендовал более активно прибегать к штрафам и альтернативным методам наказания, замещая ими короткие сроки заключения [Утевский 1928: 42; Утевский 1927: 1281]. Это совпадало с общими целями тех, кто отвечал за пенитенциарную политику — внедрять более прогрессивные принципы наказания, — а также с растущей заинтересованностью в использовании принудительного труда, штрафов и иных альтернативных административных санкций вместо тюремного заключения[191]. Несмотря на желание сократить число правонарушителей, приговоренных к реальному тюремному сроку, криминологи все же видели определенное положительное воздействие исправительных мер, применявшихся в тюрьмах, особенно в части повышения грамотности, в частности среди рецидивистов. Утевский отметил, что в 1926 году 83% заключенных были грамотными — куда более высокий процент, чем в целом среди населения, а среди рецидивистов грамотность достигла 86%, а в некоторых группах преступников доходила до 95,4% [Утевский 1930: 85-85].

Однако еще сильнее, чем высокий уровень грамотности среди рецидивистов, криминологов занимал вопрос женского рецидивизма. При том что в целом процент женщин-преступниц остался после революции достаточно невелик в сравнении с числом преступников-мужчин, криминологи выяснили, что женщины получали повторный срок куда чаще, чем мужчины. Действительно, в 1924 году процент женщин, которые были осуждены дважды или более, в относительном значении был выше, чем мужчин, а в 1926 году уровень рецидивизма среди женщин был выше, чем у мужчин почти во всех категориях (см. Таблицу 4) [Тарновский 1925: 53; Утевский 1927а]. Более того, из рецидивисток, попавших в тюрьму в 1926 году, 61% имели предыдущие судимости, 23% — три предшествующих ареста, а 14% уже сидели в тюрьме четыре раза и более достаточно заметные значения для такой небольшой, в процентном отношении, группы заключенных (в Таблице 5 даны схожие значения на 1924 год) [Утевский 1927а: 42][192]. В попытке интерпретировать эти данные, криминологи не ограничивались рассмотрением сложных общественно-экономических обстоятельств, в которых женщины оказались в переходный период, а также возможных недочетов в функционировании системы исправительного просвещения в тюрьме, — они искали объяснение женскому рецидивизму с точки зрения врожденной склонности женщин к преступной деятельности, возникающей по причине их общественного положения и физиологии.

Таблица 4. Уровень рецидивизма у мужчин и женщин, 1922 и 1926

Источник: Утевский Б. С. Современная преступность по данным переписи мест заключения // Административный вестник. 1928. № 1. С. 41; Утевский Б. С. Преступность и рецидив // Современная преступность. 1927. С 42; Утевский Б. С. Возраст и грамотность рецидивистов // Современная преступность. Т. 2.1930. С. 83; Куфаев В. И. Рецидивисты (повторно-обвиняемые) // Преступный мир Москвы. С. 106.

Таблица 5. Число рецидивистов, 1924 (в процентах)

Источник: Тарновский Е. Н. Основные черты современной преступности // Административный вестник. 1925. № 4. С 53.

Данные тюремной переписи женщин-рецидивисток за 1926 год Утевский рассматривает в двух статьях, опубликованных в 1927‑м и 1928‑м, подчеркивая, что «женщина скорее делается привычной преступницей» [Утевский 1927а: 42]. По его мнению, более высокий уровень рецидивизма среди женщин указывает на то, что женщине, ставшей частью преступного мира, покинуть его сложнее, чем мужчине [Утевский 1928: 41]. М. Кесслер указывает на ту же тенденцию, отмечая: уже давно установлено, что «деклассированным» женщинам сложнее вернуться к честной жизни [Кесслер 1927: 53]. Утевский также пишет, что женщины с легкостью привыкают к уголовному образу жизни и, практически не имея иных возможностей после выхода на свободу, быстро возвращаются к старому. Именно поэтому, подчеркивал он, женщины нуждаются в более масштабных исправительных мерах по ходу заключения и в более объемной поддержке после освобождения [Утевский 1927а: 42][193]. С этим согласен и еще один исследователь, он подчеркивает влияние женской физиологии на женскую преступность и утверждает, что женщины, как и дети, нуждаются в отцовской опеке:

При настоящих условиях женщине, раз попавшей на путь преступности, труднее расклассироваться, чем мужчине. Если прибавить к этому тысячелетиями вырабатывавшуюся пассивность женской психики и высокий процент среди женщин преступниц <…> задерживающие центры которых расшатаны алкоголизмом и ненормальной половой жизнью, то станет ясно, что стремление к автоматическому сокращению сроков исправительно-трудового воздействия в отношении женщин так же не рационально, как и в отношении несовершеннолетних [С. Б. 1928: 114].

Хотя криминологи и понимали, что женщины, получившие судимости, оказывались в крайне тяжелых социально-экономических условиях, женский рецидивизм они напрямую связывали с психологическими и физиологическими особенностями женщин, полагая, что женщины-правонарушительницы органически не способны к исправлению. Например, говоря о количестве рецидивистов среди бандитов и грабителей, Утевский отмечает, что если среди мужчин число повторных правонарушений составляло 45,9%, то среди женщин цифра была совершенно невероятная — 55,8%. Ошеломленный этим Утевский писал:

Даже при разбое и грабеже, этом, казалось бы, чисто мужском преступлении, где нужны сила и риск, бесстрашие и жестокость, уменье владеть оружием и спокойно проливать чужую кровь, женщина впереди мужчин. Поистине причудливая игра женской психологии, совмещающей крайнюю мягкость с крайней жестокостью и беспощадностью [Утевский 1927а: 47].

Он приходит к следующему выводу:

В то время как участие женщин в преступности во много раз меньше, чем у мужчин, склонность к повторной преступности у них значительно выше. Причину этого справедливо усматривают в двух моментах: в особенности женской психики, с одной стороны, и в окружающей среде, — с другой. Женщина труднее вступает на путь преступления, но однажды вступив на него, ей труднее сойти с этого пути. Сила привычки, консервативность психики более свойственны женщине, чем мужчине. К тому же дурные влияния находят в мягкой пассивной женской психике более благодарную почву. С другой стороны, женщине, совершившей преступление и побывавшей в тюрьме, труднее реклассироваться, труднее получить возможность честного заработка. Косность и предрассудки обывателей с большей силой клеймят побывавшую в тюрьме женщину, чем мужчину <…> — мужчина может бросать вызов общественному мнению, женщина принуждена ему подчиняться [Утевский 1927а: 41].

С точки зрения криминологов, высокий уровень рецидивизма среди женщин в сравнении с мужчинами свидетельствовал о неспособности женщин полностью принять новый образ жизни, предлагаемый советской системой. Как выяснили криминологи, традиционная замкнутость женщин в домашней сфере и сильнейшее влияние женской физиологии мешали женщинам адаптироваться к изменяющимся условиям жизни и к более активному участию в «борьбе за существование», в силу чего женщины с большей легкостью втягивались в преступный образ жизни, а исправление их протекало сложнее. Хотя криминологи знали, какие социальные и финансовые препоны стоят на пути бывших заключенных, причем их усугубляли еще и общие трудности переходного периода, в своем анализе женского рецидивизма они, тем не менее, подчеркивали слабости женской природы и женские физиологические недостатки. Такие объяснения отражали и сохраняли в криминологическом дискурсе традиционные представления о положении женщин в обществе и необходимость патерналистского контроля, подкрепляя мнение криминологов касательно «отсталости» женщин.

Проститутки как преступницы

Если женский рецидивизм якобы отражал в себе закоснелость женщин, проституция являла собой наиболее явственную и публичную связь между преступностью и женской сексуальностью. Как для криминологов, так и для всех общественных деятелей проституция воплощала в себе «примитивность», с которой у них ассоциировались женщины. Ее связь с женской сексуальностью как бы сама по себе свидетельствовала о склонности к проституции, что подкрепляло представление о врожденной отсталости женщин. Кроме того, проституция воплощала в себе пережиток прошлого внутри советского общества, а также элемент буржуазной эксплуатации, который расцвел во время НЭПа пышным цветом. Для многих коммунистов и ученых проституция и связанное с ней публичное проявление женской сексуальности служили отражением самых неприглядных черт Новой экономической политики. Проституция, лежавшая на пересечении сексуальности, капитализма и преступности, обнажала перед советскими социологами и недостатки НЭПа как эксперимента, и явственную неспособность женщин преодолеть свою физиологическую ограниченность.

В раннесоветском обществе проституция являлась своего рода аномалией. Придя к власти, большевики отменили систему, регулировавшую занятия проституцией при царизме. В конце XIX века этот режим регулирования подвергался серьезной критике. Многие общественные деятели, в том числе и специалисты, возмущались изначально двойными стандартами, заложенными в имперскую систему регламентации. Внешне она была нацелена на сохранение общественного здоровья, поэтому проститутки — но не их клиенты — должны были регулярно проходить медицинский осмотр: в этой связи система слабо препятствовала распространению венерических заболеваний[194]. Помимо этого, многие критики клеймили систему регламентации еще и за то, что она поощряла безнравственность. Например, общественная деятельница М. И. Покровская утверждала, что условия, в которых проживают проститутки, превращают женщин в алкоголичек. В борделях молодых женщин держали в узде, спаивая, при этом женщины и сами тянулись к бутылке из-за тягот своего существования и из-за унижений, которым они подвергались в ходе медицинских освидетельствований. Кроме того, Покровская связывала проституцию с безнравственностью мужчин, заявляя, что, напоив клиента, проститутки выманивают у него больше денег. Вывод ее сводится к тому, что подобное пособничество системе торговли невежественными и беззащитными молодыми женщинами намеренно не замечает самых низменных инстинктов населения, способствует распространению алкоголизма, калечит нравственность молодежи и губит будущее страны. Борьбу с проституцией, добавляет она, можно будет начать только после отмены системы регламентации [Покровская 2002: 361]. Общественные деятели самых разных политических убеждений, от либералов до радикалов, сходились в том, что система регламентации проституции нуждается в серьезном реформировании. То есть решение большевиков упразднить эту систему пользовалось широкой поддержкой[195].

Тем не менее, придя к власти, большевики не спешили выпускать новые законы, регулирующие, легализирующие или упраздняющие проституцию. Они объявили, что проституция, подобно государству, законодательству и преступности, отомрет после построения социализма. Тем не менее, проституция оставалась серьезной проблемой, и в 1919 году Народный комиссариат социального обеспечения инициировал создание Межведомственной комиссии по борьбе с проституцией, которая и должна была заняться этим вопросом. Члены комиссии, в зависимости от юрисдикции своих организаций и их приоритетов, предлагали разные подходы, от задержания проституток и тюремного срока до диспансеризации всего населения и создания «образцовых домов» для молодежи. Решения проблемы проституции комиссия так и не предложила, однако пришла к выводу, что проституток надлежит не наказывать, а исправлять и приучать к трудовой жизни [Wood 1997: 112-114][196]. Благодаря работе комиссии сформировались взгляды на проституцию в эпоху НЭПа, она же определила, как именно милиция и суды справлялись с этой проблемой.

Для большинства общественников и соратников большевиков проституция в период НЭПа представляла собой устаревшую систему капиталистической эксплуатации, которой нет места в новом социалистическом обществе. То, что проституция все еще существует, вызывало обеспокоенность по поводу революционного преобразования отношений между полами, служило непосредственным подтверждением декадентского характера НЭПа и указывало на сохраняющееся присутствие капиталистических элементов и классовых врагов в советском обществе. Действительно, как утверждал один из руководителей Петросовета Б. Г. Каплун, профессиональной проституции нет места в коммунистическом мышлении. Представления о проституции как о роде занятий просто не существует. Соответственно, заключал он, «нет борьбы с проституцией, а есть борьба с женщинами, у которых нет определенных занятий» [Лебина 1999: 84]. Кроме того, большевики верили в то, что эмансипация, провозглашенная революцией, даст женщинам новые экономические возможности и у них исчезнет надобность заниматься этим родом деятельности. В логике этих рассуждений, существование проституции в период НЭПа свидетельствовало о том, что у многих людей еще сохраняется «буржуазное» мировоззрение, а материальные условия жизни еще не улучшились настолько, чтобы отвадить женщин от этого рода занятий. Наконец, криминологи связывали «паразитическую», «капиталистическую» и сексуальную сущность проституции с женской преступностью, подчеркивая взаимосвязь между женской криминальной «примитивностью», сексуальностью и проституцией.

Не следует удивляться тому, что советские криминологи связывали проституцию с преступностью. Взаимоотношения проституции с преступным миром, как в Европе, так и в дореволюционной России, были рассмотрены достаточно подробно[197]. Более того, некоторые криминологи XIX века, в том числе и Ломброзо, особо подчеркивали взаимосвязь между женской преступностью и проституцией[198]. Российские специалисты в целом не соглашались с трактовкой женской сексуальной девиантности, из которой следовало, что проституция является для женщин естественной деятельностью, даже одной из основных. Тем не менее, в проституции и ее связи с криминальным миром они видели воплощение той двойственности, которая лежала в основе их понимания женской преступности как таковой. Э. Уотерс утверждает, что взгляды раннесоветских исследователей на проституцию менялись с течением времени. В годы Гражданской войны и Первой пятилетки проституток считали вредительницами, паразитками и классовыми врагами, не желавшими участвовать в строительстве социализма. Политэкономическая ситуация НЭПа заставила исследователей прийти к противоположному выводу: что проститутки — угнетаемые и эксплуатируемые «жертвы» обстоятельств [Waters 1992: 161][199]. При этом, хотя в эпоху НЭПа проститутка и считалась жертвой, внимание криминологов было сосредоточено на вредоносно-преступном поведении, проистекающем из этого рода занятий: они подчеркивали несовместимость проституции с подобающим советским поведением и социалистической моралью. Подобный двойственный взгляд «жертва-злодейка» позволял криминологам видеть в проститутках одновременно и неисправимо-криминальный элемент, заслуживавший наказания, и беспомощную жертву социальных обстоятельств и упадка нравственности в период НЭПа.

Для советских криминологов и социологов проституция и проститутки служили ярким напоминанием о том, что при НЭПе старый образ жизни не отмер и даже процветает. Советские исследователи усматривали многочисленные связи между проституцией и тем, что с их точки зрения являлось «буржуазным», клеймили проституцию как паразитизм и общественную аномалию, пережиток прошлого [Лебина 1999: 82]. Считалось, что капитализм создает благоприятные условия для проституции; как отметил один исследователь, «только социальное неравенство с его эксплуатацией человека человеком, с его неравномерным распределением материальных ценностей, с его правовым неравенством полов <…> могло породить такое ужасное явление, как торговлю своим телом — проституцию» [Левин 1926: 29]. Проституция, как утверждали криминологи, является прямым следствием общественно-экономических условий капитализма и связанного с ними морального упадка, а в советском обществе продолжает существовать в силу невысоких темпов социалистического строительства. Эти исследователи называли безработицу основным общественно-экономическим фактором, провоцирующим проституцию [Учеватов 1928: 51][200], и одновременно подчеркивали, что искоренить эту профессию позволит только внедрение социалистических принципов. Криминолог и правовед П. И. Люблинский писал:

Правильное сексуальное воспитание, раскрепощение женщины и открытие ей свободного применения ее труда для производительных целей, свобода брака, поднятие личного достоинства в каждом человеке — должны в результате привести к отмиранию проституции в той ее безобразной форме, в какой она сложилась в эпоху капитализма и какой она отчасти сохраняется еще теперь. <…> необходимо подходить к проституции не с лозунгом полной свободы ее, а с мерами социальной политики, направленной как на устранение всего того, что способствует проституции, так и на поднятие ответственности в самом лице, занимающемся проституцией, за ту опасность, которую он причиняет обществу [Люблинский 1925: 78].

Эта самая опасность проистекала именно из выключенности проститутки из процесса производства, равно как и из ее сексуальности и криминальности. С ним согласен и еще один исследователь:

Проституция как профессия является <…> бесспорно преступлением, так как такая профессия, не создавая реальных экономических ценностей и не содействуя этому, не является общественно-ценным, общественно-полезным трудом. <…> Такая профессия есть преступление против этих [большевистских] идеалов и всего общественного строя и как таковое, как преступление, проституция при советской власти не может не быть наказуема [Эратов 1922: 5].

Для этих авторов проституция не просто порок, но еще и явственное свидетельство существования пережитков капитализма и классовых врагов в обществе периода НЭПа.

Хотя криминологи и сознавали, что условия, продолжающие втягивать женщин в проституцию, созданы именно НЭПом и пока сохранившимися пережитками прошлого, они подчеркивали и то, что представительницы этой профессии — жертвы обстоятельств и заслуживают не наказания, а сочувствия. Так, криминолог Жижиленко отмечал: «Проституция признается промыслом безнравственным, но проститутка не подлежит наказанию за одно лишь занятие этим промыслом» [Жижиленко 1922: 24-25]. Социолог Л. М. Василевский придерживался той же точки зрения, поясняя, что «наш закон не карает уже по одному тому, что было бы крайне несправедливо карать ее за занятие развратом, а мужчину, который ее покупает, оставлять безнаказанным» [Василевский 1926: 76]. Вместо этого советский закон призывал к преследованиям тех, кто пользуется бесправным положением женщин, способствуя распространению проституции. Так, органы правопорядка прицельно занимались держателями борделей, которые, как утверждали криминологи, зарабатывали на эксплуатации чужого труда. Как отмечал один юрист,

закон, считая проституцию тяжелым социальным злом, отказывается от борьбы с ней путем применения мер репрессии к самим лицам, занимающимся проституцией. Все же лица, которые по мотивам корыстной заинтересованности в той или иной мере содействуют проституции, подвергаются всей тяжести уголовной репрессии за преступления [Строгович 1925: 1214].

Так в условиях НЭПа содержатели борделей превратились в «капиталистических» эксплуататоров, врагов социализма, в представителей устаревших типов поведения и пособников публичного разврата — именно их карали за проституцию по всей строгости закона[201]. Тем самым ответственность за проституцию снималась как с женщин, которые ею занимались, так и с мужчин, пользовавшихся услугами проституток.

Впрочем, даже снимая с проституток вину за их деятельность, равно как и уголовную ответственность, криминологи все же считали женщин, занимающихся проституцией, ущербными. Василевский, например, отмечал, что проститутка является общественным паразитом и тлетворным элементом [Василевский 1926: 76]. Проституция, заявляли криминологи, заставляет женщину тесно контактировать с преступными элементами и ввергает ее в разврат. Отмечая, что «проституция является в этом отношении своего рода отдушиной для порочности женщины», Жижиленко писал:

[Проституция] …притупляет в женщине моральное чувство и ведет ее постепенно к нравственному вырождению <…> Эта опасная близость профессии проститутки к профессии вора несомненно делает проститутку укрывательницей чужих преступлений, а вместе с тем нередко и соучастницей в них. Наконец, не следует упускать из виду, что сама профессия проститутки открывает ей легкий путь к имущественным преступлениям, в особенности к кражам [Жижиленко 1922: 24-25,46][202].

Для Жижиленко и других граница между проституткой как жертвой обстоятельств и как преступницей, заслуживающей общественного порицания, была крайне расплывчата. Как утверждал еще один криминолог, «нет профессии более темной и социально опасной, как продажа женского тела» [Гедеонов 1924: 28].

Особенно отчетливо взаимоотношения между проституцией, преступностью и cексуальностью обрисованы в рассуждениях криминологов о хулиганстве. Хулиганство как явление привлекало особое внимание криминологов, особенно в поздние годы НЭПа. Отчасти это было связано с озабоченностью поведением мужчин в общественных местах, особенно усилившейся после так называемого Чубаровского дела 1926 года, когда большая группа пьяных рабочих совершила групповое изнасилование молодой женщины рядом с одной из центральных улиц Ленинграда[203]. Для специалистов в области социологии это нашумевшее дело ярко отразило в себе как дегенеративный характер НЭПа, так и сохранение пережитков прошлого в советском обществе. Как отмечал психиатр Оршанский, «современный мужчина далек от высоких идеалов революции» [Оршанский 1927: 60].

При этом женское хулиганство, в отличие от мужского, само по себе оставляло криминологов равнодушными. В одном из немногих исследований, посвященных женскому хулиганству, А. М. Рапопорт и А. Г. Харламова утверждают, что женщины-хулиганки не представляют собой решительно никакой общественной опасности, подчеркивая, что большинство нарушительниц общественного порядка действуют не так, как мужчины-хулиганы, то есть не организованным образом и не под воздействием алкоголя. Женское «хулиганство» чаще проявляется в форме оскорблений и драк, связанных с домашними конфликтами, ревностью, мстительностью, попытками избежать ареста, истерией и пр. Женское хулиганство напрямую связано с традиционным общественным положением женщины и ее замкнутостью в домашней сфере, а значит, не представляет той же угрозы общественному порядку, как мужское хулиганство, — озабоченность оно вызывает только тогда, когда частные конфликты выплескиваются в общественных местах. При этом Рапопорт и Харламова заходят несколько дальше и приравнивают женское хулиганство к проституции. Из 75 женщин-хулиганок, рассмотренных в их исследовании, 20, или 26,7%, были проститутками — эта «профессия» оказалась самой распространенной [Рапопорт, Харламова 1927: 143][204]. Более того, авторы считают, что по большей части именно женщины, уже так или иначе связанные с преступным миром, совершают хулиганские поступки, причем таких криминальных элементов среди женщин-хулиганок куда больше, чем среди мужчин. Согласно статистическим данным, 26,7% женщин-хулиганок раньше уже имели судимость за хулиганство, 22,7% совершали хулиганские поступки и иные правонарушения, 12% совершали только другие преступления, а у 28,7% не было предыдущих судимостей [Рапопорт, Харламова 1927: 145]. В сравнении со статистикой мужского хулиганства, у женщин-хулиганок чаще имелась предыстория арестов и судимостей, как за хулиганство, так и за другие преступления. Мужское хулиганство Рапопорт и Харламова считали преходящей проблемой, связанной с распитием спиртных напитков, а вот женское хулиганство представлялось им своего рода жизненным выбором, непосредственным образом связанным с проституцией. Женщины-хулиганки, по их мнению, как правило, имели связи с преступным миром [Рапопорт, Харламова 1927: 145][205]. В таком разрезе хулиганство представало ожидаемым поведением проституток, «постоянным и неизбежным спутником их жалкой жизни, пропитанной водкой, кокаином, руганью, скандалами, драками». «Проститутки, — заключали Рапопорт и Харламова, — не могут вести себя образцово» [Рапопорт, Харламова 1927: 149]. Для этих криминологов между проституцией и преступностью существовала неразрывная связь, проституция естественным, логичным и неизбежным путем вела женщин к преступлению.

То, что между женским хулиганством, преступностью и проституцией усматривалась прямая связь, объединяло общественно-экономические объяснения женских преступных наклонностей с женской сексуальностью. Эти объяснения содержали неопровержимые доказательства того, что в обществе эпохи НЭПа наличествуют пережитки прошлого, но они же указывали, что сами женщины по-прежнему не способны и не желают встраиваться в новый общественный порядок. С точки зрения криминологов, женская противоправная деятельность обнажала и отражала традиционное положение женщины с центром в домашней сфере, обусловленное женской сексуальностью. В своем исследовании гендерной ситуации в межвоенной Франции М.-Л. Робертс говорит о том, что в новом послевоенном контексте исследователи, пытаясь обосновать свою озабоченность появлением «современных женщин», подчеркивали традиционные женские свойства — домовитость и материнство [Roberts 1994]. В своих попытках истолковать и осмыслить радикальные перемены, которыми сопровождалась революция, советские криминологи также опирались на модели традиционных женских ролей, пытаясь тем самым сгладить свои тревоги по поводу женской сексуальности и действий государства в период НЭПа. Большевистская эмансипация (теоретически) создала для женщин новые, весьма заманчивые возможности участия в общественной жизни. При этом, подчеркивая взаимосвязь проституции и преступности, криминологи заявляли, что женская склонность к преступности осталась сексуально-обоснованной и сосредоточенной в домашней сфере. В силу их упора на «традиционную» природу женской криминальной и сексуальной девиантности, предлагаемые криминологами толкования женской преступности и проституции служили тому, чтобы развеять тревоги по поводу женской эмансипации: они гласили, что женщины остаются «отсталыми», привязанными к домашнему очагу, отданными во власть собственной сексуальности — а значит, не способными участвовать на равных в жизни нового социалистического общества.

Помимо того, что женская преступная деятельность очерчивала границы роли женщины в советском обществе, и сам по себе НЭП давал материал для толкования криминологами проституции и женских правонарушений не как общественных проблем, для которых нужно искать решения, а как побочных продуктов незавершенного революционного процесса, пока еще не искорененных пережитков старого образа жизни. Тревоги, которые вызывал переход к НЭПу, успешное строительство социализма и сохранявшиеся пережитки буржуазного капитализма делали взаимосвязь между проституцией и преступностью куда более злостной, вредоносной, угрожающей социалистическому порядку. Проституция и преступность служили мерилами расстояния, которое советскому обществу предстоя-ло пройти до достижения идеалов революции, и ставили под вопрос успех или потенциальный успех социалистического эксперимента. Объединяя в себе бесконтрольную женскую сексуальность и антисоциалистические рыночные силы, проституция служила воплощением тревог и страхов, которые высказывали советские специалисты по поводу будущего социалистического общества.

Заключение

В обзоре литературы, посвященной женской преступности на Западе, Д. Клейн приходит к выводу, что «биологические объяснения преобладали всегда; не было автора, который не рассуждал бы об анатомии как о судьбоносном факторе» [Klein 1994: 287|. Что касается российских и советских криминологов, их понимание места женщины в российском обществе определялось представлениями о том, что ведущую роль в женской преступности играет женская физиология. Дуализм «жертвы-злодейки», который исследователи приписывали проституткам эпохи НЭПа, отражал в себе отношение к женской преступности и в более широком смысле. С точки зрения специалистов, женская сексуальность одновременно и снимала с женщин ответственность за их действия, и подспудно влияла на их поведение и реакцию на внешние события. В смысле преступных наклонностей, женщины оставались жертвами своего социального положения и вывертов своей сексуальности. При этом криминологи пришли к выводу, что та самая физиология, которая, по идее, должна оберегать женскую нравственность и удерживать женщин от преступных действий, на деле облегчает им вхождение в преступный мир и затрудняет путь обратно.

Хотя криминологи видели позитивную тенденцию в росте уровня женской преступности — это говорило о более активном участии женщин в «борьбе за существование», — они так и не обнаружили никаких значительных изменений в сути женской преступности. В своих рассуждениях специалисты исходили из того, что «борьба за существование» потенциально способна стереть различия между мужчинами и женщинами — по крайней мере в том, что касается преступности. Более того, исследователи были убеждены, что социализм рано или поздно искоренит «буржуазный образ жизни» — под этим они имели в виду, что общественно-экономические факторы возьмут верх над биологическими. Однако женщины, с их точки зрения, оказались совершенно не подготовлены к участию в этой борьбе. А кроме того, возникшая в эпоху НЭПа обеспокоенность сексуальностью и судьбами революции подталкивала исследователей к поиску физиологических объяснений женской преступности, что дополнительно подкреплялось склонностью к анализу личности отдельного преступника. Все 1920‑е годы криминологи придерживались представлений о том, что женская преступность сосредоточена в домашней сфере и обусловлена женской физиологией. Даже когда женщины вырывались из традиционных рамок, специалисты продолжали трактовать их поступки как следствия их сексуальности. Тем самым криминологи обобщали женский опыт, принимая общественное положение женщины за естественное явление, напрямую связанное с ее репродуктивными функциями. Это и подкрепляло, и обусловливало представления криминологов о положении женщины и сути женской преступности, ограничивая их понимание всей полноты воздействия большевистской революции на жизнь женщин. С точки зрения криминологов, если война и революция и изменили взаимоотношения женщин с преступностью, эмансипация далеко не обязательно привела к усилению или диверсификации женской преступной деятельности.

Глава четвертая.

География преступлений. Город, деревня и тенденции в женской преступности

Во введении к сборнику «Преступный мир Москвы» за 1924 год ведущий криминолог и правовед Гернет с живостью описывает свойства городской атмосферы, которые способствуют росту преступности:

Именно здесь, на просторе шумных улиц, людных площадей, многоэтажных зданий, переполненных театров, кино, бегов, скачек, ресторанов <…> [преступность] показывает свой многоликий образ. <…> Переполненные народом улицы, набитые посетителями магазины, театры, сутолока у мест посадки на трамваи, омнибусы, пароходы, подземные и круговые железнодорожные вагоны — все это создает благоприятные условия для совершения карманных краж. Развитой торговый оборот больших городов с их биржами, колоссами-магазинами и безостановочным уличным торгом и всякими рынками создают ту атмосферу спекуляции, которая способствует процветанию мошенничества. <…> Сосредоточивая в себе многочисленные административные учреждения со многими тысячами служащих, крупные города являются вместе с тем и местами наибольшей преступности по службе. Наконец, они же благоприятствуют увеличению половой преступности: масса пришлого и наезжего элемента, скученные квартиры бедноты, проституция, открытая и замаскированная, пресыщенность изведавших все виды порока кутил и прожигателей жизни — все это неизбежно повышает половую преступность города, современного Вавилона, Содома и Гоморры [Гернет 1924а: i, v-vi][206].

Криминологи 1920‑х годов усматривали в городской преступности тревожное явление, напрямую связанное со стремительной урбанизацией, начавшейся в поздние годы существования Российской империи и заставившей жителей массово переселяться в города в поисках работы. Анонимность, которую гарантировал большой город, подталкивала к совершению преступлений, одновременно затрудняя их раскрытие. Один исследователь отметил, «что повсюду главными очагами преступности являются крупные города, обладающие особенной притягательной силой для преступников: в городах им легче после совершенного преступления скрыться и сбыть свою добычу, легче найти соучастников для краж, грабежей и мошеннических проделок» [Маннс 1927: 25]. Поскольку уровень преступности в городе был более чем в два с половиной раза выше, чем в сельской местности, озабоченность криминологов обстановкой в городах выглядела обоснованной. В то же время специалисты отмечали, что преступления определенных типов чаще совершаются в городах — такие преступления являются «городскими» по самой своей природе. Специфическими видами городских преступлений криминологи называли, помимо прочего, мошенничество, подлог и растрату — которые исследователям представлялись особо профессиональными, специализированными, требующими особых навыков и при этом не связанными с насилием — это отражало веру исследователей в прогрессивность и более высокий «культурный уровень» советских городов. Сельские преступления, напротив, оставались сопряженными с насильственными действиями, основанными на выплеске эмоций, связанными с «примитивными» порывами человеческой натуры — на них толкало то, что криминологи считали «отсталостью и невежеством» крестьянства.

Дихотомия «город — деревня» особенно отчетливо прослеживалась в области женской преступности. В этой связи криминологи указывали на полный разрыв между городским и сельским, напрямую связывая женскую преступность с крестьянским укладом и сельской местностью. Они отмечали, что типично «женские» преступления — например, дето- и мужеубийство, домашние кражи, самогоноварение — воплощают в себе сущность «сельской» преступности, где преступление — это способ дать выход «примитивным» крестьянским порывам, источник которых — устаревшие традиции. Даже когда женщины совершали преступления на городской территории, криминалисты неизменно подчеркивали сельский характер их поступков. Уравнивая «женское» с «сельским» и «крестьянским», криминологи воспроизводили иерархические классовые и половые различия в советском обществе, подчеркивая, что по природе своей женщины остаются отсталыми и невежественными, приверженными пережиткам прошлого, недостаточно подготовленными к тому, чтобы взять на себя права и обязанности советских граждан.

В этой главе понятие «география преступлений» используется для рассмотрения того, в каком именно ключе криминологи 1920‑х годов трактовали женскую преступность как «сельскую» и «примитивную». С самого момента возникновения криминологии в начале XIX века криминологи и обществоведы по всему миру ссылались, при объяснении уровней преступности, на разницу между городом и деревней. В последнее время географы и криминологи стали использовать термин «география преступлений» для изучения преступности в пространственном контексте — различия в уровне преступности они объясняют, отталкиваясь от места, а также от того, как место влияет на деятельность правоохранительных органов[207]. Что касается советского случая, криминолог Шелли рассмотрела влияние паспортной системы на географию распределения преступности в СССР после Второй мировой войны, придя к выводу, что ограничение миграций в крупные города значительно повлияло на динамику советской преступности, сместив ее в сторону недавно возникших периферических городов [Shelley 1980][208]. В рамках подобного анализа именно социальные факторы, равно как и сопряженные с ними изменения общественной обстановки и государственной политики, используются для объяснения изменений в уровне преступности в разных частях страны.

Подойдя к проводившимся в 1920‑е годы исследованиям женской преступности в пространственном ключе, мы получим аналитическую основу для рассмотрения того, как криминологи выстраивали классификацию преступной деятельности. В данном случае география и пол играли свою роль в процессе формирования идентичности и гражданской сознательности, поскольку сущность совершенных преступлений отражала классовое сознание правонарушителей и определяла их классовую принадлежность[209]. В силу представлений криминологов о том, что такое модернизация и прогресс, физическое место совершения уголовного деяния зачастую имело меньше значения, чем концептуальная категоризация преступления как «городского» или «сельского». В этом контексте классовая и половая принадлежность рассматривались как маркеры городского и сельского, а следовательно — прогрессивности или отсталости. Относя женскую противоправную деятельность в разряд «сельского», криминологи маркировали географические различия и идентичность правонарушителей не через физическую локацию, а по признаку поведения. В то же время криминальное поведение служило признаком классовой принадлежности и уровня классового сознания. Так, женская преступность считалась сельской, «сельские» преступники признавались отсталыми, а «отсталые» преступники не осознавали своих прав и обязанностей советского гражданина. Соответственно, география женской преступности позволяет осмыслить сложные и изменчивые взаимоотношения между классовой и половой принадлежностью, отражая влияние как социалистической идеологии, так и традиционно представлений о женской преступности на базовые представления криминологов о месте женщин в обществе, «передовом» характере городов и развитии социализма в переходный период.

В дальнейших рассуждениях обрисованы взгляды криминалистов на различия между городской и сельской преступностью и на место женщин внутри этой географии. При рассмотрении влияния урбанизации и «модернизации» на представления о женской преступности в этой главе будет показано, что криминологи не отказывались от своих взглядов на женскую отсталость и «провинциальность», хотя осознавали потенциально прогрессивное влияние городов. Особый упор будет сделан на то, как представления криминологов о разнице между городской и сельской преступностью влияли на атрибуцию классовой принадлежности и назначение наказаний. Также речь пойдет о том, какое важное значение криминологи придавали образованию и просвещению в борьбе за искоренение преступности, особенно когда дело касалось крестьянок, и как в процессе вскрывались нестыковки между якобы врожденной отсталостью сельских жительниц и потенциальным модернизирующим и прогрессивным влиянием большевистской революции. Наконец, на примере кампании по борьбе с самогоноварением в годы НЭПа будет показано, как совокупность места, класса и пола способствовала сохранению у криминологов представлений о провинциальности, отсталости, невежестве и примитивности женщин.

Деление на «городское» и «сельское»

Именно классификацией преступлений по принципу «городское» или «сельское» и определялись представления криминологов о сущности города и деревни. Город криминологам представлялся этакой «благодатной почвой» для преступности: местом, полным пороков, обманов и опасностей, при этом он же виделся им бастионом современности и прогресса. Деревня, напротив, оставалась чистой, не запятнанной реалиями современной жизни. Это означало, что в сравнении с более «продвинутыми» городскими преступлениями, требовавшими хитроумия и изворотливости, преступления, совершавшиеся в сельской местности, отличались «примитивностью» и простотой — в силу того, что у крестьян преобладали эмоциональные реакции. Криминологи 1920‑х унаследовали от своих предшественников — дореволюционных интеллигентов — романтический взгляд на деревню и крестьянство. Российские элиты XIX века воспринимали крестьян как людей простых и неиспорченных, отмечая при этом их примитивность, невежество и склонность к агрессии[210]. После революции понятия профессионалов о преступных наклонностях формировались под влиянием тех же взглядов. Для криминологов преступность в Советской России сохраняла отчетливо «сельскую» природу — это вытекало из того факта, что 85% населения проживало в сельской местности[211]. Криминологи часто делали упор на сельскую преступность, что нашло отражение и в рассуждениях о женской преступности: женщины воплощали в себе невежество, преобладавшее на селе, совершавшиеся ими преступления были крестьянского типа — и это несмотря на изменения в жизни общества, которые, по мнению криминологов, должны были бы расширить женский криминальный репертуар.

Если говорить об абсолютных цифрах, то три четверти преступлений, совершенных в СССР в 1924 году, пришлись на сельскую местность [Статистика осужденных 1927]. При этом уровень преступности в городах оставался выше. Небольшая выборка, проанализированная статистиком Тарновским, показывает: при том что 69% преступлений было совершено на селе и только 31% в — городе, в связи с малым процентом городского населения (в марте 1924 года он составил 15,4% от общего числа жителей) уровень преступности в городе был в два с лишнем раза выше, чем на селе [Тарновский 1925: 28][212]. Показатели женской преступности были сопоставимы с общими: 34,1% преступлений, совершенных женщинами, приходились на города, 64,9% — на сельскую местность (см. Таблицу 6) (Гернет 1927б: 160].

Таблица 6. Сопоставление уровня преступности в городе и на селе, для мужчин и женщин, 1922-1924

Источник: Маннс Г. Деревенские убийства и убийцы // Проблемы преступности. 1927. Вып. 2. С. 27; Гернет М. Н.; Родин Д. П. Статистика осужденных в 1922 г. и статистика самоубийств в 1922–1923 гг. // Бюллетень Центрального Статистического Управления. 1924. № 84. С. 117; Гернет М. Н. Статистика городской и сельской преступности // Проблемы преступности. 1927. № 2. С. 18.

По мнению криминологов, более высокий уровень преступности в городах объяснялся сущностью городской жизни, ее анонимностью — в сельской местности люди ближе были знакомы со своими соседями. «В действительности, — отмечал Гернет, — преступность в городе еще выше, чем это показывают наши цифры, так как условия городской жизни и особенно крупного города облегчают возможность преступнику остаться необнаруженным» [Гернет 1922а: 191]. Городскому преступнику «чаще удается скрыться, уничтожить следы преступления и пр., чем неопытным деревенским новичкам преступного мира» (Статистический обзор 1925: 27). В деревнях, отмечал Гернет, напротив,

преступление становится <…> событием, приковывающим к себе общественное внимание. Убийце здесь нет достаточно укромного места, чтобы смыть кровь с своих рук. Вор не находит здесь верного сбыта украденного и лишен возможности пользоваться сам плодами своего преступления [Гернет 1922а: 191].

По мнению Гернета, в городах не только было проще совершать преступления, а вероятность попасться была меньше, но городские преступники были изощреннее сельских, что указывало на более прогрессивную природу городов в сравнении с деревней.

Кроме того, криминологи установили, что в городах чаще совершаются определенные виды преступлений. Города криминологи называли центрами краж, мошенничества и спекуляции, а сельскую местность — местом, где совершалось насилие. Как подчеркивал криминолог Г. Ю. Маннс,

Если преступность городов характеризуется преобладанием мошенничеств, краж (исключая конокрадство) и преступлений против порядка управления, то нанесение телесных повреждений, убийства (особенно детоубийство) и поджоги являются наиболее частыми преступлениями деревни [Маннс 1927: 26][213].

О преобладании тяжких преступлений в сельской местности говорит и Гернет:

город изобилует преступлениями против собственности, а деревня богата преступлениями против личности. В городе рука преступника скрытно и незаметно теми или иными способами изъемлет собственность другого. В деревне она по большей части открыто лишает другого жизни [Гернет 1927б: 163; Гернет 1927в: 19].

Действительно, статистика за 1924-1925 годы показывает, что почти 50% городских преступлений составляли кражи (но не конокрадство), мошенничество, подлог и растрата, в сельской местности доля таких преступлений составляла от 25 до 30%. А вот что касается злоупотреблений должностными полномочиями, самогоноварения и торговли самогоном, убийств, нанесения тяжких телесных повреждений, бандитизма, грабежа, конокрадства, поджогов и вымогательства, эти преступления составляли 40 с лишним процентов на селе, но только 20 — в городе [Тарновский 1926: 675][214].

В своих рассуждениях криминологи подчеркивали, что городские преступления являются прежде всего социально-опасными, а сельские — скорее лично-опасными [Езерский 1928: 222]. С точки зрения большевиков, в категорию «социально-опасной» попадала любая деятельность, угрожавшая экономическому и политическому благополучию советского государства. К ней, помимо прочего, относились контрреволюционная деятельность, спекуляция, злоупотребление должностными полномочиями, недолжное использование природных ресурсов и рецидивизм. При этом зачастую основным фактором, определяющим потенциальную опасность конкретного человека, становился его умысел: нужно было, чтобы человек хоть до какой-то степени сознавал опасность собственных действий. Так, к примеру, лица, привлекавшиеся повторно, считались более общественно опасными, поскольку упорствовали в своем антиобщественном поведении и отказывались исправляться: в связи с этим рецидивистам часто назначалось более тяжелое наказание за повторные правонарушения.

Основное различие между сущностью городских и сельских преступлений связывалось с уровнем сознательности преступника или его осознанием той «опасности», которую его действия представляют для стабильности советского общества. Криминологи утверждали, что более высокий уровень тяжких преступлений в сельской местности объясняется «темнотой и отсталостью деревни <…> или пережитками родового быта» [Езерский 1928: 222]. Они подчеркивали, что отсталость и бескультурие сельских жителей, равно как и их приверженность старинному жизненному укладу, усиливает в них склонность реагировать на проблемы насильственными действиями — в отличие от горожанина который уже давно перестал быть «примитивно импульсивным в своих действиях» [Гернет 1927в: 15-16; Гернет 1927в: 158-159]. Как подчеркивал статистик Д. П. Родин, «если городская преступность направлена против собственности и объясняется <…> общественно-экономическими условиями, сельская преступность направлена против личности и объясняется грубостью и темнотой деревни» [Родин 1926: 95][215]. Гернет к этому добавлял, что «убийство — скорее деревенское преступление, чем городское, и находится в обратном соотношении со степенью культурного развития» [Гернет 1924а: xxiii]. Криминологи подчеркивали: по мере того как на селе будет внедряться новый жизненный уклад, будет искореняться и применение насилия. Соответственно, насилие останется поведенческой нормой в деревнях и в сельской местности, пока культурный уровень на селе не сравняется с городским.

Преступления, которые криминологи характеризовали как типично сельские, кроме прочего, представляли собой меньшую общественную опасность, поскольку совершали их люди отсталые, невежественные, не способные понять противоправность своих поступков, причем действия их, как правило, были направлены против конкретного лица. Например, ленинградский психолог Оршанский рассуждал так:

Деревенский убийца, отставший от современности и часто по-детски жестокий и простой, редко носит в себе черты действительной социальной опасности. <…> Деревенский убийца — человек обычно еще не начавший современной культурной жизни. Городской убийца — уже отживающий или совсем отживший человек [Оршанский 1928: 126-129].

Даже средства совершения преступлений на селе оставались более «примитивными» — на это указывает Маннс:

Если в городе орудием убийства обычно являются револьвер и кинжал, то в деревне на первом месте стоит топор, т. е. предмет, который в крестьянском обиходе имеется всегда под рукой. За топором идут в качестве обычных орудий деревенских убийств: полено, кирпич и тяжелый камень, кол из изгороди, нож [Маннс 1927: 38].

Отмечая «примитивность» сельских преступников, криминологи подчеркивали их удаленность от современности и проводили резкую черту между городом и деревней. Различия между городской и сельской преступностью показывали криминологам, что деревня по-прежнему погружена в болото прошлого, тогда как город стал более современным и прогрессивным. Соответственно, городская и сельская преступность определялись не столько географической территорией, сколько сущностью и методом преступных действий.

Урбанизация, модернизация и преступность

Стремительная урбанизация, которой сопровождалась индустриализация по всей Европе в конце XIX — начале XX века равно как и увеличение рабочего населения городов вызывали озабоченность по поводу роста городской преступности. Эта тенденция вызывала и тревогу, и заинтересованность у европейских общественных деятелей, которые зачастую связывали растущий уровень преступности с ростом численности рабочего класса[216]. Таким исследователям импонировала «модернизационная» теория преступности, которая гласит о том, что с ходом общественного прогресса, в частности — за счет индустриализации и сопровождающей ее урбанизации, растет число имущественных преступлений и сокращается число особо тяжких. Проведенные в последнее время исследования взаимосвязи уровня преступности и урбанизации свидетельствуют о том, что это не всегда так. Э. Джонсон и Д. Коэн, например, полагают, что сам по себе рост городов и населения не ведет к преступлениям, если не считать косвенного вклада этого процесса в развитие иных общественно-экономических факторов, таких как бедность и безработица, которые более тесно связаны с преступностью[217]. При том что важно учитывать воздействие урбанизации на уровень преступности, важны и соответствующие взгляды общественных деятелей, которые красноречиво показывают, каким было их понимание окружающего мира и процесса модернизации.

В этом ключе различия между городской и сельской преступностью обретают особенно важный смысл, поскольку помогают выявить и отследить уровень урбанизации и, соответственно, успехи модернизации и революции.

Ученые, занимавшиеся историей урбанизации в России, подчеркивали характерную для нее смазанность границ между селом и городом. Многие из переехавших в города сохраняли тесную связь с родной деревней — это замедляло процесс ассимиляции и формирования городской идентичности у переселенцев[218]. Кроме того, многие крестьяне приезжали в города на поиск временного трудоустройства и периодически возвращались в деревню, чтобы помочь семье с уборкой урожая и другими сельскохозяйственными работами. Кроме того, мигранты в городах часто не могли найти там постоянную работу, жили в антисанитарии, в перенаселенных помещениях — именно эти условия порождали у исследователей вроде Гернета ощущение, что город — это «благодатная почва» для преступности. Размытость границ между городом и деревней осложняла анализ преступности, заставляя классифицировать преступления не только по месту, но и по классовому и половому признакам. С точки зрения криминологов, у каждого преступления были определенные признаки, позволявшие отнести его к «сельским» или «городским» — вне зависимости от того, кем и где оно было совершено.

В Советской России разница между городской и сельской преступностью стала, помимо прочего, мерилом темпов модернизации и продвижения к социализму. Большевистская доктрина гласила, что преступность отомрет и исчезнет после построения социализма. Соответственно, тенденции в преступности отражали то, в какой мере партия преуспела в построении социалистической системы и до какой степени население усвоило новые социалистические ценности[219]. Криминологи обнаружили, что теории модернизации, предложенные их западными коллегами, дополняют их собственные представления об общественном прогрессе и прекрасно вписываются в большевистскую идеологию. Они утверждали, что города, как центры революционной сознательности, естественным образом являются более прогрессивными, чем сельская местность, соответственно, и преступления там должны быть более «современными» и «прогрессивными». По мере роста городов и повышения сознательности их населения в криминальных тенденциях проявится отход от типично «сельских» преступлений, они приобретут более «городской» характер. Статистик М. Ф. Заменгоф полагал, что тенденция эта возникла еще до революции — он писал:

чем больше город, тем меньше в нем осужденных за убийства и телесные повреждения. Увеличивая преступность городского характера, рост городов само собой уменьшает преступность деревенского характера — тяжелые формы преступлений против личности [Заменгоф 1913: 64].

Криминологи подчеркивали, что городские жители, в отличие от сельских, вовлечены в «борьбу за существование», и полагали, что именно эта борьба приводит к более высокому уровню преступности в городах. Как отмечал Маннс, атмосфера города создавала искушения «для людей неустойчивых и слабовольных, толкая их на путь преступлений, в первую очередь — на совершение разнообразных имущественных преступлений (краж, мошенничеств), при помощи которых они рассчитывают добыть необходимые им средства» [Маннс 1927: 25]. Маленький заработок, высокий уровень безработицы, стесненные и скудные условия жизни и периодические проблемы с продуктами питания вносили свой вклад в более высокий уровень городской преступности. Что же до сельских жителей, они имели доступ к природным ресурсам, у них было меньше оснований идти на нарушение закона. Как отметил один исследователь, в деревне, «где каждый житель обеспечен в удовлетворении самых насущных нужд, где почти каждый крестьянин имеет свой дом, свой огород и полевой участок земли, там, естественно, условия борьбы за существование не встают в такой остроте, как в городе» [Ю. Б. 1925: 24]. На взгляд криминологов — не исключено, что сильно идеализированный, — жизнь на селе была проще и прямолинейнее городской, что и обусловливало ее большую «примитивность». Даже если городская атмосфера и способствовала более высокому уровню преступности, природа преступлений в городах, а именно более непосредственная взаимосвязь преступности с экономикой, делала их «прогрессивнее» преступлений на селе.

Когда речь заходила о женской преступности, различие между городским и сельским криминологи помещали внутрь дихотомии «публичное — частное». Для них традиционной сферой женского влияния была семья, где «домашняя хозяйка, жена и мать оказывались иногда как будто прикованными цепями к очагу и люльке» [Гернет 1927б: 120]. Понятно, что женщине было свойственно более остро реагировать на семейные проблемы гнев и раздражение она изливала на тех, кто находился в пределах досягаемости. Статистика вроде как подтверждает такие выводы: до Первой мировой войны женщины совершали всего 3,4% всех убийств, при этом 27,9% убийств супругов и родственников [Гернет 1922а: 137][220]. Как было отмечено выше, криминологи пришли к выводу, что замкнутость женщины внутри семьи минимизировала уровень женской преступности и сужала круг совершаемых женщинами правонарушений. Древние патриархальные традиции, дававшие мужу полную власть над женой, дополнительно ограничивали участие женщин в общественной жизни и, соответственно, диапазон их преступной деятельности [Меньшагин 1928: 60][221]. Соответственно, в том, что касается склонности к правонарушениям, женщина оставалась замкнутой в частной сфере, а значит, преступность ее носила «сельский» характер.

Криминологи ожидали, что после революции круг женских преступлений расширится в силу более активного участия женщин в общественной жизни и «борьбе за существование» [Ю. Б. 1925: 24; Тарновский 1925: 28; Гернет 1927б: 160]. Именно этим они объясняли кратковременный рост уровня женской городской преступности во время войны: женщины влились в ряды рабочего класса, заменив мужчин, ушедших на фронт[222]. Как писал Гернет, во время войны женщины освоили множество новых профессий: помимо прочего, они патрулировали улицы, водили трамваи и тушили пожары. Эти новые виды деятельности «открыли и новые возможности правонарушений» (Гернет 1927б: 120][223]. Криминологи считали, что, по мере расширения ее вовлеченности в городской рынок труда и в общественную сферу женщина будет «принуждена чаще сталкиваться с законом» [Родин 1926: 99]. Та же динамика отражена и в уголовной статистике: в 1922 году 33,4% женщин-осужденных в СССР совершили преступления в городах, а к 1923 году показатель вырос до 41,4% [Маннс 1927: 27; Гернет, Родин 1924: 117]. Рост уровня женской городской преступности наводил на мысль, что участие женщин в «борьбе за существование» придаст женской преступности более «городской» и современный характер.

Хотя криминологи и полагали, что в городах женская преступность станет более «прогрессивной», собранная ими статистика говорила о том, что женская преступность остается «сельской» и домашней. Как отметил один криминолог,

основной сферой преступной деятельности современной русской женщины, поскольку она все еще оторвана от широкой общественной работы, являются такие преступления, которые тесно связаны с жизнью в тесном семейном кругу: самогон, преступления против личности (драки, ссора и т. д.), поджоги и общеопасное истребление имущества на почве ревности [Ю. Б. 1925: 27-28].

Общего у этих «женских» преступлений были их примитивные «сельские» свойства, их обусловленность агрессией, эмоциями, отсутствием специальных навыков. К 1928 году, по прошествии десяти с лишним лет после революции, которая ликвидировала юридическое неравенство между полами, криминологи по-прежнему видели, что женщины отстают от мужчин на криминальном поприще; как недвусмысленно заявил пенолог Утевский, «женщина до сих пор в огромном большинстве — домашняя хозяйка, не принимающая непосредственного участия в борьбе за существование, не участвующая в равной с мужчиной мере ни в хозяйственной, ни в общественной жизни» [Утевский 1928: 39]. Женщины продолжали совершать типично «женские» и «сельские» преступления, упрямо цепляясь, вопреки ходу прогресса, за свою отсталость. Несмотря на ожидания криминологов, что эмансипация повлияет на женскую преступность, придаст ей более «современный» и «городской» характер, их внимание было почти полностью сосредоточено на примитивной, «сельской» сущности женской преступности. Получалось, что эмансипация, которую принесла женщинам революция, по большому счету не сумела «урбанизировать» и, соответственно, «модернизировать» женскую преступность.

Представление криминологов о женской преступности как «сельской», а о женщинах как «отсталых» отрицало всяческое влияние на женщин «борьбы за существование» в городах. Тем не менее, женщины все-таки участвовали в «борьбе за существование», несмотря на то, что женская преступность не спешила принимать новые формы — те, которых от нее ожидали специалисты. Преобладание «традиционных» преступлений, связанных с домашней сферой, могло навести на мысль, что революция и НЭП, по сути, не открыли перед женщинами новых возможностей на равных взаимодействовать с мужчинами в общественной жизни. Однако не исключено, что этот факт просто отражает нежелание специалистов выйти за рамки устоявшихся представлений о природе женских правонарушений. В любом случае, стремясь увидеть в низкой диверсифицированности женской преступности не провал эмансипации и достижения равенства а проявление сохранившейся отсталости и примитивности женщин, криминологи напрямую связывали преступления совершенные женщинами в городе, с «сельской преступностью» и тем самым только укрепляли представления о женщинах как о существах отсталых, изолированных от общественной жизни, привязанных к домашней сфере и оторванных от современного советского общества.

Приверженность специалистов подобному взгляду на женщин-преступниц способствовала поддержанию социальных иерархий городского и сельского, мужского и женского, рабочего и крестьянского. Хотя криминологи и считали процесс превращения женской преступности в более «городскую» положительным фактором социалистического прогресса, постоянные отсылки к образу «сельской» женщины-преступницы отражают в себе обеспокоенность тем, что женщина способна играть в советском обществе более заметную роль, равно как и то, что женщинам далеко не всегда удавалось воспользоваться новыми предоставленными им возможностями — в силу особенностей жизни переходного периода. Подчеркивая, что женская преступность носит «сельский» характер, криминологи в своих толкованиях смещали акцент с конкретных общественно-экономических факторов на абстрактное и вневременное представление о женской преступности, что искажало образ той реальности, перед лицом которой оказались женщины в послевоенные годы.

Классовая принадлежность преступлений

Историк Ш. Фицпатрик считает, что большевики создали «виртуальное классовое общество» — отраженное в статистике разделение общества на классы, к которым граждане приписывались на основании их происхождения. По крайней мере в период НЭПа и до повторного введения внутренних паспортов в 1932 году границы этих категорий и отнесение к одной из них оставались размытыми и изменчивыми, они в той или иной степени зависели от классового происхождения родителей, дореволюционной деятельности и текущего рода занятий [Fitzpatrick 1993]. Навешивание географических ярлыков на преступную деятельность стало частью процесса разделения общества на классы. Если следовать теории «виртуального классового общества», категории «городское» и «сельское» можно применять для причисления к определенному классу и определения соответствующего наказания для правонарушителей. То, что конкретные виды преступлений относились в «городским» или «сельским», предполагало, что совершаются эти преступления людьми определенного типа. Для крестьян, например, характерна «сельская» преступная деятельность, а значит, «сельские» преступления совершаются крестьянами. Более того, тип преступления отражает уровень сознательности преступника и тем самым задает его или ее положение в классовой иерархии. Опять же, «сельские» преступления свидетельствуют о более низком уровне сознательности, чем «городские». Своими выкладками криминологи содействовали формированию определения классов, основанному не только на общественно-экономических категориях, но и на поведении, политической идентичности и приоритетах государства.

Одной из областей, где классовую принадлежность определяло поведение, стали задержания женщин и суды над ними за преступления против порядка управления. В эту категорию входили все правонарушения, ставившие под угрозу строительство социалистического будущего, но не заслуживавшие смертной казни, такие как, в частности, нарушение общественного порядка, антисоветская агитация, уклонение от уплаты налогов, подлог, фальсификация, уклонение от воинской повинности, хулиганство, незаконное использование природных ресурсов, самосуд, отказ от сотрудничества с милицией, спекуляции недвижимостью, изготовление и продажа самогона и наркотиков[224]. Преступления против порядка управления подразумевали преднамеренное антисоветское, а не антиобщественное поведение.

По данным официальной уголовной статистики за 1923 и 1924 год, преступлений против порядка управления женщины совершали больше, чем любых других видов уголовных преступлений[225]. Внутри этой категории природа женских преступлений оставалась по преимуществу сельской: а именно, криминологи выяснили, что преступления в основном coвершают жительницы сельской местности, и даже когда подобные нарушения закона имеют место в городах, совершают их по большей части женщины непролетарского происхождения. Более того, криминологи подчеркивали, что большая часть совершенных женщинами преступлений по своему характеру относится к сельским: как правило, речь идет об эмоциональном отклике и действиях, не требующих специальных навыков. Например, в 1923 году почти четверть всех женщин, арестованных в городах за неуплату налогов, составляли крестьянки, а в сельской местности таких было свыше 80%. Подобным же образом, хотя только около половины женщин, осужденных за оскорбление власти, проживали в сельской местности, четыре пятых арестованных по этой статье оказались крестьянками. И, напротив, если не считать минимального участия в производстве и продаже самогона, городские заводские работницы почти никогда не совершали преступлений против порядка управления [Статистика осужденных 1927: 58-61, 74-77][226].



Поделиться книгой:

На главную
Назад