Создателями Государственного института в начале 1925 года стали Е. Г. Ширвиндт, руководитель Главного управления мест заключения, входившего в структуру НКВД, и Н. Н. Спасокукоцкий, глава тюремного медико-санитарного управления Нарком-здрава, возможно, при содействии криминолога М. Н. Гернета[120]. И Ширвиндт, и Спасокукоцкий были своего рода посредниками между специалистами и чиновниками. Они принадлежали к верхнему слою государственной бюрократии, однако на свои посты были выдвинуты благодаря глубоким познаниям и интересу к пенологии. Они с самого начала замыслили Государственный институт как межведомственную организацию, которая занималась бы изучением всех аспектов преступлений и преступности, с использованием всевозможных подходов, от биологического включая антропологический, психиатрический, психологическим и биохимический — до социологического, с опорой на научные и практические знания, полученные усилиями самых разных народных комиссариатов, и ставила бы свои экспертные знания на службу различным советским организациям[121]. Более того, Ширвиндт подчеркивал, что Государственный институт будет способствовать «проникновению идей марксизма» в советскую юриспруденцию через подход к изучению преступлений с научной точки зрения и в общественно-экономическом ключе [Ширвиндт 1925]. К февралю 1925 года Ширвиндт и Спасокукоцкий заручились поддержкой своего начинания со стороны руководителей соответствующих комиссариатов, А. Г. Белобородова из НКВД и Н. А. Семашко из Наркомздрава[122].
Другие комиссариаты пришлось убеждать дольше. Например, в письме от 27 февраля 1925 года из Главнауки[123] (Наркомпрос) в ГУМЗ говорится, что, хотя создание организации вроде предлагаемого Государственного института является необходимым и своевременным, включение его в ГУМЗ выглядит неоправданным, поскольку учреждение в результате получит «ведомственный характер». Автор письма имел в виду, что создание Государственного института под эгидой НКВД и Наркомздрава сведет его исследовательскую деятельность к насущным задачам и проблемам этих комиссариатов. Главнаука считала, что Государственный институт лучше выполнит свою задачу, использовав в качестве базы ее уже существующие научные организации, а именно — Институт советского права в составе факультета общественных наук (ФОНа) МГУ Тамошние квалифицированные научные работники сделают все, чтобы укрепить связи с сотрудниками ГУМЗ[124].
Сопротивление Главнауки планам НКВД обнажает суть бюрократического конфликта 1920‑х годов. Возражая против создания Государственного института, Главнаука подчеркивает, что исследования, которые будут проводиться в предполагаемом учреждении, станут дублировать деятельность других похожих организаций, уже находящихся под ее юрисдикцией, институт же сможет работать эффективнее в рамках научной, а не правительственной структуры: подчеркивается, что Главнаука считает основной задачей Государственного института развитие теоретической базы советской криминологии. Эти возражения свидетельствуют о межведомственной конкуренции за контроль над скудными ресурсами и кадрами, равно как и стремление Главнауки оставить под своей эгидой официальную научную деятельность во всех ее аспектах. В аргументации Главнауки чувствуется попытка Наркомпроса поставить Государственный институт и криминологические исследования под свой контроль, поместив их в свою сферу влияния. Это, в свою очередь, вскрывает противоречия между разными комиссариатами в период НЭПа, которые свидетельствуют о том, что в середине 1920‑х годов границы ответственности разных правительственных органов все еще оставались размытыми, сферы их обязанностей во многом пересекались, а между чиновниками шла конкуренция и борьба за те области юрисдикции, которые они считали своими[125]. Более того, дебаты по поводу структуры надзора над криминологией указывают на то, что для государства дисциплина эта была важной и рассматривалась как приоритетная, достойная того, чтобы ее финансировать и держать под контролем.
И действительно, как в организационном, так и в концептуальном плане Государственный институт зависел от поддержки и покровительства не только НКВД и Наркомздрава, но также и НКЮ и Наркомпроса. Вменявшиеся Институту задачи, в том числе теоретические исследования преступности, практическая работа по созданию методов борьбы с преступностью, просветительская деятельность среди заключенных и подготовка кадров выходили за рамки ведомственных границ и были невозможны без сотрудничества разных ведомств. Несмотря на изначальные сомнения Главнауки, Наркомпрос вскоре подключился к проекту, и в запросе НКВД от 6 марта в Совнарком было указано, что новое начинание поддержали все четыре комиссариата[126]. Совет Государственного института состоял из представителей всех четырех комиссариатов: изначально это были Ширвиндт, Спасокукоцкий, Ф. К. Траскович из НКЮ, И. И. Месяцев из Наркомпроса (его скоро сменил П. И. Карпов); пятым же представителем стал Гернет, выдвинутый из числа сотрудников института[127].
Хотя Государственный институт задумывался как межведомственное учреждение с равным представительством всех четырех комиссариатов, главенствующую роль получил НКВД — Институт был создан по его Приказу № 97 от 1 июля 1925 года. Институт, в свою очередь, оказался прежде всего под эгидой именно НКВД, от которого получал финансирование и перед которым отчитывался[128]. Тесные отношения между Государственным институтом и НКВД предопределили его положение в рамках советской государственной системы: возникла прямая связь между криминологией и функцией НКВД по контролю над обществом (по контрасту с ориентированностью Наркомздрава на медицину) — в итоге Институт стал особенно зависим от патронажа этого комиссариата.
Согласно Приказу № 97, перед Государственным институтом было поставлено шесть задач: 1) прояснение причин и обстоятельств роста преступности и совершения конкретных типов преступлений; 2) изучение эффективности различных методов борьбы с преступностью и видов наказания; 3) развитие пенитенциарной теории и практики; 4) создание системы и методологии изучения заключенных и проведения исправительных мер в их среде; 5) изучение отдельных заключенных с целью получить более четкое представление о преступности и 6) изучение влияния конкретных типов исправительного труда на заключенных[129]. В этой связи Государственный институт разделили на четыре секции: социально-экономическую, пенитенциарную, биопсихологическую, криминалистическую. Социально-экономическая секция занималась изучением общественно-экономических причин преступности, а также изменениями уровня и типов преступности; пенитенциарная рассматривала вопросы пенитенциарной политики и мер «защиты общества», то есть наказания; биопсихологическая секция сосредоточилась на оценке сущности, поведения, личности и психопатологии преступника, равно как и на роли психиатрии в пенитенциарной политике; криминалистическая секция изучала методы проведения уголовного расследования. Работа исследователей, статистиков, теоретиков, чиновников и студентов из Государственного института была направлена на то, чтобы сделать его «научно-практической организацией», изучающей вопросы, которые представляют непосредственный интерес для разработки практических мер борьбы с преступностью[130]. Результаты своих исследований Государственный институт обнародовал посредством публикаций, издавая, в частности, собственный журнал «Проблемы преступности» и выпуская регулярные отчеты о своей деятельности[131].
В планах создания Государственного института подчеркивался его статус коллективной, централизованной организации. Помимо того, что он зависел от межведомственной поддержки, работа в нем строилась на сотрудничестве специалистов в разных областях. По словам криминолога М. М. Гродзинского,
государственный институт по изучению преступности является учреждением, в развитии и росте которого заинтересована и советская наука, и советская общественность, так как задача Института в конечном итоге состоит в том, чтобы, путем коллективной научной разработки проблемы преступности, возможно ближе подойти к успешному ее разрешению [Гродзинский 1926: 775].
Примечательно, что «коллективизм» подразумевал не только научное сотрудничество в исследовательской деятельности и публикациях, но и постоянную оценку деятельности и критику сотрудников института со стороны их же товарищей[132]. Тем самым обеспечивался как высокий научный уровень трудов сотрудников института, так и соответствие их деятельности идеологическим требованиям социалистического режима.
Было образовано четыре филиала Государственного института в Москве, Ленинграде, Саратове и Ростове-на-Дону [Иванов, Ильина 1991: 182; Спасокукоцкий 1929][133]. Предполагалось, что филиалы будут заниматься местной и региональной динамикой преступности, а центральный институт в Москве — изучением более общих тенденций в советской и мировой преступности. Криминологи надеялись, что за счет исследований как на местном, так и на общегосударственном уровне Государственный институт станет своего рода «барометром преступности» и поможет выявлению изменений в динамике преступности как общественного явления [Гернет 1922: 33]. Более того, через создание филиалов в тех самых городах, где и раньше существовали местные самостоятельные криминологические кабинеты, Государственный институт утвердил свою главенствующую роль в дисциплине и попытался поставить под контроль центра все исследования в области криминологии. Например, в Саратове Институт кооптировал в свой состав Саратовский кабинет, преобразовав его в филиал института, переименовав и подчинив его деятельность генеральному плану головного учреждения [Кутанин 1931: 62-63]. Хотя Институт не подчинил себе местные криминологические кабинеты в Москве и Ленинграде, он, однако, предпринял попытку руководить их работой посредством своих филиалов.
Впрочем, даже превратившись в филиалы Государственного института, местные криминологические кабинеты сохранили значительную независимость от центра. Самостоятельность на местах зачастую проявлялась в форме сосредоточения на психиатрической оценке отдельных преступников[134]. Ростовский кабинет, которым руководил психиатр В. В. Браиловский, с особым упорством сопротивлялся внедрению более марксистского, или общественно-экономического, подхода к исследованиям преступлений. Ростовское отделение называлось Кабинетом по изучению личности правонарушителя и было создано под эгидой Северо-Кавказского краевого управления здравоохранения. С 1926 по 1928 год при нем выходил журнал «Вопросы изучения преступности на Северном Кавказе», почти полностью посвященный психиатрическому анализу правонарушителей и их психопатологиям. В редакционной статье Браиловский, вслед за Звоницкой, писал о совместимости биологического и социологического подходов к преступности и о необходимости учитывать оба аспекта. Задавая тон деятельности Ростовского кабинета, Браиловский подчеркивал, что психологический и биологический подходы могут стать дополнением к социологическим исследованиям:
Отшельник в пустыне не совершает преступлений — для этого ему нужна среда себе подобых, социальная среда; тысячи автоматов и машин тоже не совершают преступлений — для этого нужны живые человеческие организмы. Изучать порознь живые организмы преступников, игнорируя социальные условия, и наоборот — значит вносить в дело пагубную односторонность; нерационально ограничивать сферу компетенции какой-либо из соприкасающихся дисциплин, и не контактировать в методах — также вредно [Браиловский 1926: 9][135].
Браиловский считал, что у социологов и психиатров должны быть в рамках криминологических исследований свои отдельные, но взаимодополняющие ниши. Объявляя биологический подход необходимым, уникальным, но при этом второстепенным по отношению к социологическому, Браиловский тем самым защищал свои профессиональные интересы, равно как и психиатрический подход, принятый в Ростовском кабинете.
Такая верность психиатрическому подходу, при том что Государственный институт ратовал за более социологический уклон, отражала глубоко укоренившуюся методологическую двойственность советской криминологии. То же самое отмечал и Ширвиндт:
Открытие Государственного института по изучению преступности и преступника было связано с признанием в советских республиках решающего значения экономики социализма для ликвидации явлений преступности в СССР. Однако такое признание не суживало всестороннего изучения преступника, преступности и средств борьбы с нею. Об этом говорила сама структура института [Ширвиндт 1958: 139].
Через создание биопсихологической секции наряду с социологической, Государственный институт признал значимость вклада уголовных психиатров в изучение преступности. Кроме того, участие Наркомздрава в основании Государственного института предполагало, что в работе последнего будут учтены и интересы этого комиссариата (в плане психиатрического здоровья преступников и судебно-медицинской психиатрической экспертизы для судов). Эти факторы обеспечивали определенную терпимость в отношении к психиатрическим исследованиям, несмотря на усиливающееся политическое давление на криминологию, требовавшее более «советского» (то есть социально-экономического, а не психиатрического) подхода.
Несмотря на методологические расхождения, все сотрудники Государственного института подчеркивали важность практической и теоретической работы, направленной на достижение целей социализма, а именно — искоренение преступности. По словам Б. С. Утевского (1887–1970), профессора и пенолога, много писавшего о подростковой преступности, уголовном праве и организации исправительных работ, в задачи Государственного института входило исследование преступности с научной, марксистской точки зрения, «для объективного изучения преступности в переходную от капитализма к социализму эпоху». Он отмечал, что, используя уголовную статистику, Государственный институт вскрывает направления и тенденции в преступной деятельности, поэтому материалы его исследований могут использоваться в практической работе судов и милиции [Утевский 1926: 569]. Кроме того, Гернет отмечал, что Государственный институт принципиально отличается от криминологических организаций в Западной Европе и на американском континенте, поскольку занимается прежде всего социально-экономическими причинами преступности как общественного явления (сюда включались психологические и психиатрические факторы, наряду с социальными и экономическими), а не антропологическими характеристиками отдельных правонарушителей [Гернет 1922: 30-32][136]. Утевский подчеркивал:
Широта поставленных ему задач, научно-практический характер его работ, марксистский метод, положенный в основу его трудов — все это делает Государственный институт по изучению преступности первым и пока единственным учреждением подобного рода не только в нашем Союзе, но и в Европе и даже во всем цивилизованном мире. <…> Создание Государственного института лишний раз подчеркивает, что, несмотря на ограниченность денежных ресурсов, советское государство не только не сокращает научной работы в Союзе, но и создает новые научно-исследовательские учреждения и дает им возможность широкой и плодотворной деятельности[137].
Помимо решения вышеупомянутых задач, Государственный институт представлял советскую криминологию на международном уровне. Многие его сотрудники до революции активно участвовали в деятельности международных криминологических организаций, поэтому на них оказало сильное влияние развитие этой дисциплины за пределами России, за которым они пристально следили. Гернет полагал, что создание Государственного института будет способствовать укреплению международной репутации советской криминологии, поскольку институт станет не только первой в мире организацией с марксистским подходом к преступности, но и флагманом полного разрыва с ломброзианской криминальной антропологией. Гернет подчеркивал, что недосмотры в публикациях, равно как и неудачный выбор названий для других криминологических организаций (особенно саратовского и московского кабинетов) повлекли за собой ложное толкование сущности криминологических исследований в Советском Союзе. Будучи социологом-криминологом, он сетовал:
Московский кабинет по изучению личности преступника и преступности, выдвинувший в своем наименовании на первое место изучение личности преступника, вызвал в иностранной печати обидные предположения, что он «является продолжением дела проф. Ломброзо», что для него на первом месте стоит психиатрическое исследование. <…> К сожалению, Московский кабинет еще больше дал пищи этим ошибочным предположениям, выпустив брошюру, в заглавии которой слово «преступность» совсем исчезло, а осталось одно изучение личности преступника. Еще менее удачным было наименование аналогичного учреждения в Саратове «Кабинет криминальной антропологии». Оно говорит о сужении работы, которого в действительности не было [Гернет 1922: 33].
По мнению Гернета, неудачные названия первых советских криминологических кабинетов создали им на Западе репутацию, прямо противоположную их истинной сути, да и сути криминологических исследований в СССР — они якобы намекали на связь этих организаций с ломброзианским подходом, сосредоточенным прежде всего на личности преступника. Гернет подчеркивал, что Государственный институт, что явствует из его названия, напротив, делает акцент на изучении преступности, а не преступников. Тем самым он выполняет важнейшую функцию исправления международной репутации советской криминологии и ознакомления всего мира с советскими криминологическими принципами. То, что Гернет подчеркивал «правильность» позиции Государственного института, свидетельствует, помимо прочего, о разногласиях между центром и местными криминологическими организациями в вопросах оптимальных методов и направлений криминологических исследований (социологический в противоположность биопсихологическому), равно как и о непрекращающихся спорах по поводу сути «советской» криминологии.
В штат Государственного института приглашали сотрудников разных специальностей, из разных организаций, — важен был интерес к криминологии. Среди сотрудников было много специалистов, научная работа которых была связана с преступностью или преступниками. До революции они работали врачами, психиатрами, статистиками, социологами, юристами, антропологами, пенологами, судебно-медицинскими экспертами. Часто совмещали работу с преподаванием или исследовательской деятельностью в университетах и специализированных вузах[138]. В деятельности Института участвовали студенты юридических факультетов, в итоге некоторые из них и сами стали ведущими сотрудниками. Были среди них также представители органов власти или институтов, непосредственно связанных с законодательной системой, заключенными и психиатрическими заболеваниями[139]. Практическая ориентированность криминологии подталкивала даже неспециалистов к участию в деятельности Государственного института, а значимость Института для важных вопросов социальной политики обеспечивала участие многочисленных чиновников и юристов в обсуждении тенденций в сфере преступности. Эти люди не занимались научными исследованиями в области криминологии и вносили весомый вклад не столько в ее теоретическое развитие, сколько в практическое применение. Привлечение к работе специалистов самого разного толка, сотрудников правоохранительных органов и прокуратуры свидетельствует о том, какое большое значение придавалось в 1920‑е годы изучению преступности, равно как и о широте охвата этой дисциплины. Государственный институт, собравший под своей эгидой профессионалов и чиновников самого разного толка и опыта, стал форумом для профессионального и кадрового взаимодействия, причем у него имелся явственный потенциал к созданию поля для свободного обмена идеями.
Государственный институт быстро превратился в главную советскую организацию по проведению исследований в области криминологии. В силу поддержки со стороны четырех важных комиссариатов, Институт имел значительные преимущества перед другими криминологическими организациями. Широкие полномочия позволяли его сотрудникам исследовать самые разные причины и факторы преступности с самых разных сторон, а его положение центральной организации позволяло расширять влияние и задействовать ресурсы по всей стране. Кроме того, поскольку в Институте поощряли различные подходы к криминологическим исследованиям, среди сотрудников сохранялась множественность методологических подходов, хотя и провозглашался «советский» подход к изучению преступности.
При этом научная деятельность и задачи Государственного института неизменно оставались в рамках советского государственного устройства. Институт полностью зависел от доброй воли советского руководства и от доброго расположения его комиссариатов. При том, что усилиями Государственного института и других криминологических организаций сложилось своего рода чувство профессиональной идентичности, практическая ориентированность криминологических исследований и разнообразие специалистов, занимавшихся исследованиями преступлений, препятствовали развитию криминологии как однородной дисциплины, в связи с чем только усиливалась ее зависимость от государственного патронажа — нужно было постоянно обосновывать необходимость ее существования, а кроме того, это делало ее особенно уязвимой к изменениям идеологических приоритетов государства. В итоге несовместимость разносторонних подходов к криминологии со сталинской идеологией, в совокупности с изменениями в составе комиссариатов и целей режима к концу 1920‑х годов, сделало продолжение исследований в области криминологии — в том виде, в каком это замышлялось сотрудниками Государственного института, — невозможным.
Сделав криминологию частью центрального государственного аппарата, Государственный институт легитимировал изучение преступности и доказал его значимость. После этого профессионалы из разных городов начали создавать собственные криминологические организации. Например, в 1926 году специалисты из Казани подали просьбу в Совнарком о поддержке создания Татарского криминологического кабинета. Пользуясь теми же доводами, с помощью которых обосновывалась деятельность Государственного института, они подчеркивали важность изучения преступности как в центре, так и на местах. Признавая, что учреждение Государственного института стало важнейшим шагом в исследовании преступности, они отмечали, что уровень научной работы в области исследования преступности остается в Татарской республике неудовлетворительным. Кроме того, говорилось в просьбе, криминологический кабинет в Казани будет помогать государству, снимет с него часть финансового бремени по содержанию заключенных, поскольку будут выработаны более рациональные пенитенциарные и уголовные меры. Казанская группа пошла даже дальше — ее представители заявили, что НКВД Татарской республики совместно с НКЮ и представителями обоих комиссариатов, а также университетов, включая местного криминолога Б. Н. Змиева, активно участвовавшего в деятельности Государственного института, уже создали в Казани криминологическую организацию. Авторы просьбы уточняли, что казанская организация уже ведет научную деятельность и финансирования из Совнаркома просит только для расширения уже существующих начинаний[140]. НКВД РСФСР поддержал просьбу казанцев, подтвердив, что у Государственного института нет планов по открытию филиала в Казани, а кроме того, что, в связи со сложившимися в Татарской республике условиями, преступность там носит особый характер, борьба с ней требует многогранного подхода, для ее изучения необходимо создание специализированных организаций и НКВД Татарской республики относится к этому плану с одобрением[141].
Хотя сведений о том, к чему привел этот запрос, не сохранилось, да и свидетельств о криминологической деятельности в Казани очень мало[142], но сами по себе попытки создания Татарского криминологического кабинета свидетельствуют о том, насколько важны были государственное одобрение и финансирование для криминологических организаций, а также говорят о стремлении криминологов найти заказчиков для создания подобных кабинетов. Приводя те же доводы, что и Государственный институт, и подчеркивая свое с ним единомыслие, казанские криминологи напрямую связывали свою деятельность с целями и задачами центральной организации. Более того, специалисты по преступности демонстрировали немалую ловкость во взаимодействии с советской бюрократией и в умении занять официальный участок, на котором они могли бы заниматься своей профессиональной деятельностью. В результате к середине 1920‑х годов в крупных городах по всем республикам СССР были созданы новые криминологические организации, в том числе в Баку, Тбилиси, Киеве, Харькове, Одессе и Минске; они функционировали достаточно автономно от Государственного института, но при этом полностью зависели от финансировавших их государственных органов [Shelley 1977: 91][143].
В целом в переходный период интересы и интеллектуальные симпатии криминологов не противоречили государственной политике и идеологическим директивам. К началу НЭПа советское государство успело выстроить свои отношения с интеллигенцией. При условии, что интеллигенты занимались общественно-полезным «умственным трудом», способствовавшим укреплению пролетарской диктатуры, им не препятствовали в их научной деятельности[144]. Некоторое время работа криминологов попадала в эту категорию. Их исследования были посвящены поискам объяснений преступной деятельности, а государству, занятому переустройством общества, эта задача представлялась приоритетной. Более того, криминология имела прикладное значение для выстраивания пенитенциарной политики и для судебной практики. Изучая преступность, специалисты-криминологи не только вели научные исследования, но и предлагали конкретные методы и решения, которые имели особое значение для государства и достижения его целей. В итоге криминология превратилась в более или менее автономную сферу, где профессионалы могли заниматься наукой и умственным трудом, одновременно удовлетворяя потребности и нужды государства. Мультидисциплинарный характер криминологии одновременно и способствовал многосторонности криминологических исследований, и препятствовал формированию однородной профессиональной идентичности среди тех, кто занимался этой наукой, поскольку разные специалисты применяли к своим исследованиям разные дисциплинарные подходы. Надо сказать, что нежелание следовать единой «советской» криминологической методологии облегчило криминологам возможность возврата к собственным научным дисциплинам — это произошло в конце декады, когда криминология, как и другие общественные науки, оказалась мишенью все более жесткой критики.
Криминологические кабинеты и институты, созданные в 1920‑е годы, оказались легитимным публичным пространством, где специалисты могли заниматься исследованиями социальных проблем. Впрочем, эти организации отнюдь не являлись советскими аналогами добровольных сообществ, которые начали формироваться в поздний период существования Российской империи[145]. Даже при том, что они создавались по инициативе отдельных криминологов, которые искали публичное пространство для своих исследований, возникали они только с одобрения государственных органов. Более того, их члены часто занимали высокие посты в рядах советской бюрократии, стремление и готовность удовлетворять потребности государства заставляли их охотно идти на то, что в итоге вылилось в кооптацию. Поскольку они вносили непосредственный вклад в работу уголовных судов и пенитенциарных органов, а значит, и в усилия государства по направлению советского общественного развития, и были с этими органами связаны напрямую, деятельность их некорректно считать доказательством существования советского «гражданского общества». Собственно говоря, в представлениях большевиков о гражданской или общественной деятельности вообще не было места независимым организациям, которые потенциально могли превратиться в альтернативу или оппозицию власти. Активное участие в общественной и социальной работе режим поощрял только в определенных рамках, то есть до тех пор, пока такая деятельность находились в рамках предпринимавшихся в годы НЭПа попыток справиться с «отсталостью» населения и построить новое социалистическое общество[146].
По большому счету, открытие криминологических институтов и других организаций подразумевало не только легитимацию криминологии как полноправной общественной науки, но также и кооптацию ее режимом. В этом смысле эволюция советской криминологии отражает одновременно и совместимость идеологии государства-модернизатора с интеллектуальными воззрениями либеральных ученых, занимавшихся общественными науками, и процесс, посредством которого советское государство пыталось все более жестко и централизованно контролировать все сферы общественной деятельности. Своим успехом в 1920‑е годы криминологические кабинеты отчасти обязаны тому, что, хотя они и участвовали в изучении социальных проблем, полная зависимость от государства ограничивала сферу их деятельности, лишала их самостоятельности, не позволяла предложить по-настоящему альтернативный взгляд на советское общество. Действительно, их опора на государство с его стремлением к централизации и колонизации отражает все более жесткие ограничения, которые налагались в СССР на научные исследования уже в середине 1920‑х годов. В то же время сам предмет криминологических исследований ставил под вопрос эффективность большевистской политики и способность режима выполнить свои обещания в области общественных реформ — в итоге криминология приобретала потенциально опасный и даже подрывной характер в глазах своего спонсора-государства.
Подчеркивая важность изучения общественно-экономических условий и прочих факторов, лежащих в основе преступлений, многие криминологи сосредотачивались в том числе и на личности отдельного преступника, ратуя за одновременное использование двух этих подходов. Интерес криминологов к психологическим и биологическим исследованиям личности преступника особенно ярко проявлялся в подходах к женской преступности. Сущность и структура криминологических организаций 1920‑х годов способствовала тому, чтобы криминологи продолжали объяснять женскую преступность с позиций женской физиологии и сексуальности, тем самым подкрепляя традиционный взгляд на женскую преступность и подтверждая господствовавшие воззрения на положение женщин в советском обществе.
Часть вторая.
Анализ женской преступности
Глава третья.
Сфера женщины. Роль сексуальности в женских правонарушениях
На раннем советском этапе криминологи уделяли значительное внимание женской преступности. При том что, по их мнению, после построения социализма должна была исчезнуть любая преступность, сохранение женской преступности в переходный период стало значимым фактором, отражавшим как незавершенность социалистической революции на этапе НЭПа, так и неспособность женщин полноценно влиться в советское общество. Криминологи полагали, что традиционная замкнутость женщин в бытовой сфере не дает им вступать в соприкосновение со сложными реалиями общественной жизни и наемного труда — с «борьбой за существование», как это называли специалисты[147]. Согласно их выводам, женщины в этой связи были плохо подготовлены к тому, чтобы взваливать на себя то или иное бремя и справляться со стрессовыми ситуациями — а таковых было много по причине тяжелой жизни в период войны и изменения юридической ситуации из-за политики большевиков: женщины вышли из дома и влились в ряды трудящихся. Кроме того, криминологи подчеркивали, что женщины продолжают придерживаться дореволюционных традиций, практик и нравственных устоев, что и обусловливает их отклики на житейские проблемы. Тем не менее, специалисты были убеждены, что, когда женщины на равных с мужчинами включатся в общественную жизнь и «борьбу за существование», когда улучшится их материальное положение и они усвоят новую социалистическую мораль советского государства — а все это произойдет при переходе к социализму, — женская преступность отомрет.
Одновременно с этим криминологи подчеркивали роль женской сексуальности в преступном поведении. Женскую сексуальность напрямую связывали с репродуктивной физиологией: специалисты исходили из того, что цикл беременности, родов, менструации и менопаузы ослабляет психику женщин и делает их более подверженными как влиянию «устаревших» взглядов, так и внешнему давлению. Специалисты даже выяснили, что на совершение женщинами определенных преступлений, таких как детоубийство и мужеубийство, влияют традиционные представления о «правильном» сексуальном и общем поведении женщин: женщины пытаются найти баланс между давлением общества и своим личным опытом. В контексте раннесоветского общества, где двигателем общественных реформ была вера в способность социализма, в силу его прогрессивности, преобразовать саму суть человеческого поведения, интерпретации женской преступности, основанные на физиологических факторах, по сути, и служили объяснением упорного антисоветского поведения определенных представительниц женского пола. Советские криминологи приспособили традиционную трактовку женской преступности, основанную на потенциально деструктивной сущности бесконтрольной женской сексуальности, к новым обстоятельствам переходного периода, выдвинув общественно-экономические объяснения, включавшие в себя элементы биологического и психологического. При том что криминологи даже хотели, чтобы женская преступность сближалась с мужской по мере включения женщин в общественную сферу и «борьбу за существование», они по-прежнему стояли на том, что основным фактором женской преступности остается неспособность женщин контролировать свои поступки и чувства в моменты сильных физиологических потрясений, как правило, связанных с репродуктивными функциями женского организма. Профессионалы не высказывали предположения, что женщины-правонарушительницы предрасположены к совершению преступлений именно по причине своих биологических особенностей, а вместо этого утверждали, что влияние физиологии ослабляет сопротивляемость женщин и мешает им рационально реагировать на проблемы. Репродуктивная сущность женщин служила дополнением к понятию женской общественной «незрелости» — результату традиционной замкнутости в домашней сфере, — в итоге криминологи получали логичное объяснение того, почему «устаревшая» мораль, толкающая женщин на преступления, все еще существует, а также находили рациональную причину якобы проявлявшейся у женщин неспособности стать полноправными участницами советской общественной жизни. Тем самым женская сексуальность оставалась основополагающим фактором в объяснении женской преступности: она определяла суть этой девиации, равно как и поле соответствующих криминологических исследований.
В этой главе будет рассмотрено, как взаимоотношения между положением женщин в обществе и их сексуальностью трактуются в дореволюционной и советской криминологической литературе. Будет показано, каково было отношение к женской преступности, сексуальности и участию в общественной жизни до Октябрьской революции, а также прослежено, как криминологи оценивали женскую преступность и как эти оценки изменились после Октябрьской революции; взаимоотношения между женской преступностью, физиологией, сексуальностью и успешными социальными реформами будут проиллюстрированы дебатами на тему женщин-рецидивистов и проституции. Ученые XIX века считали, что женщины, в силу своей замкнутости в домашней сфере, более остро реагируют на семейные проблемы, а значит, больше подвержены общественному давлению и влиянию физиологии. Ученые призывали к социальным реформам, которые искоренили бы обстоятельства, приводящие к сексуальным аберрациям и, как следствие, к преступности среди женщин. Советские криминологи, напротив, указывали не на отсутствие улучшений в положении женщин, а на характерное для женщин сопротивление переменам. Несмотря на то, что эмансипация открыла перед женщинами новые возможности, и на веру в то, что революция введет женщин в сферу общественной жизни и «борьбы за существование» на равных с мужчинами, в работах криминологов женские преступления по большому счету сохраняли свои дореволюционные суть и свойства. Криминологи объясняли это «консервативностью» общественного положения женщин, но при этом в качестве весомого аргумента включали в свои рассуждения физиологические объяснения женской преступности, которые по большей части были сосредоточены на взаимосвязи между правонарушением и женской сексуальностью и основывались на традиционных представлениях о женщинах. Такие взгляды оказывали сильное негативное влияние на способность профессионалов усмотреть реальные перемены в жизни и поступках женщин.
В своем исследовании литературы, посвященной женской преступности на Западе, Д. Клейн пишет, что
специфические свойства, приписываемые женской природе, равно как и свойства, на которых зиждутся теории женской преступности, носят один и тот же
Представления о сексуальной природе женской преступности возникли в более широком контексте характерного для XIX века отношения к женщинам: положение женщин в обществе и их интеллектуальные способности все теснее связывались с их сексуальностью[148]. Более того, европейские и американские интеллектуалы XIX века исходили из того, что «у мужчин преобладают интеллектуальные свойства мозга, тогда как женское сознание и мыслительные способности находятся во власти нервной системы и эмоций» [Rosenberg, Rosenberg 1973: 334]. Врачи проводили прямую связь между функционированием женской репродуктивной системы и состоянием нервной системы, приходя к выводу, что изменения в одной отражаются на другой и «дисбаланс» в репродуктивной системе толкает на преступное или патологическое поведение, которое может принимать формы истерии и иных психических аберраций[149]. Соответственно, всех женщин они считали «пленницами циклического функционирования их тел, большого репродуктивного цикла, ограниченного пубертатом и менопаузой, а также более краткими, но при этом повторяющимися циклами вынашивания детей и менструаций». В рамках этого подхода, женская сексуальность определяется физиологическими циклами, она же определяет роль женщин в обществе, их умственные способности, психическое и физическое здоровье (Rosenberg, Rosenberg 1973: 335-336).
В своих рассуждениях о женской преступности российские криминологи тоже подчеркивали роль физиологии и репродуктивной функции. Отталкиваясь от портрета женщин, нарисованного Ломброзо и его современниками-европейцами, российские исследователи видели в женщинах кормилиц и матерей, жизнь которых сосредоточена в домашней сфере, а природные материнские и моральные качества служат сдерживающим механизмом для потенциально патологической сексуальности. Как писал юрист и криминолог Фойницкий, женщина — это «наша мать, жена, сестра или дочь <…> производительница поколений, хранительница традиций, первая и главная воспитательница человека и лучшая его отрада» [Фойницкий 1893: № 2, 123]. В традиционной русской культуре подчеркивается важность брака и семьи в жизни женщины, тем самым ее роль и смысл жизни определяются через репродуктивные функции[150]. Совершаемые женщинами преступления, согласно ожиданиям криминологов, должны были происходить именно в этой сфере — как реакция на мучающие женщин бытовые проблемы. В то же время, особенно совершая тяжкие преступления в отношении родственников, женщины действовали вразрез с тем поведением, которое предписывалось им согласно идеалам материнства, и в этой связи действия их несли в себе угрозу дестабилизации общества. Соответственно, отношение к женским правонарушениям и к положению женщины в обществе оставалось внутренне противоречивым. Как это ни парадоксально, те же самые силы, которые должны были удерживать женщину в пределах «нормального», делали ее потенциальной преступницей. Женская сексуальность (точнее — способность к деторождению) являлась одновременно и стабилизатором нравственности, и катализатором преступности. Если посмотреть с этой точки зрения, традиционное положение женщины создавало специфические сложности, которые толкали ее на преступление, но при этом именно традиционное положение, то есть нравственные устои, сдерживали ее сексуальность, равно как и преступные наклонности.
По мнению криминологов XIX века, женщины легче и в большей степени, чем мужчины, подпадали под влияние собственной сексуальности именно потому, что были теснее связаны с бытом и семьей. Как отметил один исследователь,
У женщины, вследствие более тесного круга ее деятельности вообще, половое чувство и связанные с ним волнения и аффекты занимают гораздо большую часть ее внутреннего мира, чем у мужчины. <…> Все названные преступления в большей своей части вытекают из тех или других ненормальностей или осложнений половой, а также семейной жизни. Тяжесть этих осложнений или отклонений от обычного, нормальнаго типа гораздо чувствительнее отзывается на женщине, как более зависимом сравнительно с мужчиною и менее способном к самостоятельности существе, что и увеличивает для женщины вероятность совершения столь тяжких преступлений, как детоубийство и убийство близких лиц, несмотря на то, что вообще преступность женщины значительно уступает преступности мужчины [Итоги 1899: 143-144].
Если посмотреть с такой точки зрения, то привязанность женщин к дому и определяющее влияние семьи способствуют усилению роли сексуальности в их жизни. В результате проблемы в этой сфере женщины переживают куда острее, чем мужчины, и более склонны остро на них реагировать. Реакции проистекают не из изначально патологического характера женской сексуальности, а из физиологических аберраций, которые возникают как следствие привязанности женщин к дому. С одной стороны, женская сексуальность укрепляет нравственные устои женщин, с другой — аберрации в сексуальных и психологических функциях толкают женщин на преступление.
Поскольку женской сексуальности приписывалась важная роль в компенсации женских преступных наклонностей, в XIX веке разговоры о ее правильном развитии и совершенствовании занимали важное место в рассуждениях о женской преступности. Многие специалисты в области медицины и юриспруденции полагали, что половая активность до наступления зрелости, то есть до пубертата, вредна и для мальчиков, и для девочек. И если мальчиков может затянуть такая вредоносная вещь, как онанизм, влияние преждевременной половой инициации на девочек потенциально даже опаснее[151]. Русские психиатры считали пубертат и менструацию «физическим, психологическим и нравственным проявлением», играющим важнейшую роль в становлении женской сексуальности. Они полагали, что в после достижения половой зрелости у женщин формируется мощный материнский инстинкт. Если женщина становится сексуально активной еще до пубертата, это, как им представлялось, может привести к катастрофическим результатам: разрушить ее здоровье и потенциально довести до временного умопомрачения и преступных действий [Brown 1986: 377-378].
Российские ученые усматривали прямую связь между ранним началом половой жизни и склонностью женщин к преступлениям. Например, врач и криминальный антрополог Тарновская сосредоточилась именно на этом в своем исследовании женщин-убийц [Тарновская 1898: 147-149]. Она указывает, что многие крестьянки, совершившие убийство, были выданы замуж в очень раннем возрасте — либо до наступления половой зрелости, либо по ходу полового созревания. Она отмечает, что, по крестьянским традициям, девушке положено вступать в брак в возрасте около шестнадцати, и подчеркивает, что как раз в это время у крестьянских девушек и начинается половое созревание, и поскольку взрослеют они медленно, то полной половой зрелости достигают только к девятнадцати или двадцати, а в некоторых случаях и к двадцати двум годам. По ее мнению, ранний брак негативно сказывался на сексуальном, психическом и духовном развитии женщины, повышая вероятность того, что впоследствии она совершит убийство детей или мужа. Более того, Тарновская подчеркивала, что мужеубийства преимущественно совершают женщины, вступившие в брак до достижения половой зрелости. Для таких женщин — многих из них выдали замуж насильно — трудности семейной жизни и ощущение, что из сложной домашней ситуации нет выхода, зачастую заканчиваются тем, что они убивают своих супругов.
Тарновская отмечает, что девиации от «правильного развития полового чувства» чаще всего проявляются в мужеубийстве. Те, кто их совершает, чаще всего равнодушны к половому акту, и это равнодушие, даже если оно и носит временный характер, зачастую приводит к истерии и порождает склонность к насилию [Тарновская 1898: 133-137][152]. По мнению Тарновской, такая женщина представляет собой «несчастное, недоразвитое существо, нередко с честными задатками, отзывчивое к добру и имеющее лишь один прирожденный недостаток — отсутствие полового чувства». Само по себе это не преступление, утверждала Тарновская. Такие женщины пусть и склонны к противоправным действиям, однако не стали бы совершать убийства, если бы у них не было нарушено сексуальное равновесие. Иными словами, не будь раннего брака и слишком ранней сексуальной инициации, их ничто не толкнуло бы на путь преступления [Тарновская 1898: 147-149].
Согласно рассуждениям Тарновской, корень женской преступности кроется именно в сексуальности. «Половое чувство в жизни каждого человека играет несомненно важную роль», — утверждает она, при этом полагая, что сексуальные самоограничения — «важное условие культуры и возвышения человеческой личности» [Тарновская 1898: 147]. Подчеркивая, что крестьянки достигают половой зрелости достаточно поздно (в сравнении с городскими жительницами, которые взрослеют быстрее, к четырнадцати-пятнадцати годам), Тарновская делает акцент на «примитивности» сельских жительниц, на том, что даже сексуальные функции у них развиваются замедленно. «Примитивная» сексуальность крестьянок для нее — убедительное объяснение того, почему эти женщины часто совершают тяжкие преступления, отступая от «эталона» женского поведения. Поскольку заключает она, крестьянок выдают замуж еще до достижения ими половой зрелости, склонность к насилию у них объясняется тем что на их тело до срока возлагают слишком тяжелое сексуальное и физиологическое бремя. В итоге ответственность за совершение крестьянками тяжких преступлений полностью возлагается на их сексуальность, на «отсталый» обычай заключать ранние браки и на «примитивность» сельских жительниц.
Кроме того, Тарновская утверждает, что раннее начало половой жизни отрицательно сказывается на репродуктивных способностях женщин. Вступление женщин в брак и в половые отношения до половой зрелости не только несет в себе опасность детоубийств, совершенных молодыми матерями, но и ставит под удар здоровье будущих поколений. Основываясь на исследованиях из области биологии и зоологии, Тарновская проводит параллель между крестьянками и животными, отмечая, что в животном мире молодые самки рождают «слабое, хилое, малоустойчивое поколение» [Тарновская 1898: 133][153]. Она обнаружила, что подобным же образом крестьянки, которые вступили в брак рано, до полного физиологического созревания, рождали более слабых детей и не имели сил должным образом за ними ухаживать. Это приводило к более высокому уровню детской смертности и более низкой рождаемости среди крестьян [Тарновская 1898:133][154]. Из работ биологов Тарновская почерпнула идею, что потомство полностью развитых, здоровых и сильных женщин способно скомпенсировать любые биологические (или генетические) пороки, имеющиеся у отцов; при этом ранние браки и недоразвитие женщин в половом смысле всегда будут сказываться на детях крестьян [Тарновская 1898: 134]. Получается, что ранние браки не только вредны для женщин, так как заставляют их начинать половую жизнь до наступления зрелости, но и вызывают генетическую деградацию последующих поколений. Тем самым Тарновская подчеркивает ту жизненно важную роль, которую женщины играют в прогрессивном развитии человечества от поколения к поколению. Она убеждена, что необходимо изменить подход к браку в крестьянской среде, чтобы искоренить раннюю половую жизнь у женщин и тем самым обеспечить здоровье и жизнестойкость потомства[155].
В своих работах на ту же тему политэконом и преподаватель И. X. Озеров использовал более выраженный социологический подход к проблеме ранних браков и женской преступности. В отличие от Тарновской, которую прежде всего интересовало половое развитие крестьянок, Озеров занимался социальным окружением, в котором оказывались после вступления в брак молодые женщины. Согласно его рассуждениям, женщины часто совершали тяжкие преступления в отношении членов семьи — мужей, детей и родственников, — поскольку жертвы в нужный момент оказывались под рукой и именно на них можно было сорвать свое раздражение. Озеров считал, что жесткую реакцию, направленную против членов семьи, порождают определенные «отклонения» в положении этих женщин после замужества, и, подобно Тарновской, особо указывал на широко распространенную практику насильственной выдачи молодых девушек замуж [Озеров 1896: 59-60][156]. Он подчеркивал, что эта практика не только деморализует женщин, но и отрицательно сказывается на «моральных инстинктах» будущих поколений. Чтобы этого избежать, нужно с особым вниманием подойти к «сфере женщины» с целью искоренить «ненормальные условия брака и семьи» [Озеров 1896: 59-60]. Первопричину женских преступлений против членов семьи Озеров усматривал не в степени их половой зрелости, а в уровне нравственного развития, того, насколько они способны исполнять «естественную» материнскую роль. Если условия жизни в семье и браке препятствуют нравственному развитию женщины, это ведет к дестабилизации как семьи, так и общества. Соответственно, подчеркивал Озеров, необходимы реформы, которые позволят сохранить нравственное здоровье женщины и улучшить ее положение в семье.
Более того, Озеров считал, что брак создает для женщины определенные границы, удерживающие ее в рамках дома и сужающие диапазон преступных намерений. Например, женщина, вступив в брак, достигает экономической стабильности, и это лишает ее стимулов совершать имущественные преступления. При этом стабильность
покупается слишком дорогой ценой для женщины — такими тяжелыми условиями новой семейной жизни <…> преступная энергия замужней женщины уменьшается <…> но не пропадает совсем, а частично, благодаря ненормальным общественным условиям, в более сконцентрированной форме сосредоточивается на членах нового ее брачного союза, где и разряжается убийством, отравлением и т. д. [Озеров 1896: 66].
Брак улучшает положение женщины, обеспечивая ей социальную и экономическую стабильность, однако он же заставляет ее еще сильнее сосредоточиться на домашней сфере, создавая ситуации, в которых потенциально патологическая женская сексуальность способна толкнуть на тяжкие преступления.
При том что Тарновская и Озеров подходили к вопросу с разных сторон, оба делали акцент на положении женщин в быту, указывая, что реформированию подлежат скорее традиции и законы, связанные с браком, чем место и роль женщины в обществе. Как пишет Клейн, подобный взгляд на женскую преступность «отражает и закрепляет экономическое положение женщин как производительниц и домашней прислуги» [Klein 1994: 267]. Женщины сексуальны: их задача — рожать детей. Если нечто — например, слишком раннее начало половой жизни — мешает нормальному исполнению этой роли, женская сексуальность способна, потенциальным образом, подтолкнуть женщину к насилию. Подобные трактовки женской сексуальности мешали исследователям взглянуть на женщин как на людей, способных рационально реагировать на ситуацию, в которой они оказались, и подтверждали, что «правильное» место женщины в обществе — у домашнего очага.
Примечательно, что из рассуждений как Тарновской, так и Озерова вытекает настоятельная необходимость общественных реформ с целью улучшить положение женщины в семье и искоренить те факторы (несчастливый и слишком ранний брак), которые создают ситуации, подталкивающие женщин к насилию. С точки зрения обоих исследователей, причиной женских преступлений является не женская сексуальность сама по себе, а, скорее, те правовые и социальные условия, которые способствовали формированию ненормальной сексуальности. Соответственно, эти исследования женской преступности можно считать попыткой инициировать общественную дискуссию по вопросу о положении женщин в российском обществе, равно как и призывом к социальным реформам. В исследованиях подчеркиваются важнейшее место семьи и традиционная роль женщин как просветительниц следующего поколения и одновременно делается акцент на специфических условиях домашнего быта, которые толкают женщин на уголовные преступления. Отсюда вытекает необходимость перемен, даже перечисляются определенные преимущества, которые можно будет извлечь из повышения статуса женщин, но при этом не подвергается сомнению традиционная роль женщин в обществе и то, что женская физиология и «отсталость», скорее всего, послужат ограничивающими факторами в процессе модернизации. Исследователи ратуют за реформы, но при этом не призывают к революции в области гендерных ролей, скорее делают упор на то, что следует изменить правовые и брачные практики и тем самым дать женщинам возможность лучше исполнять свои исконные роли в семье и обществе.
Призывы к социальным реформам и отказу от ранних браков служили отражением растущего интереса к «женскому вопросу» в России конца XIX века. В борьбе за равные права точки соприкосновения находили женщины как либеральных, так и радикальных убеждений. Все большее число образованных женщин проявляли себя в медицине и преподавании — областях, которые представлялись совместимыми с традиционной ролью женщины-матери, но одновременно заставляли женщину более тесно контактировать с публичной сферой и расширяли ее общественные связи. Кроме того, индустриализация и урбанизация ставили под вопрос традиционное понимание подобающих занятий для женщин: все больше представительниц рабочего класса зарабатывали за пределами дома и в результате делались все более заметными для исследователей[157]. Озабоченность женской преступностью стала откликом на эти тенденции и на явственный рост присутствия женщин в публичной сфере[158].
Российские криминологи единодушно ожидали того, что в результате более активного вовлечения женщин в жизнь общества и в «борьбу за существование» женская преступность станет более разнообразной. Они полагали, что с ростом числа открывающихся женщинам возможностей возрастет и вариативность женских преступлений. Криминологи усматривали в диверсификации женской преступности положительные черты, поскольку она приблизит женщин к уровню мужчин и к типам мужских преступлений, а тем самым — к прогрессу и современности. При этом результаты исследований свидетельствовали о том, что женская преступность все же откровенно оставалась в традиционной сфере. В своем анализе криминологи по большей части сосредотачивались на тех преступлениях, которые считали типично женскими, то есть связанных с женской сексуальностью и происходивших в домашней сфере — именно такие преступления женщины и совершали чаще всего. Приверженность криминологов традиционным представлениям о границах женской преступности до определенной степени ставила под вопрос потенциальный прогресс, которого они ожидали в связи с все более активным присутствием женщин в публичной сфере, и укрепляла представление о том, что место женщины — дома.
Источники: Итоги русской уголовной статистики за 20 лет. С. 136; Трайнин А. Н. Преступность города и деревни в России // Русская мысль. № 7. 1909. С. 10; Вишерский Н. Распределение заключенных по полу и преступлениям // Современная преступность. С. 15. За 1894–1896 и 1905–1910 годы сведения отсутствуют[159].
Уголовная статистика указывала исследователям на то, что участие женщин в преступной деятельности остается весьма незначительным. Действительно, в последние десятилетия XIX и первые десятилетия XX века доля женских преступлений в общем числе никогда не превышала 14% (см. Таблицу 1). Криминологи подчеркивали, что одним из факторов, объяснявшим более низкий уровень преступности среди женщин, чем среди мужчин, является их замкнутость в домашней сфере. Они утверждали, что традиционное положение женщин в доме сужало сферу их деятельности, не позволяло активно участвовать в общественной жизни — внимание женщин было в основном сосредоточено в «сфере интимных отношений» [Озеров 1896: 59]. Более высокая нравственность и религиозность, роль матерей и кормилиц заточали женщин и их потенциально опасную сексуальность в пределах домашнего круга и заставляли их сосредоточиться прежде всего на бытовых проблемах. Более того, как отметил один из исследователей, «привязанность женщины к домашнему очагу и сравнительно малая ее подвижность вследствие меньшей физической силы и энергии проявляется в слабом ее участии» в преступлениях, поскольку это требует вовлеченности в общественную жизнь [Итоги 1899: 143][160]. Ученые считали, что замкнутость женщин в домашнем кругу сокращает масштаб и диапазон женской преступности, при том что изменения общественно-экономических условий заставляли предположить, что женская преступность может вырасти.
Кроме того, криминологи считали, что концентрация женской преступности в рамках домашней сферы делает женщин менее подверженными криминальному влиянию. Например, женщина «имеет меньше поводов к яростным вспышким, чем мужчина», поскольку изоляция не позволяет им выработать в себе решительность и осмотрительность, свойственные мужчинам [Тарновский 1886][161]. Озеров даже отмечал: «чтобы совершать тяжелые преступления, надо иметь более силы воли, надо более участвовать в жизни, чтобы борьба за существование ставила человека в неизбежные условия разрешать жизненные затруднения путем преступления» [Озеров 1896: 51]. Поскольку женщины не принимали полноценного участия в общественной жизни, опасность подпасть под криминальное влияние для них была меньше. «Женщина, — продолжал Озеров, — менее участвуя в активной жизни, реже имея нужду бороться за кусок хлеба, лучше сохранила свои нравственные качества, и преступные инстинкты не нашли в ней такой благоприятной почвы для развития, как в мужчине» [Озеров 1896: 83].
Однако изоляция женщин приводила к тому, что когда они все-таки начинали участвовать в общественной жизни, то куда легче ломались под ее давлением. Женщины, утверждали криминологи, как правило, куда хуже подготовлены к участию в «борьбе за существование». При том, что жизненные трудности и материальные потребности влияли на уровень как женской, так и мужской преступности, традиционная замкнутость женщин в домашней сфере приводила к тому, что внешние обстоятельства оказывали на них куда более сильное воздействие. Озеров подчеркивал, что это
объясняется меньшей устойчивостью женщины, меньшей ее закаленностью: в характере женщины много еще есть детского, юношеского, она скоро поддается всем внешним влияниям, как благоприятным, так и неблагоприятным, и не в состоянии их взвесить. На нее впечатления действуют подобно вихрю или бурливой реке, с стремительным течением которой у ней нет сил справиться, и она как утлый челн быстро несется по ветру волнами общественной жизни; нет течения — и она останавливается. <…> Итак, мы видим, что женщина есть существо с особым психическим складом, и грубая действительность нашей экономической жизни и крайняя ненормальность семейных условий ее жизни действуют на нее так же губительно, как наши осенние заморозки на летний цветок [Озеров 1896:81].
Соответственно, при том что традиционное положение женщин служило своего рода щитом, защищавшим их от криминального влияния, оно же усиливало их слабость и уязвимость со стороны тягот «борьбы за существование», равно как и связанных с этим искушений преступного характера.
При этом криминологи полагали, что женщины рано или поздно преодолеют эти слабости и тогда их преступная деятельность сблизится с мужской. Фойницкий, например, отмечал, что «чем шире круг жизни и деятельности женщины, чем больше и разнообразнее сумма потребностей материальных и духовных <…> тем выше ее преступность, тем более и в этом отношении она приближается к мужчине» [Фойницкий 1893: 3, 111]. Криминолог Гернет также считал, что «чем более жизнь женщины приближается по своим условиям к жизни мужчины, тем более приближается и ее преступность своими размерами к мужской» [Гернет 1974а: 253-254]. На той же позиции стоял и Озеров: «везде, где мы видели более активное участие женщины в жизни, мы видели и повышение ее преступности» [Озеров 1896: 82]. Более того, он отмечал, что «преступность женщин под влиянием развития промышленной жизни сильнее повышается, чем мужская» [Озеров 1896: 51]. Соответственно, криминологи сходились в том, что, вступив в «борьбу за существование», женщины выйдут за пределы традиционной домашней изоляции, станут более активно участвовать в общественной жизни и, соответственно, их преступное поведение будет все больше напоминать мужское[162].
Обоснованными ли были представления криминологов о предполагаемых изменениях в женской преступности? Что примечательно, корреляция между возросшими экономическими возможностями и женской преступностью постоянно встречается в криминологической литературе, посвященной женским правонарушениям[163]. Например, теории преступности, отталкивающиеся от модернизации, подчеркивают связь между индустриализацией и ростом уровня преступности[164]. При этом фактические данные свидетельствуют о том, что рост доступных женщинам возможностей не всегда служит адекватным объяснением роста женской преступности и не обязательно приводит к ее всплеску. В исследовании преступности в Германии XIX века Эрик Джонсон пишет, что, когда, в результате индустриализации и урбанизации, женщины стали активнее участвовать в общественной жизни, уровень их преступности увеличивался далеко не всегда, а вот вероятность стать жертвой преступления неизменно повышалась. Он предполагает, что, вероятно, более активное участие женщин в деятельности вне дома воспринималось как угроза сложившемуся мужскому миропорядку, и мужчины агрессивно реагировали на подобный «выпад» против их доминирования [Johnson 1985: 171]. Аналогичным образом в исследовании X. Борич и Д. Хейгана, в котором рассматривается преступность в Торонто на рубеже веков, говорится, что вступление женщин в ряды наемных работников совсем не обязательно вело к значимому росту женской преступности, однако могло вызвать изменения в числе арестов и судебных разбирательств, отсюда — якобы рост женской преступности. Обстоятельства, превращавшие женщин в наемных работников, создавали, по мнению Борич и Хейгана, «стимул для изменения официального государственного контроля за женщинами, а также для создания полномасштабной системы неофициального общественного контроля» [Boritch, Hagan 1990: 595][165]. С. Фрэнк подтверждает, что схожая ситуация имела место и в России — он пишет, что «изменение в структуре занятости женщин и всплеск патерналистской и нравственной озабоченности такими изменениями явственно повлияли на то, за какие преступления женщин судили и осуждали» [Frank 1996: 542][166]. Соответственно, хотя женщины в России, видимо, действительно совершали правонарушения самого разного рода, их наиболее последовательно и часто обвиняли в традиционных «женских» преступлениях: — то есть поступках, которые наиболее отчетливо шли вразрез с общепризнанной предписанной ролью женщин как матерей.
Вне зависимости от потенциального воздействия «модернизации» на женскую преступность, статистика, собранная российскими криминологами, лишний раз убеждала в традиционном характере женской преступности. Согласно данным с 1874 по 1878 год, только 8,7% от общего числа преступников составляли женщины. К 1889–1893 годам произошло увеличение до 12% [Итоги 1899: 136][167]. Несмотря на достаточно значительный рост, типы преступлений, за которые женщин отдавали под суд, оставались неизменными. С 1876 по 1886 год именно женщины были признаны виновными в 98,6% детоубийств, 69,7% отравлений, 41,6% случаев убийства супруга и 17% домашних краж, и при этом — только в 5,5% подлогов и 2,9% ограблений. К 1890‑м женщины составляли 98,5% осужденных за детоубийство, 68,7% осужденных за отравление, 45% — за убийство супруга, 2,4% за подлог и 3,3% за ограбление[168]. Статистика свидетельствует о том, что следователи и криминологи продолжали опираться на традиционные определения «женских» преступлений. Более того, рост уровня женской преступности, при том что типы совершенных женщинами преступлений оставались неизменными, свидетельствует о том, что женщин наиболее часто арестовывали и судили за традиционные женские преступления (детоубийство, аборт, мужеубийство и так далее) — за те самые правонарушения, которые несли прямую угрозу общественной стабильности, поскольку ставили под вопрос роль женщин как матерей и кормилиц. Эти цифры далеко не обязательно отражают истинный объем женской преступной деятельности, скорее по ним можно судить о представлениях полиции и судов о сущности женских преступлении и о том, каким родом деятельности женщины занимаются[169].
Проведенный Фойницким уровень анализа преступности среди женщин-работниц подтверждает, что общественное положение оставалось самым значимым фактором для понимания криминологами женской преступности. По его мнению, традиционная замкнутость женщин в домашнем кругу приводит к более острой неудовлетворенности и заставляет острее переживать бытовые проблемы, что в итоге и толкает женщин на убийство. При этом Фойницкий полагает, что наемный труд способен снизить уровень женской преступности: «Домашний очаг, таким образом, отнюдь не ограждает женщину от преступлений, лучшим средством против которых, по крайней мере при современных условиях нашей жизни, оказывается для нее именно труд» [Фойницкий 1883: № 2, 142]. Он даже установил, что женщины, работающие на предприятиях, совершают преступления реже, чем домохозяйки. Некоторые историки утверждают, что труд на фабриках спасал женщин от уголовных преступлений, поскольку у них появлялась своего рода социальная поддержка[170]. Фойницкий, напротив, судя по всему, полагает, что женщина, которая ушла из дома и отказалась от своего традиционного положения в обществе, будет реже совершать традиционные «женские» преступления, напрямую связанные с домашней сферой: в результате создается иллюзия уменьшения числа женских преступлений. Для Фойницкого расширение диапазона преступности среди женщин-работниц служило отражением процессов, которые делали женщин более современными, заставляли более активно участвовать в «борьбе за существование» — и, соответственно, сближали их с мужчинами в их преступных побуждениях.
Кроме того, Фойницкий считал уровень образованности женщин ключевым фактором для понимания их склонности к преступлениям. Он выяснил, что более 90% женщин-преступниц были неграмотны — уровень куда более высокий, чем среди преступников-мужчин, равно как и в целом среди населения[171]. Помимо этого, он отмечал, что уровень преступности выше среди малообразованных женщин и ниже среди более образованных [Фойницкий 1883: № 3, 125-126). По мнению Фойницкого, образование служило для женщин цивилизующей силой, поскольку расширяло их представления, раскрывало новые жизненные возможности, давало новые силы. Кроме того, оно удерживало женщин от преступлений, поскольку делало их более «гуманными» — учило ценности жизни и поднимало культурный уровень [Фойницкий 1883: № 3, 128]. Соответственно, образование способствовало вступлению женщин в общественную жизнь, помогая им осознать, в каком окружении они живут, и лучше подготавливая их к «борьбе за существование». Теоретически, лучшее понимание первопричин их проблем должно было удерживать женщин от того, чтобы традиционным агрессивным образом реагировать на невзгоды семейной жизни.
Однако, хотя перед женщинами открывались новые возможности и они активнее участвовали в «борьбе за существование», криминологические описания женской преступности продолжали подчеркивать ее ограниченность. Вот что пишет историк Фрэнк:
Русские исследователи, изучавшие судебную статистику, получали готовые подтверждения того, что женская преступность носит статичный и вневременной характер, — неизменное отражение гендерных, а вовсе не экономических и не социальных факторов, устройства судов и юриспруденции или иных параметров, которые определяют или культурно обусловливают преступление. <…> Соответственно, эти источники поставляли «научные» подтверждения мифического портрета женщины-преступницы, тем самым придавая конкретную форму нарративу, ответственному за создание этого мифа [Frank 1996: 565].
Хотя российские криминологи верили в прогрессивный потенциал вступления женщин в «борьбу за существование», их понимание природы женской преступности и представления о женщинах-правонарушительницах неизменно зиждились на традиционном взгляде на принадлежность женщины к домашней сфере.
Годы Первой мировой войны, революций и Гражданской войны (1914–1921) вроде бы создали идеальный контекст и обстоятельства для того, чтобы женская преступность выбилась из привычных рамок. Условия военного времени предсказуемым образом заставили большее число женщин включиться в «борьбу за существование» — и чтобы сводить концы с концами, и чтобы заполнить рабочие места, покинутые мужчинами, которых отправили на фронт. Кроме того, Февральская и Октябрьская революции радикальным образом изменили юридическое и политическое положение женщин в российском обществе через расширение их прав и внедрение новой политики в вопросах семьи и социального обеспечения. Криминологи были единодушны в том, что эти перемены должны отразиться на женской преступности, и ждали роста как числа, так и разнообразия преступлений, совершаемых женщинами, поскольку теперь жизненные обстоятельства вынуждали их участвовать, подобно мужчинам, в «борьбе за существование», а законодательство к этому подталкивало. В годы войны уровень женской преступности действительно вырос, но к середине 1920‑х годов уже был сопоставим с дореволюционным периодом. Более того, доступная криминологам статистика не отражала того расширения типологии женского криминального поведения, которое они предсказывали в связи с более широким участием женщин в общественной жизни. Тем не менее, женская преступность продолжалa занимать советских криминологов раннего периода, возможно, потому, что она не изменилась так, как они этого ожидали; на попытки это понять были направлены значительные усилия. Ученые подчеркивали, что физиологические и репродуктивные свойства женщины, равно как и ее более тесная связь с семьей, препятствуют тому, чтобы она использовала вновь открывшиеся ей возможности. Криминологи видели в этом незавершенность революционного процесса в 1920‑е годы.
В военные годы серьезные криминологические исследования стали, по сути, невозможными, а советская криминологическая наука всерьез сложилась только по ходу создания криминологических организаций в начале 1920‑х годов, после введения НЭПа[172]. Соответственно, именно НЭП определял контекст для криминологических дискуссий по поводу военного периода и современного общества. НЭП не только вызывал у некоторых коммунистов озабоченность судьбой революции, но и подпитывал страхи и усиливал тревоги по поводу сексуальности. Многих волновало нравственное состояние молодежи, и на эту озабоченность влияла новая политика, которая, как представлялось, содействовала сексуальной распущенности. В качестве меры противодействия, молодых коммунистов побуждали смирять половые аппетиты и трансформировать сексуальные позывы в труд на благо строительству социализма [Bernstein 2007: 132; Fitzpatrick 1978а][173]. Другие усматривали декаданс и разложение в капиталистической составляющей НЭПа [Naiman 1997: 182]. По словам одного очевидца,
до времен новой экономической политики улица большого города носила характер строгости и труда, но в последние годы она тоже порядком загрязнилась. Всякого рода рестораны и кафе, кабаре и азартные клубы, витрины роскошных магазинов и нарядные автомобили, кинематографы и пивные притягивают к себе завистливые и жадные взгляды неустойчивых юношей и девушек. Их ослепляет кажущийся блеск и великолепие улицы, и более слабые неустойчивые натуры готовы на все, лишь бы и самим участвовать в этом блеске [Василевский 1926: 19].
В данном случае в НЭПе усматривается этакое минное поле нравственного разложения и искусов — все это облегчает молодой женщине путь к порокам и преступлению. Подобные образы НЭПа подчеркивали как «опасности» капитализма, так и разлагающее влияние НЭПа на женщин: невинные, ничего не подозревающие девушки подпадают под соблазн буржуазных излишеств, в результате создаются условия, не соответствующие целям и идеалам построения советского общества.
В первые годы НЭПа криминологи, оглядываясь на годы войны и революций, подчеркивали, что этот период способствовал значительным изменениям как роли женщины в общественной жизни, так и женской преступности[174]. Собранный ими материал свидетельствовал о том, что в нестабильной социальной и политической обстановке наблюдаются изменения в структуре женской преступности. Криминологи обнаружили, что особенно разрушительное действие на женщин оказывает война: она толкает их на более частые и разнообразные преступления. По словам Гернета, до войны женская преступность никогда не превышала 20% от общего числа правонарушений, однако в 1915 году она достигла цифры в 28,6%, а к 1916 году выросла до 33,4%. Напротив, уровень мужской преступности в 1916 году упал на 53% [Гернет 1926: 85][175]. Статистик Д. П. Родин с этим соглашался, отмечая, что, в сравнении с 1913 годом, уровень женской преступности к 1915‑му вырос на 13%, а к 1916‑му — на 79% [Родин 1926б: 176][176]. В этих статистических данных явственно отражается динамика жизни военного периода. Собственно, криминологи и ожидали снижения уровня мужской преступности по ходу войны. Как отмечал Гернет,
призыв в войска значительного процента работоспособного населения, находящегося в возрасте, особенно склонном к преступлению, должен был привести к уменьшению преступлений, свойственных мужчинам этого возраста. Уменьшение интенсивности промышленной жизни и вообще торгового оборота, призыв в армию людей, занятых в промышленности и торговле, должны были повлечь уменьшение также числа преступлений, свойственных мужчинам [Гернет 1974а: З09][177].
Поскольку общая численность мужчин-гражданских сократилась, соответственно, выросло относительное число преступлений, совершаемых женщинами. Кроме того, женщинам пришлось выполнять многие виды традиционно «мужской» работы, а это, в соответствии с логикой «борьбы за существование», оставляло их один на один с ситуациями, способствующими совершению преступлений: они попросту пытались свести концы с концами. По словам Гернета, мировая война
предъявила спрос на женщину-работницу даже и в таких отраслях занятий, о каких за год перед тем не думали и самые горячие поборники женского равноправия, и женщина оказалась и на посту блюстителя порядка на площади города, и вагоновожатым трамвая, и шофером, и пожарным. <…> Новые сферы труда открыли и новые возможности правонарушений. Заменив призванных в войска мужчин, женщина интенсивно вступила в борьбу за существование, становившуюся с каждым годом труднее, и, вместе с тем, стала заменять мужчину в преступности [Гернет 1927б: 120][178].
Что касается преступных действий, годы войны освободили женщин из пределов домашней сферы и традиционных типов правонарушений. Более того, вследствие демобилизации после Гражданской войны среди женщин возник высокий уровень безработицы. Эти факторы способствовали постоянному росту женской преступности, насильственным путем бросая женщин на ту самую «борьбу за существование», о необходимости которой давно говорили дореволюционные криминологи.
Кроме того, криминологи предсказывали, что затеянные большевиками радикальные перемены, целью которых было превращение России в социалистическое государство, дополнительно расширят рамки женской преступной деятельности. «Октябрьская революция, — писал юрист В. Д. Менынагин, — поставила женщину на равное место с мужчиной» [Менылагин 1928: 60]. Психиатр Ю. В. Ходаков отмечал:
Революция, с раскрепощением и приобщением ею женщины к общественной жизни, с ее колоссальным переустройством юридических и моральных норм, господствовавших в жизни прежней женщины, казалось бы, должна была разорвать этот заколдованный круг, и это, в первую очередь, должно было отразиться на женской преступности [Ходаков 1923:87].
Действительно, как объяснял Гернет, с окончанием Гражданской войны и сдвигом к социалистическому строительству и НЭПу был принят целый корпус законов, которые не просто «реформировали», но «революционизировали» положение женщин. Отмечая, что «женщина тем более походит по своей преступности на мужчину, чем больше походит на него по своему социальному положению», Гернет высказывал уверенность в том, что женщины, по достижении социального равенства, будут совершать преступления куда более широкого спектра [Гернет 1927б: 134]:
Эти возрастающие проценты женской преступности никого не должны ни смущать, ни пугать. Это такой же неизбежный и неминуемый этап в развитии преступности женщины, какой был в свое время и в преступности мужчины, когда она, в соответствии с самим укладом общественной жизни, теряла свой примитивный однообразный характер и становилась с каждым днем все разнообразнее и «богаче» своим содержанием [Гернет 1927б: 136-137][179].
Криминологи усматривали в большем разнообразии женской преступной деятельности положительную, прогрессивную тенденцию, проявление того, что женщины активнее взаимодействуют с внешним миром, становятся более «цивилизованными», расширяют свои горизонты — и нестрашно, что при этом возрастает уровень их преступности и возникают новые типы криминального поведения. Гернет отмечал, что «постепенное завоевание женщиной прав и расширение области применения ее труда приводят к увеличению ее преступности. Но было бы совершенно неправильно выдвигать это возрастание преступности как довод против равноправности женщины и мужчины» [Гернет 1906: 142]. Тем самым он хотел сказать, что, подталкивая женщин к более активному участию в общественной жизни и, соответственно, к более разнообразной и богатой преступной деятельности, большевики, средствами своей эмансипации, сумеют тем самым свести на нет женские физиологические препоны и домашнюю изоляцию — женщины в итоге превратятся в современных советских гражданок. Соответственно, женская преступность служила маркером, позволявшим криминологам, измерять темпы движения женщин к социализму.
Анализируя тенденции в женской преступности, о которых писали криминологи 1920‑х годов, Шелли отмечает, что рост числа женских правонарушений стал результатом «непреднамеренных криминологических следствий войны и революции <…> в совокупности с действиями советских властей, которые сознательно вторгались в пределы того, что оставалось традиционной ролью женщины в российском обществе» [Shelley 1982: 266]. Согласно выводам Шелли, женщины оказались не подготовлены к волне насилия и к хаосу, которые им пришлось пережить в годы войны, равно как и к финансовому бремени, которое их вынудили на себя взвалить. Это, в сочетании с новообретенным пониманием того, что они имеют право самостоятельно распоряжаться своей жизнью (результат большевистской эмансипации), заставило женщин взять дело в свои руки — в результате выросло число совершаемых ими убийств и прочих преступлений. Шелли полагает, что преступления стали для женщин своего рода отдушиной: некоторые преступали закон, поскольку видели в этом «единственный выход из невыносимой экономической и психологической ситуации»; некоторые использовали преступления как возможность «дать выход накопившемуся раздражению после многолетнего давления со стороны мужчин» [Shelley 1982: 284].
Из проведенного Шелли анализа женской преступности в первые послереволюционные годы видно, какое воздействие оказали на жизнь женщин суровость и нестабильность революционного периода, равно как и изменения в нравственной и социальной политике, инициированные большевиками. Шелли подчеркивает влияние открывшихся женщинам новых возможностей в общественной, экономической и политической жизни на структуру женской преступности, воспроизводит предсказания советских криминологов касательно ожидавшихся изменений в женском криминальном поведении. Кроме этого, в качестве фундаментального фактора, позволяющего объяснить рост женской преступности после революции, она отмечает интерес нового режима к женским вопросам. При том, что большевики инициировали целый ряд мер, которые значительным образом изменили роль и статус женщины в российском обществе, эти их действия находились скорее в русле общей социалистической идеологии, чем в струе сознательного стремления решить «женский вопрос»[180]. Переселения военного периода, финансовая нестабильность и перемены в общественной жизни, безусловно, оказывали влияние на уровень женской преступности. Однако, сосредоточившись в своей научной работе на традиционных «женских» преступлениях в домашней сфере, криминологи тем самым подчеркивали неизменный характер женской противоправной деятельности, демонстрируя свои понятия об общественной роли женщины и свое понимание воздействия революции на женскую преступность.
В криминологическом анализе преступности в период после революции семейная и домашняя сфера оставались центральными факторами, толкавшими женщин на преступление и определявшими типы совершаемых женщинами преступлений — тем самым устанавливалась прямая взаимосвязь между женской преступностью и женской сексуальностью. Гернет, к примеру, отмечал, что по ходу и после войны значительно возросло число женщин, которым были вынесены приговоры за особо тяжкие преступления. Он обнаружил, что, хотя женщины составляли всего 15% от общего числа осужденных за преступления против личности, между 1922 и 1924 годом число женщин, приговоренных за такие преступления, выросло более чем на 59% в сравнении с куда более скромным — но при этом достаточно значительным — ростом на 15,5% среди мужчин [Гернет 1927б: 127][181]. Гернет подчеркивал, что, несмотря на расширение контактов женщин с общественной сферой в военные и послевоенные годы, особо тяжкие женские преступления сохраняли довоенные свойства: аборты, детоубийства и пренебрежение материнскими обязанностями оставались основными преступлениями против личности, которые совершались женщинами [Гернет 1927б: 129)[182]. Уровень преступности убеждал криминологов в том, что «проживание лишь в семейном кругу и ограничение интересов половою сферою определяет свойство женской преступности, уменьшая ее количественно и суживая рамки ее качественных различий» [Гернет 1922а: 136). Соответственно, поскольку женщины продолжали существовать в рамках домашней сферы, женская преступность оставалась прочно укорененной в сексуальности — женщинами руководили их физиология и репродуктивные циклы. Как отметил один исследователь, «ее физические особенности и социальные условия предрешают ее меньшее участие в преступлениях вообще и в наиболее серьезных в особенности» [Якубсон 1927: 33].
Для объяснения преобладания традиционных «женских» форм преступности среди правонарушительниц в послереволюционные годы, многие исследователи прибегали к биологическому анализу женской физиологии. Эндокринолог А. В. Немилов в своей довольно спорной работе «Биологическая трагедия женщины» указывает, что биологические различия между мужчиной и женщиной препятствуют серьезным изменениям в статусе женщины, несмотря на попытки достижения равенства между полами, а также что «понять жизнь женщины и женскую душу можно, только исходя из названной биологической базы» [Немилов 1927: 47][183]. Соответственно, объяснения женской преступности следует искать не только в общественно-экономической сфере, но также в контексте влияния женских физиологических функций на женское поведение. Как отмечает юрист Жижиленко,
вообще же следует заметить, что все явления, тесно связанные с половой жизнью женщин, отражаются на ее преступности. Период беременности, роды, послеродовой период, период их прекращения, так назыв. климактерический — все это должно быть принято во внимание при анализе женской преступности [Жижиленко 1922: 26].
С ним согласен В. Л. Санчов: «Уже давно доказано, что некоторые моменты половой жизни (в особенности у женщин — регулы, беременность, роды и климактерический период) специфически влияют на психику индивида и толкают его на преступные деяния» [Санчов 1924: 34]. Немилов добавляет, что если некоторых женщин менструация толкает на капризы, у других ее влияние принимает более паталогические формы, вызывая временное умопомрачение, толкая на совершенно иррациональные преступления и даже на самоубийство [Немилов 1927: 90]. Во всех этих рассуждениях физиология выступает центральным фактором объяснения женской преступности, поскольку, хотя женские сексуальные функции исследованы хуже, чем мужские, переживания женщин отличаются большей эмоциональностью, а значит, теснее связаны с женской психологией, на которую оказывают влияние репродуктивные циклы [Сегалов 1910: 808-809].
Проблема, которая возникала в 1920‑е годы с биологической теорией женской преступности, заключалась в детерминизме этой теории. Если вину за женскую преступность можно возложить за женскую сексуальность, значит, противоправное поведение нельзя ни скорректировать, ни искоренить, поскольку оно является органической частью женской физиологии. Это до опасного близко подводило криминологов к ломброзианским представлениям о прирожденных преступницах: получалось, что каждая женщина — потенциальная правонарушительница. Подобное толкование женской преступности в советском контексте являлось неприемлемым именно в силу того, что преступность, как порождение определенных общественно-экономических условий, должна была исчезнуть после построения социализма. Кроме того, советская пенитенциарная система ставила перед собой задачу исправления преступников через труд и просвещение. Полностью биологический взгляд на женскую преступность подрывал основные принципы советского проекта, делая исправление женщин-преступниц невозможным.
При этом биологический подход очень нравился большинству специалистов по преступности, в особенности — врачам и психиатрам: это явствует из того, как были организованы криминологические учреждения (см. Главу 2). До определенной степени, биологический подход отражал в себе озабоченность по поводу НЭПа. Страх перед потенциальным провалом советского эксперимента сосредоточился на женщинах как представительницах устаревшего образа жизни, в силу своей биологии не способных перековаться в советских гражданок[184]. Впрочем, достаточно часто криминологи усматривали в физиологии сопутствующий фактор преступных наклонностей и неотъемлемую составную часть толкований преступности. А. С. Звоницкая, например, утверждала, что понимание физиологической природы правонарушителя совершенно необходимо для понимания социологических причин преступления, и наоборот [Звоницкая 1924: 92]. Жижиленко добавлял: «Мы, тем не менее, не можем отрицать <…> что в определенных случаях [причиной] выступает пол, как фактор индивидуальный» [Жижиленко 1922: 27]. По мнению специалистов, истолковать женскую преступность можно было только с учетом и физиологических, и общественно-экономических предпосылок.
Исследования особо тяжких преступлений, совершенных женщинами, позволяли криминологам дополнительно акцентировать ту органическую связь, которую они усматривали между женскими физиологическими реакциями и общественно-материальным положением женщин, которое толкало их на противоправные действия против самых близких людей — родственников. С точки зрения криминологов, тяжкие преступления против членов семьи являлись особенно типичными правонарушениями, совершаемыми женщинами. По их мнению, женские биологические и физиологические циклы способствовали противоправным действиям, поскольку обостряли эмоциональные реакции и толкали женщин к агрессии по отношению к окружающим. Согласно статистике, собранной криминологом С. А. Укше, в 1923‑м году женщины составляли лишь около 15,5% всех заключенных московских тюрем, при этом убийц — 36,3% [Укше 1924: 44][185]. Укше подчеркивала, что убийство, особенно мужей и родственников, женщины, замкнутые в своем семейном кругу, совершают чаще любых других особо тяжких преступлений, кроме криминальных действий против детей [Укше 1926: № 2-3, 101].
В исследовании случаев мужеубийства, выполненном в 1926 году, Укше подчеркивает психологическую составляющую женской преступности и роль брака и ревности в таких правонарушениях. В частности, Укше рассматривает случай Д., двадцатилетней женщины из семьи образованных петербургских банкиров. После смерти матери и эмиграции отца Д. осталась без родственников, переехала в Псков, вступила там в комсомол, познакомилась с партийцем из рабочих и вышла за него замуж. Через год после свадьбы Д. обнаружила, что у мужа есть любовница. Через полгода муж бросил ее, заявив, что им нужно развестись — семейная жизнь отвлекает его от партийной работы. Д. на тот момент была на четвертом месяце беременности. Она по-прежнему любила мужа, стала после работы подкарауливать его возле его дома и особенно воспылала ревностью, когда квартирная хозяйка показала ей нежную записку его любовницы. Потом Д. купила пистолет. 12 апреля 1924 года Д. пришла к мужу и выдвинула ему ультиматум: либо он к ней возвращается, либо она покончит с собой. После долгого разговора, во время которого она просила как минимум дать ей денег на жизнь — на это он предложил ей продать пальто — она взяла пистолет и застрелила его [Укше 1926: № 4-5, 103-105][186].
Анализируя это преступление, Укше подчеркивает, что в момент убийства Д. находилась под влиянием физиологических и эмоциональных факторов: