Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Правонарушительницы. Женская преступность и криминология в России (1880-1930) - Шэрон Ковальски на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ломброзо игнорирует громадное различие в условиях жизни дикарей и современнаго общества и вытекающее отсюда громадное различие в понятиях дозволенного и недозволенного тогда и теперь. <…> Во всяком случае, наши современные антропологические сведения о дикарях не приводят к тому мнению, что указываемые Ломброзо аномалии были общим правилом у дикарей [Познышев 1911, 7: 63].

Далее Познышев отмечает:

С крушением идеи прирожденнаго преступника падает и антропологическая школа, падает и самая возможность уголовной антропологии, потому что, если нет антропологического типа преступника, то не может быть и особой науки о нем. <…> Итак, нет прирожденного преступника, нет и неисправимого преступника. Нет вообще антропологического типа преступника. Это — очень важные выводы, предохраняющие учение о преступнике от многочисленных ошибок [Познышев 1911, 7: 68-69].

Предлагая позитивистский, социологический подход к криминологии, Познышев утверждает, что классическая школа отделяет личные жизненные обстоятельства преступников от совершенных ими преступлений и рассматривает преступление как статическое явление, пользуясь абсолютными категориями. Социологический подход, напротив, предлагает пристальнее вглядываться в связь между преступником и преступлением, в психологический склад правонарушителя и в его личные особенности. Сторонники социологического подхода отрицали принятые классической школой представления о свободной воле и нравственной вине. С их точки зрения, причины преступления можно обнаружить в обществе и общественно-экономических условиях, равно как в личностных и физиологических факторах. По их мнению, именно эти факторы, а не свободная воля и не личный выбор преступника, и толкают на совершение преступления. В таком ключе преступление из абстрактной концепции превращалось в реальный и действительный отклик на специфические условия, воздействующие на преступника [Познышев 1911, 6: 185-186; Пионтковский 1927: 25]. Криминальноантропологическая школа имела те же претензии к классической школе и тоже делала упор на взаимоотношения между преступником и преступлением. Хотя обе школы возникли как реакция на классическую школу, криминальную антропологию отличал от криминальной социологии взгляд на природу преступника. В отличие от антропологической школы, социологическая усматривала факторы преступления прежде всего в социальных условиях: люди определенного типа не могут обладать врожденными девиантными свойствами, поскольку понятия о преступном поведении изменяются во времени в соответствии с потребностями общества.

В России криминальная социология породила российскую социологическую школу криминологии. Одним из ее основателей и первых российских криминологов, применивших социологический подход к исследованиям преступности, стал И. Я. Фойницкий (1847–1913), преподаватель права в Санкт-Петербургском университете и председатель российского отделения Международного союза криминологов[60]. Уже в 1873 году Фойницкий начал формулировать свои социологические теории преступности. Исследуя статистику, он выделил три разновидности факторов, ведущих к преступлениям: общественно-экономические (безработица, дороговизна продуктов питания, бедность), физические (время года, климат, температура воздуха) и индивидуальные (пол, возраст, психологический склад личности) [Остроумов 1960: 244][61]. В первой своей фундаментальной работе «Влияние времен года на распределение преступлений» Фойницкий приходит к выводу, что изменения температуры воздуха влияют на совершение краж и тяжких преступлений. Сезонные изменения в уровне преступности он связывает с экономическими условиями жизни бедных слоев населения, отмечая, что в холодное время положение их делается особенно тяжелым[62]. Подчеркивая связь между внешними условиями, экономикой и преступностью, Фойницкий заявляет, что внешние общественно-экономические факторы, влияющие на преступную деятельность, важнее, чем физиологические свойства преступника.

Анализируя преступность, Фойницкий пользовался почти той же терминологией, что и сторонники подхода Ломброзо, однако значение терминов интерпретировал в ином ключе. Например, он считал, что роль «примитивности» очень важна для истолкования действий правонарушителя. Однако для него «примитивность» была не врожденно-наследственным недостатком, а скорее производной от той среды, в которой жил преступник. По мнению Фойницкого, чем более сложным и разнообразным является окружение человека, тем выше он по своему психологическому развитию, то есть в этом случае «примитивные» формы нравственности и рассудка уступают место более зрелым и переводят человека на более высокий уровень «цивилизованности» [Фойницкий 1893а: 86][63]. Кроме того, Фойницкий в своих работах подчеркивал важность биологии. Первый шаг к пониманию личности преступника лежал, по его словам, в «биологических теориях преступления». При этом Фойницкий черпал эти биологические теории не столько в области физиогномики и антропологических свойств, сколько в области психологического склада преступника — он считал, что именно на основании такого подхода нужно определять уголовную ответственность [Фойницкий 1893а: 81].

Внимание Фойницкого к биопсихологии преступников отражает нараставший внутри российской социологической школы конца XIX века интерес к уголовной психиатрии. На раннем этапе психиатры сосредотачивались прежде всего на душевных болезнях и на институциональном лечении лиц, признанных душевнобольными. Высокий процент душевнобольных среди преступников и преступников среди душевнобольных подтолкнул, на раннем этапе, психиатров из Европы и России к выводу, что между душевной болезнью и преступлением существует связь [Wetzell 2000: 42][64]. Эта связь непосредственным образом вытекала из озабоченности воздействием процессов модернизации (индустриализации, урбанизации), бедности и болезней на народные массы. Русский психиатр П. И. Ковалевский (1849–1923), профессор Харьковского университета и основатель первого российского журнала по психиатрии, полагал, что в связи с нарастанием социального напряжения и тревожности, которыми сопровождается рост ожиданий в современном обществе, душевные болезни в России распространяются, угрожая общественному порядку, и приводят к росту преступности, особенно среди молодежи. Он выступал за профилактику душевных болезней и за изоляцию душевнобольных от общества[65]. Взгляды Ковалевского отражали представления о том, что душевная болезнь ведет к преступности в силу распада (дегенерации) социальной ткани. В рамках этого подхода ученый сосредоточился на личности отдельного правонарушителя и на его умственном состоянии. Психиатр Ю. В. Португалов также ратовал за изучение преступности с точки зрения психологии, отмечая, что очень важно выявить «общее моральное направление психической деятельности, те импульсы, стремления и желания, которые подстрекают личность на ту или иную деятельность» [Португалов 1904: 471]. Признавая, что «преступность тоже с этой точки зрения есть социологической вид, который может видоизменяться, колебаться, передаваться от поколения к поколению, исчезать, появляться вновь», он подчеркивал: «Для изучения их [злокозненным преступлений] этиологии важны и экономика, и социальные моменты, но для анализа их «преступной статики и динамики» <…> важна только психология» [Португалов 1904: 471-472, 474-475].

Стремительное развитие европейской уголовной психиатрии облегчило становление русской социологической школы. Так, в работах немецкого психиатра Г. Ашаффенбурга (1866–1944), профессора Медицинской академии в Кельне, индивидуальный подход, принятый в психиатрии, сочетался с социологической трактовкой причин преступления. В фундаментальной монографии 1903 г. «Преступление и борьба с ним», опубликованной в русском переводе в 1906 году, Ашаффенбург доказывает, что на уровень преступности влияют как социальные, так и индивидуальные факторы. Например, Ашаффенбург считал, что рост числа имущественных преступлений в Германии стал результатом сложностей в приспособленки к снижению уровни жизни, которым сопровождался рост цен на зерно. Кроме того, Ашаффенбург пришел к выводу, что ответственность за преступления надлежит возлагать на социальную среду, поскольку убожество жизни рабочих приводит к «биологической дегенерации», которая лишает их возможности успешно вести «борьбу за существование». По мнению Ашаффенбурга, «биологическая дегенерация является следствием общественных причин; возникающие в итоге биологические нарушения делают своих жертв общественно ущербными; именно эта общественная неполноценность — а не «нравственные дефекты» или «преступные наклонности» — толкают некоторых из них на преступления» [Wetzell 2000: 64-67][66]. С точки зрения приверженцев социологической школы, в теориях Ашаффенбурга рационально сочетались необходимость принимать во внимание психиатрическое состояние конкретного преступника и интерес к его или ее общественному положению — тем самым подчеркивалась совместимость уголовной социологии и уголовной психиатрии.

Психиатрический подход Ашаффенбурга способствовал развитию в рамках российской социологической школы исследований преступника как личности — на этом сосредоточилась криминальная антропология. В 1913 году психиатр А. Л. Щеглов решил прояснить положение психиатрии в сфере социологических исследований преступности. Он отметил, что социологическая школа трактует преступление «как порождение социальных условий нашей жизни», используя статистические методы для обнаружения всевозможных факторов, способных пролить свет на сущность и происхождение преступных наклонностей [Щеглов 1913: 4]. При этом он подчеркивал, что, при выявлении преступных наклонностей, для психиатра личностные факторы отнюдь не менее важны, чем внешние. Внешние общественные факторы воздействуют на всех, при этом лишь относительно небольшое число лиц склоняется к преступной деятельности. А значит, рассуждал Щеглов, помимо социологических факторов, необходимо изучать психофизиологическое состояние правонарушителя, с особым вниманием к индивидуальной предрасположенности к правонарушениям [Щеглов 1913: 5]. Более того, Щеглов отстаивал приоритет психиатрии в рамках социологических исследований преступности:

преступление относится к той пограничной области между нормой и патологией, где дается такой большой простор нашим субъективным переживаниям и склонностям. <…> Таким образом, изучение преступника должно идти, по нашему мнению, не от изучения особенностей его анатомического строения к изучению его физиологии и психологии, а совершенно в противоположном направлении, а именно: от изучения его психических отправлений и изучения его нервно-физиологической деятельности к изучению особенностей его физического строения [Щеглов 1913: 10-11].

Щеглов ратовал за то, чтобы поместить уголовную психиатрию в пределы социальной медицины и социальной гигиены, сравнивая исследование мозга преступника с изучением проблем здоровья населения, таких как венерические болезни, алкоголизм и эпидемии. Тем самым он подчеркивал необходимость психофизиологического анализа для сохранения общественного здоровья и его сочетания с социологическим анализом, для того чтобы вычленить внешние факторы, которые толкают людей на преступление, а также определить, что именно в природе человека является стимулом для противоправного поведения.

В ходе своего развития русская социологическая школа стала поборницей как социологического подхода, в рамках которого причины преступлений искали в факторах внешней среды, так и психиатрического, целью которого было изучение умственной деятельности преступника. В отличие от криминальной антропологии, в которой определение преступнику давали, исходя из его внутренних физических и атавистических свойств, социологическая школа сосредоточивалась на внешних факторах, среде и психологических реакциях преступника на его окружение. В России взгляды социологической школы находились в одном русле с общим интересом интеллигенции XIX века к социальным реформам, однако существовало мнение, что социологическая школа заходит недостаточно далеко в объяснениях причин преступлений.

«Левое крыло» социологической школы

Направление развития российской социологической школы определила общественно-политическая атмосфера в России конца XIX века. Российские образованные элиты, недовольные произволом и несостоятельностью царского правления, все активнее стремились участвовать в процессе общественных реформ. Например, в 1870‑е годы идеалистически настроенные студенты, считавшие, что ключ к будущему страны лежит в крестьянской общине, отправились «в народ», чтобы подтолкнуть его к бунту. Очень часто крестьяне, с недоверием относившиеся к студентам, выдавали их полиции. Провал этого начинания привел к тому, что многие молодые интеллигенты склонились к террору, других же молодых профессионалов и специалистов их неудача убедила в том, что лучший способ добиться реформ и улучшить жизнь российского простонародья — действовать через официально одобренные каналы. И действительно, созданные в 1864 году земства стали для этих специалистов инструментом практической деятельности среди народа, обеспечивая рабочие места для врачей, учителей, статистиков, инженеров и агрономов, которые осуществляли свою профессиональную деятельность на селе и тем самым способствовали распространению передовых знаний среди крестьян[67]. Одновременно участие в работе земств способствовало радикализации взглядов многих профессионалов: повседневный труд убеждал их в насущной необходимости неотложных социальных реформ. Именно с этих позиций криминологи подходили к исследованию преступлений, в этом контексте складывались условия для развития в России криминологии как научной дисциплины.

Фойницкий совместное коллегами М. В. Духовским (1850–1903) и Н. С. Таганцевым (1843–1923) образовал изначальное ядро российской социологической школы криминологии. В своих исследованиях они делали упор на социологические факторы преступления, подкрепляя и подтверждая их эмпирическими данными уголовной статистики. Однако к началу XX века ощущение неотложности социальных реформ с целью модернизации России, растущий интерес интеллигенции к социалистическим теориям и нарастающая вовлеченность образованных элит (в том числе и некоторых ученых-криминологов) в оппозиционную деятельность, в сочетании с профессиональным чувством социальной ответственности, привели к возникновению «левого крыла» российской социологической школы, во главе которого встали М. Н. Гернет (1874–1953), А. Н. Трайнин (1881–1949), А. А. Жижиленко (1873 — не ранее 1930) и Е. Н. Тарновский (1859–1936). Сочетая подходы социологической школы с радикальной социалистической идеологией, эти юристы и статистики нового поколения основывали свои объяснения преступности на общественно-экономических факторах. Они выискивали долговременные тенденции и делали упор на общественно-экономических изменениях, которые оказывали влияние на криминальное поведение, подкрепляя свои выводы статистикой и уменьшая (хотя и не сводя к нулю) роль личностных факторов еще сильнее, чем Фойницкий и его последователи [Сахаров 1994: 16-17].

Например, Тарновский, статистик, служивший в Министерстве юстиции и отвечавший за составление и редактуру «Свода статистических сведений по делам уголовным» — официального государственного реестра уголовной статистики, объяснял причины имущественных преступлений с социально-экономической точки зрения. Сопоставив цены на зерно с уровнем преступности, Тарновский пришел к выводу, что дешевизна хлеба и хороший урожай важны как для экономического, так и для нравственного благополучия общества. Он утверждал, что облегчение экономического бремени в кризисные моменты является необходимой мерой в борьбе с преступностью и что, обеспечив нуждающихся возможностью честно трудиться, «общество или государство может со спокойной совестью отправлять дело правосудия и подвергать наказанию преступников, в уверенности, что среди них нет людей, которые были приведены к преступлению безвыходной нуждой» [Тарновский 1898: 103-106]. В рассуждениях Тарновского, безусловно, не новых, подчеркивалось влияние экономических факторов на уровень преступности. Одновременно он поднимал вопрос о необходимости социальных реформ и о важности государственной помощи и социального обеспечения — этот вывод помещал криминологов левого крыла в число тех, кто призывал к радикальному реформированию российского общества на принципах социализма.

Гернет стал признанным лидером криминологов левого крыла после публикации в 1906 году его диссертации «Общественные Социальные факторы преступности» [Гернет 1906] (впервые опубликована под названием «Социальные факторы преступности» в 1905 году). Он родился в 1874 году в Ардатове, городке Симбирской губернии, поступил в 1893‑м на юридический факультет Московского университета, закончил его в 1897‑м. В 1898‑м стал преподавателем в собственной альма-матер, одновременно работая над докторской диссертацией. Первую исследовательскую поездку в Европу совершил в 1902–1904‑м, посетив все основные центры криминологической науки: Германию, Францию, Италию и Швейцарию[68]. В «Общественных причинах преступности» Гернет отмечает влияние европейской криминологии на российскую социологическую школу, в особенности на криминологов левого крыла. Прослеживая развитие криминологии в рамках европейской традиции Просвещения (в том числе в работах Т. Мора, Ж.-Ж. Руссо и Беккариа), Гернет подчеркивает, что социологическая школа возникла как результат прогрессивных изменений: стремления и необходимости взять преступления под контроль посредством социальных реформ. При том что приверженцы социологической школы подчеркивали важность общественных факторов и необходимость общественных реформ, они исходили из того, что законодательство все равно будет защищать интересы правящего класса, а кроме того, отказывались видеть, что эксплуатация рабочего класса даже опаснее и смертоноснее, чем убийство. Как считал Гернет, именно этот недостаток традиционной социальной школы привел к возникновению ее левого крыла, на которое частичное влияние оказали позитивистский подход Э. Ферри, а также взгляды других европейских интеллектуалов социалистической направленности, например, итальянского социалиста Ф. Турати (1857–1932) [Гернет 1906: 112-115]. Турати подчеркивал важность исследования преступлений как производной от и политической, и общественной ситуации, подчеркивая, что реформы в обществе — более эффективный способ искоренения преступлений, чем наказания[69]. В преддверии революции 1905 года, когда Николай II пошел на определенные уступки в части конституционных прав и общественного представительства, «Общественные причины преступности» и призывы представителей левого крыла к социальным реформам переплелись с радикальными требованиями недавно возникших социалистических партий[70]. Тем самым левое крыло политизировало интерес социологической школы к причинам преступности и к социальным реформам, выдвинув на первый план эксплуатацию рабочих как ключевую причину преступности, а снятие этого бремени — как основной метод предотвращения преступлений.

Левые криминологи социологической школы изучали преступления не ради того, чтобы обслуживать интересы отдельных личностей (хотя и рассматривали личностные факторы преступности), а чтобы служить интересам коллектива, защищать все общество от преступлений и преступников[71]. Они продолжали настаивать на необходимости социальных реформ и через свои исследования преступлений призывали к более масштабным изменениям и реформированию законодательства. Атмосфера в России на рубеже веков, растущая популярность социалистической идеологии и захлестнувшее всех понимание того, что общественные перемены и реформы совершенно необходимы, стали теми условиями, в которых возникла российская социологическая школа, и привели к тому, что европейский (точнее — итальянский и немецкий) подход к криминальной социологии и уголовной психиатрии был радикализован и в анализ преступности привнесена политика. Это привело к возникновению и развитию взаимосвязи между криминологами левого крыла и социалистами-радикалами: действительно, многие из тех, кто изучал динамику преступности, участвовали в революционную эпоху в оппозиционной деятельности (как в интеллектуальном, так и в иных смыслах)[72].

При этом даже внутри левого крыла социологической школы с его радикализмом не было согласия касательно оптимальных методов исследования преступлений. Социологи и психиатры, работавшие в сфере преступности, договаривались с трудом, причем продолжалось это все первые десять лет советской власти. Гернет и сам отмечал, что между представителями социологической школы существуют серьезные разногласия касательно подходов к интерпретации преступлений. Между социологами и психиатрами сохранялись кардинальные различия, поскольку хотя и те, и другие, в принципе, преследовали одни и те же цели в отношении общественно-политических реформ, они не могли договориться о том, насколько пристально надлежит при этом рассматривать отдельного преступника. Противоречия между необходимостью сосредоточиться на психологии отдельного преступника с целью понять тенденции в преступности и важностью изучения общесоциальных причин преступности сохранялись в российской и советской криминологии вплоть до 1920‑х годов. Тем не менее, как подчеркивал Гернет,

это глубокое различие во взглядах криминалистов-социалистов и других сторонников социологического направления на основную причину преступности и средство побороть ее не исключает возможности в некоторых случаях одинакового разрешения теми и другими вопросов о ближайших факторах преступных деяний [Гернет 1906: 106].

Областью, в которой разные представители социологической школы, равно как и приверженцы других теорий, сходились в своих выводах, был вопрос женской преступности и ее причин.

Криминологические теории касательно женской преступности

Выход в 1893 гону книги Ломброзо «Женщина — преступница», написанной совместно с коллегой и зятем Г. Ферреро, стал первой попыткой научно-систематической классификации феномена женской преступности, равно как и объяснения разницы между женскими и мужскими преступлениями[73]. Ученые, занимавшиеся проблемами обществоведения, и до того замечали, что женщины склонны совершать преступления особых типов и уж всяко совершают их реже, чем мужчины. В течение XIX века периодически появлялись статьи, посвященные женской преступности. Например, в России еще в 1868 году вышло несколько исследовании, посвященных детоубийству; С. С. Шашков исследовал роль женщины в проституции и детоубийстве в работе 1871 года «Исторические судьбы женщины, детоубийство и проституция»; в начале и середине 1880‑х ряд итальянских криминальных антропологов опубликовали результаты исследования женщин-заключенных; в статье Е. Н. Тарновского 1886 года статистика тяжких преступлений разобрана по признакам пола, возраста и семейного положения; в 1891‑м Д. А. Дриль опубликовал антропологическое исследование женщин-убийц[74]. Однако, несмотря на этот интерес, до 1893 года не предпринималось серьезных попыток создания специальных теорий, в которых рассматривались бы причины женской склонности к преступлениям. В результате труд Ломброзо завоевал всемирное признание и оказал долгосрочное влияние на изучение женской преступности как по всей Европе, так и в России. По ходу исследований Ломброзо пытался дать определение типу «прирожденной преступницы», как ранее описал «прирожденного преступника». Его толкование женской преступности, как и мужской, основывалось на склонности к правонарушениям и строилось на якобы природных биологических характеристиках. Хотя сторонники социологической школы критично относились к выводам Ломброзо и усматривали разницу между мужскими и женскими преступлениями в различном общественном положении полов, они, тем не менее, включали суждения о биологической, а говоря точнее — физиологической и сексуальной природе женщин в свои объяснения женской преступности.

В своем понимании женской преступности Ломброзо опирался на «примитивность» женщин. Между нормальной и преступной женщинами он усматривал меньше различим в умственных и физических свойствах, чем между склонными и не склонными к преступлениям мужчинами, в связи с этим ему представлялось, что вычислить отдельную женщину которая родилась преступницей, гораздо сложнее. Менее выраженные патологии у женщин-преступниц означали для Ломброзо, что по сути своей женские преступления являются более скрытыми, неочевидными, а также более распространенными, чем мужские, а кроме того, он считал, что все женщины, именно в силу этого отсутствия дифференциации, обладают потенциальными преступными наклонностями. Когда Ломброзо удавалось выявить физиологические отклонения у женщин-преступниц, он обнаруживал, что аномалии у них куда более существенные, чем у мужчин, в итоге прирожденная преступница куда «свирепее» прирожденного преступника, при том что численно преступниц меньше [Lombroso, Ferrero 1895: 150][75].

Кроме того, Ломброзо обнаружил мужские черты у тех немногих женщин-преступниц, у которых были выявлены физиологические отклонения. По его словам, прирожденная преступница обладает «мужскими свойствами, по причине которых женщина-преступница — женщина лишь наполовину. <…> Материнский инстинкт у нее слаб, поскольку психологически и антропологически она относится скорее к мужскому, чем к женскому полу» [Lombroso, Ferrero 1895:153]. Эта гендерная инверсия делала образ нормальной женщины еще более возвышенным. Действительно, в подобной формулировке любые поведенческие отклонения относительно идеала женщины как матери естественным образом вели к дефеминизации и, как следствие, к криминализации[76]. Ломброзо утверждал, что «в основном мы ищем в женщине женственность, а когда находим противоположное, то, как правило, приходим к выводу, что перед нами некая аномалия» [Lombroso, Ferrero 1895: 112]. Соответственно, прирожденные преступницы выглядят и ведут себя по мужскому типу, поскольку само определение женственности не допускает никаких отклонений.

Согласно этим рассуждениям, мужеподобной прирожденной преступницей движет ее патологическая сексуальность. Материнский инстинкт, сдерживающий сексуальность нормальной женщины, у преступниц якобы отсутствует. Ломброзо установил:

Нравственная физиогномика [то есть сексуальность] прирожденной преступницы во многом близка к мужской. Атавистическое ослабление вторичных половых признаков <…> проявляется также в психологии женщин-преступниц, которые избыточно эротичны, слабо проявляют материнские чувства <…> и доминируют над существами более слабыми иногда посредством убеждения, иногда применением физической силы; также ее пристрастие к физической работе, ее пороки и даже ее одежда усиливают сходство с сильным полом [Lombroso, Ferrero 1895; 187].

Сравнивая прирожденных преступниц с мужчинами, Ломброзо напрямую связывает их поступки с «ненормальной» сексуальностью и отсутствием материнских чувств, которыми обязательно наделены «нормальные» женщины, чем и определяется их положение в обществе. Соответственно, женщины-преступницы находятся вне рамок социальной стабильности и представляют для нее угрозу, причем именно потому, что действия их противоречат тому типу поведения, который ожидается от нормальных женщин.

Более того, несмотря на маскулинность прирожденных преступниц, тот факт, что физиогномические отличия, которые Ломброзо обнаружил между женщинами-преступницами и нормальными женщинами, оказались достаточно немногочисленны, заставили его сделать вывод, что женщины вообще менее «развиты», чем мужчины, и их прирожденная криминальность подвержена большему числу вариаций и аномалий в сравнении с нормальными мужчинами. Женщины, как правило, более «консервативны», ведут менее подвижный образ жизни, чем мужчины, — прежде всего по причине, как полагал Ломброзо, «неподвижности яйцеклеток в сравнении со сперматозоидами». Женщина, занятая семьей, менее подвержена «изменчивым условиям времени и места». Это замедляет естественный процесс эволюции, превращая женщин в «примитивных представителей своего вида» с менее диверсифицированными свойствами и, соответственно, менее эволюционно развитых [Lombroso, Ferrero 1895: 109-110][77]. С точки зрения Ломброзо, этим объясняется сходство между нормальной женщиной и преступницей. Женщины просто стоят на более низкой ступени эволюции. Ломброзо напрямую связывал примитивность с женской сексуальностью, утверждая, что «примитивная женщина редко становилась преступницей, однако всегда была проституткой» [Lombroso, Ferrero 1895: 111]. По его мнению, проституция, или патологическая сексуальность, всегда была для женщин нормой, а их преступные склонности укоренены в их сексуальности. Для Ломброзо проститутка является «естественным и типичным воплощением преступности» [Wolfgang 1961: 373]. Соответственно, по причине своей сексуальности, все женщины являются проститутками и потенциальными преступницами.

Ломброзо пришел к выводу, что женские преступные наклонности, основанные, как было указано, на женской сексуальности, сдерживаются за счет робости, слабости и материнского инстинкта. При этом, по причине неразвитости и неполноценности, женщины неспособны сдержаться в тех случаях, когда их сексуальные желания остаются неудовлетворенными — для того, чтобы отреагировать неадекватно, ей достаточно малейшего толчка. Когда латентные женские преступные инстинкты берут верх над нравственностью — набожностью, фригидностью, материнскими чувствами и неразвитым интеллектом, — женщина становится двойным исключением: преступницей среди не-преступников и женщиной среди преступников; в этой связи женщины-преступницы являются «чудовищами», которые должны обладать «колоссальным злонравием, чтобы оно могло преодолеть все эти преграды» [Lombroso, Ferrero 1895: 151-157]. Ломброзо приходит к выводу:

Когда патологическая активность психических центров усиливает отрицательные свойства женщин и заставляет их искать выхода в дурных поступках, когда им не хватает набожности и материнских чувств, а на их место встают сильные страсти и эротические порывы, развитая мускулатура и склад ума, склонный замышлять и осуществлять зло, ясно, что скрытый полупреступник, присутствующий в каждой нормальной женщине, преобразуется в прирожденного преступника, куда более страшного, чем любой мужчина [Lombroso, Ferrero 1895: 151].

Итак, каждая женщина наделена латентным криминальным потенциалом, который проявляется в моменты повышенного физиологического стресса. В результате преступницы опаснее преступников именно потому, что их криминальный тип сложнее определить, причем он может проявиться в любой женщине. Эта аргументация говорит о необходимости держать женщин под покровительством и контролем, подчеркивает, что им требуется нравственное воспитание и мужской надзор — в противном случае их скрытые преступные наклонности вырвутся на поверхность.

Кроме того, Ломброзо выяснил, что женщины часто совершают преступление под влиянием или по наущению третьих лиц.

Женщины — даже дурные женщины (а они чаще всего оказываются истеричками) — менее мужчин пригодны и способны к совершению преступных деяний и, соответственно <…> более подвержены самовнушению, которое порождает определенную мысль и заставляет претворить ее в действие [Lombroso, Ferrero 1895: 239-240].

Ломброзо и его коллеги полагали, что женщин следует более мягко наказывать за преступления именно потому, что они слабее мужчин и склонны действовать под влиянием внешних сил, особенно по наущению мужей и любовников [Gibson 1982: 161].

При том что идеи Ломброзо, антропологический подход и соответствующие выводы были, безусловно, не новы, его труды способствовали легитимации научных исследований женской преступности [Gibson 1982: 163]. Несмотря на критику, даже со стороны собственных студентов и коллег — ему вменяли пренебрежение очевидными социальными причинами как мужской, так и женской преступности[78], — Ломброзо через системно-методический анализ физических свойств преступника заложил основы развития современного эмпирического подхода к криминологии. Его выводы касательно женщин-правонарушительниц подчеркивали биологическую, интеллектуальную и эмоциональную неполноценность женщин, их пассивность, материнский инстинкт, набожность и хозяйственность. Представления Ломброзо о женщинах-преступницах стали отражением более общих современных ему понятий о женщинах как существах более слабых и менее развитых, чем мужчины, более склонных к истерии и порывам страсти, что связано с их сексуальностью[79]. По мнению Ломброзо, женщины были прежде всего хозяйками и матерями, они не взаимодействовали с миром и обществом в той же степени, что и мужчины. Меньшая, чем у мужчин, анатомическая дифференцированность делала их более примитивным, менее развитым полом, одновременно несущим в себе большую потенциальную опасность для общества. Женщины воплощали в себе опасную сексуальность, удерживать которую в узде способны были лишь материнский инстинкт и богобоязненность; за ними нужно было постоянно следить, чтобы потенциальная склонность к преступлениям не вышла из-под контроля.

Предложенная Ломброзо интерпретация женской преступности логическим образом привела к укреплению традиционных взглядов на женщину и ее место в обществе. Она служила «научным» подтверждением роли женщины, подкрепляя тогдашние представления об общественном положении женщин и об их извечной, неизменной природе, а также доказывала важность биологии и эволюции для определения разновидностей преступной деятельности женщин [Gibsonl982: 163; Shapiro 1996; 23]. В своей недавней работе Хорн критически отзывается о Ломброзо и отмечает, что тот видел в женщине существо

одновременно нормальное в ее патологии и патологическое в ее нормальности. Подобное построение не только изымало всех женщин из области прав, обязанностей и политики, но и приписывало их к области социального. Оно превращало всех женщин в подходящие объекты для неусыпного надзора и коррективного вмешательства, каковые, в попытке ограничить «возможности» для преступных действий, стирали всяческие границы между пенитенциарными практиками и социальной работой [Horn 1995: 121].

Хорн пишет, что Ломброзо считал женщин патологическими «другими», более консервативными, чем мужчины, противящимися историческому прогрессу, поскольку связывал обнаруженные им свидетельства меньшей, в сравнении с мужчинами, дегенеративности женщин-преступниц с их меньшей изменчивостью, с женской слабостью и неполноценностью [Horn 1995: 117]. Подобным же образом М. Гибсон приходит к выводу, что, поскольку Ломброзо считал женщин-преступниц биологически менее полноценными и умными, а также более примитивными, чем мужчины, представления его выливались в своего рода форму социального дарвинизма, которая провозглашала, что эволюция ведет к усилению дифференциации полов, а отнюдь не к равенству [Gibson 1982: 163].

Хотя российская социологическая школа и ее левое крыло отвергали биологический детерминизм, выдвигая на первый план иные факторы, в их обоснованиях женской преступности содержались элементы ломброзианского дискурса, которые они приспосабливали под нужды российской действительности. Например, Фойницкий, в рамках пространного анализа женской преступности, опубликованного в конце 1893 года, утверждал, что общественное положение женщин — а именно, их более домашний, менее активный образ жизни, приводит к тому, что женщины совершают преступления реже мужчин. При этом биология играла ключевую роль в определении сущности женской преступности и типов преступлений, совершаемых женщинами, пусть даже и не оказывая влияния на уровень такой преступности. Фойницкий отмечал, что «ближайшее обяснение различий в относительной преступности мужчины и женщины лежит в различии физических и психических сил каждого пола, которыми обясняются также и формы предпочитаемой каждым из них деятельности» [Фойницкий 1893: 136]. Соответственно, область женской деятельности определялась физиологией, а типы женских поступков — положением в обществе. Для Фойницкого, как и для Ломброзо, обоснования женской преступности были способом подкрепить и упрочить традиционные взгляды на женщин и их положение в обществе[80].

Криминологи левого крыла, напротив, пытались в минимальной степени учитывать биологические факторы женской преступности, исходя из того, что как уровень, так и сущность женской преступности являются производными от положения женщин в обществе и от их заключения в рамках домашней сферы. Гернет, например, подвергал сомнению выявленную Ломброзо связь между проституцией (то есть женской сексуальностью) и криминальными склонностями, предлагая взамен интерпретацию, основанную на чисто социологических факторах. По мнению Гернета, Ломброзо в процессе изучения анатомии и биологии женщин обнаружил их недоразвитость и по физическому и умственному развитию приравнял их к детям. В силу такой примитивности женщины должны бы совершать больше преступлений, чем мужчины, люди более «развитые». Однако поскольку эти выводы не подтверждались уголовной статистикой, Ломброзо выводил преступность женщин из их сексуальности, обнаружив, что склонность к патологиям проявляется у них через проституцию (то есть сексуальность), а не через преступления[81]. Гернет предложил альтернативное толкование того факта, что женщин-преступниц меньше, чем мужчин, которое

отказывается от поисков причин преступности женщины в особенностях ее анатомического строения, но вместе с тем не соглашается также и с тем, что в природе женщины заложены основания, отталкивающие ее от порочного и преступного более, нежели мужчину. <…> Причина этого лежит в социальных условиях: мужчина бывает вне дома чаще женщины, а смертельные случаи от молнии чаще происходят вне строений. Социологическая теория женской преступности объясняет меньший процент осужденных женщин исключительно условиями жизни женщины. Ее жизнь менее кипуча и менее разнообразна, нежели у мужчины, не только в прошлом, но и в настоящем. Женщина остается прикованной к семейному очагу. Она менее участвует в борьбе за существование [Гернет 1974а: 252-253].

Если взгляды Ломброзо прежде всего брали в расчет «примитивность» женщин, то социологический подход Гернета напрямую связывал женскую преступность с правами женщин. Он утверждал:

Если бы женщина находилась в одинаковых с мужчиной экономических условиях, она дала бы одинаковый с ним процент преступности. Но история женщины существенно разнится от истории мужчины. Красной нитью через всю жизнь женщины проходят ее приниженность и замкнутость в круг домашних обязанностей. Она сделалась рабой ранее, чем появилось рабство. <…> Приниженное положение женщины и отрицание за нею права участия в общественной жизни родной страны перешли в новое время. <…> Однако и теперь ее правовое и политическое положение продолжает носить на себе характерные черты прежнего времени, и, чтобы достичь полного равенства с мужчиной, ей придется вести еще долгую борьбу [Гернет 1906: 136-138].

Получалось, что российская социологическая школа и криминологи левого крыла восприняли основы предложенного Ломброзо физиологического объяснения женской преступности и включили его в свои собственные теории преступления, приспособив под российские условия и под местное отношение к «женскому вопросу» и социальным реформам. В российском обществе образованные женщины давно уже использовали все возможности внести свой вклад в общественный прогресс. Благодаря их усилиям постоянно нарастало понимание необходимости социальных реформ с целью улучшения юридического положения женщин[82]. Эти реформистские посылы нашли отражение в том, как криминологи левого крыла относились к женской преступности, — они подчеркивали, что возможность и потенциал вырваться из традиционных границ и расширить свои преступные наклонности появятся у женщин тогда, когда они достигнут равноправия и экономического паритета с мужчинами. При этом криминологи левого крыла были убеждены, что препятствиями на пути достижения этой цели могут стать женская биология и сексуальность.

Неудивительно, что на рубеже веков предложенный Ломброзо анализ женской преступности подвергался в России серьезной критике. Криминологи левого крыла особенно подчеркивали, что «проблема женской преступности сделалась одной из главных позиций, вокруг которых сосредоточилась борьба двух школ уголовного права — антропологической и социологической» [Трайнин 1910: 463], поскольку в этом нашли отражение фундаментальные различия в трактовках современного общества. Как минимум с точки зрения Гернета, антропологическая школа делала упор на примитивности и стагнации, тогда как социологическая школа выступала за прогресс, модернизацию и освобождение женщин. Гернет и его коллеги подчеркивали фундаментальное значение социальных факторов в женской преступности, но при этом утверждали, что при выявлении причин женской преступности нужно учитывать влияние женской физиологии. Преступные склонности женщин обусловлены их общественным положением, однако общественное положение отчасти обусловлено и очерчено их физиологией и сексуальностью.

Критикуя взгляды Ломброзо, представители российской социологической школы, тем не менее, включали элементы его подхода в свои рассуждения о женской преступности. Действительно, как отметил С. Фрэнк,

российские криминологи свободно комбинировали элементы разных школ мысли именно потому, что каждая из них определяла женщину-преступницу как человека, нарушившего нравственные, общественные, биологические или общинные границы, которых «нормальные» женщины не переступают [Frank 1996: 545].

Криминологи рубежа веков, в том числе Ломброзо и Гернет, полагали, что женские преступления совершаются вследствие индивидуальных психологических свойств, которые проистекают из коренной природы всех женщин [Klein 1994: 266], Эмоциональные отклики женщин на их естественные биологические циклы, рассуждали криминологи, делают их склонными к иррациональному и потенциально вредоносному поведению. Через анализ социальных, психологических и физиологических факторов, обусловливающих женские преступления, таких как менструация, беременность, материнство и менопауза, криминологи пытались осмыслить как нормальные, так и патологические женские свойства, поскольку женщины-преступницы были «женщинами как все, и даже более» [Shapiro 1996: 23, 66].

Заключение

Российская криминология зародилась в непосредственном диалоге с достижениями той же науки в Европе XIX века. Обеспокоенность последствиями модернизации общества — прежде всего урбанизации и индустриализации — и роста городского рабочего класса способствовала, как в Европе, так и в России, возникновению дискуссий по поводу методов общественного контроля. Стремление обеспечить в обществе порядок и потребность объяснить отклонения в современной жизни в рационально-научном ключе привели к возникновению новых интерпретаций преступной деятельности и к зарождению криминально-антропологической и социологической школ мысли. На практике криминальная антропология и криминальная социология оставались тесно взаимосвязанными. И та, и другая строились на систематическом научном анализе правонарушителей (посредством антропометрических измерений, статистического анализа и психиатрической оценки). Теории обеих зиждились на более широких достижениях в области общественных наук, культуры и политики. Обе пытались, посредством криминологических исследований, предложить практические варианты социальных и законодательных реформ. Обе возникли как реакция на явные недостатки классической школы. Несмотря на подобное сходство, криминологи российской социологической школы, в особенности ее левого крыла, находились в жесткой оппозиции к криминальной антропологии. Они критиковали Ломброзо, активно выступали против его теорий и дискредитировали его подход с целью доказать правильность собственного.

При этом конкретные исследования женской преступности без труда совмещали в себе элементы различных криминологических подходов. Как мы увидим далее, вне зависимости от конкретных теоретических или идеологических взглядов того или иного исследователя, в целом анализ женской преступности строился прежде всего на детерминирующей роли женской репродуктивной физиологии, которая способствовала женской преступности. Хотя российская социологическая школа отрицала представление Ломброзо о том, что женщины эволюционно «примитивнее» мужчин, выдвигая взамен постулат о калечащем влиянии традиционного социального положения женщин, подталкивавшего их к преступлениям, женская сексуальность оставалась фундаментальным фактором, который и определял, и ограничивал понимание женской преступности. Даже криминологи левого крыла, делавшие акцент на прогрессе и правах женщин, считали, что общественное положение женщин (а значит, и их преступные наклонности) частично обусловлены их физиологическими и репродуктивными функциями. Соответственно, хотя российская социологическая школа и ее левое крыло настаивали на необходимости общественных реформ, ее исследования женской преступности все же укрепляли и усиливали представления о традиционном положении и роли женщины в российском обществе. Тот же подход сохранился и в советской криминологии — научной дисциплине, сформировавшейся после Октябрьской революции.

Глава вторая.

Специалисты, общественные науки и государство. Структура советской криминологии

В последние годы существования царской власти российская криминология сделала значительный шаг вперед, однако именно Октябрьская революция и сопровождавшие ее изменения создали предпосылки для возведения криминологии в ранг поддерживаемой государством научной дисциплины. Придя к власти, большевики стали проявлять большой интерес к исследованию общественных проблем и к тому, как это отражается в толкованиях криминологами преступлений — особенно теми, что принадлежат к левому крылу социологической школы. В сравнении с жестким контролем над всей научной деятельностью, характерным для сталинского периода, атмосфера непосредственно после революции и в период НЭПа отличалась относительной интеллектуальной свободой и духом изыскательства. Хотя в начале 1920‑х годов большевики выслали из страны сотни ученых, тем, кто остался, предоставили возможность заниматься научной деятельностью, пусть и в рамках советской идеологии[83]. В этом контексте созвучность между подходами криминологов и целями большевиков, в сочетании с озабоченностью государства ростом преступности, создали благоприятные условия для построения «советской» криминологии. Структура и мировоззрение этой советской криминологии предполагали участие в их развитии дореволюционных специалистов и их теорий; профессиональные интересы этих специалистов были мобилизованы для решения государственной задачи — искоренения преступлений. Создание криминологических институтов, лабораторий и кабинетов по всей РСФСР и всему СССР было направлено на то, чтобы придать изучению преступлений легитимный, систематический, профессиональный и институционализированный характер. Поскольку в деятельности этих организаций сочетались социологическая, психологическая, психиатрическая и биологическая методики, в изучении преступности преобладал междисциплинарный подход. Практиков подталкивали к тому, чтобы рассматривать преступные наклонности под разными углами и не только исходить из обобщенных статистических данных об уровне преступности и ее тенденциях, но и принимать во внимание личность и мотивацию отдельных преступников. Такая институциональная структура позволяла криминологии обслуживать интересы советского государства, но она же являлась толчком для научных исследований, экспериментов и новаций, которые в итоге спровоцировали конфликт криминологии с режимом.

Советская криминология зародилась в период Гражданской войны, отдельной дисциплиной стала в 1922 году, в момент основания первой государственной криминологической организации в Саратове, а расцвета достигла в 1925‑м, после открытия в Москве Государственного института по изучению преступности и преступника, входившего в структуру НКВД. После 1928 года смена партийного руководства и курс на стремительную индустриализацию и коллективизацию привели к тому, что государство перестало интересоваться отдельным преступником и преступлением и занялось преступностью как общественным явлением, фактически свернув всю практическую криминологию до самой смерти Сталина.

Период с 1922 по 1928 год можно считать «золотым веком» советской криминологии, эпохой ее подъема и развития. Для всех причастных исследование преступности и ее причин находилось «в центре внимания советской юридической науки» [Герцензон 1965: 96]. Деятельность криминологов этого периода, и в особенности то, какие связи они проводили между лицами, совершившими преступление, и их общественным, политическим и экономическим положением, демонстрировала высокий уровень новаторства и глубины проникновения в суть, которого на Западе удалось достичь только после Второй мировой войны [Shelley 1977: 3, 33-38]. Более того, своими теориями, подходами и толкованием преступлений советские криминологи раннего периода создали прочную исследовательскую базу, на которой эта дисциплина возродилась после смерти Сталина и доказала свою самостоятельность после развала СССР[84].

В 1922–1928 годах криминология занимала в советских научных кругах совершенно уникальное положение. В исследовательской деятельности принимали участие самые разные люди: дореволюционные «спецы», студенты, советские чиновники, сотрудники судов и тюрем, причем каждый привносил в научный процесс свое собственное видение. Ведущее место занимали дореволюционные специалисты-криминологи, как оно было и в других областях профессиональной деятельности в 1920‑е годы[85]. При этом, в силу своей межинституциональной и междисциплинарной природы, криминология сопротивлялась возникновению единообразной «корпоративной» идентичности, что часто наблюдается в других профессиональных сообществах. Кроме того, поскольку криминология пользовалась поддержкой государства и служила его конкретным целям — а именно, понять причины преступности и выработать методы, способствующие ее скорейшему искоренению, — она была повязана государственными потребностями и само ее существование зависело от государства. В силу отсутствия единой профессиональной идентичности криминология сильнее прочих наук оказалась зависима от изменений политической обстановки, которые в начале 1930‑х годов повлияли на все независимые и автономные области науки. Прозвучавшая тогда критика в адрес криминологии как дисциплины, в сочетании с идеологическим давлением, способствовала тому, что ученые начали возвращаться к исследованиям в рамках своих фундаментальных дисциплин, прекращая работу в области непосредственно криминологии. И все же в силу разнородности и аморфности криминологии, в 1920‑е годы применять самые разнообразные методы, подходы, теории и новшества к исследованию преступности было проще, чем в случае других, более консолидированных и устоявшихся областей научного знания.

В силу масштабности и ориентированности на практические нужды, в 1920‑е годы у криминологов возникли собственные толкования женской преступности. Поскольку в научный инструментарий криминологических организации были включены биологический и физиологический подходы, в советской криминологии сохранились те же тенденции, которые до революции уже показали свою перспективность в ходе изучения женской преступности. А также, в связи с тем, что в 1920‑е годы психиатрия и психиатры играли в криминологических исследованиях чрезвычайно важную роль, физиологические объяснения отдельных правонарушений оставались основным подходом к исследованию женской преступности. Соответственно, чтобы понять контекст, в котором следует истолковывать криминологический анализ женской преступности, необходимо сначала получить общее представление о криминологии как дисциплине. Именно с этой целью в данной главе рассмотрено возникновение и развитие криминологии как научной дисциплины в России эпохи НЭПа, описан процесс институализации криминологии и складывания профессионального сообщества криминологов, а также рассмотрены интеллектуальная свобода и ее ограничения, в рамках которых велись научные исследования в 1920‑х годах.

Специалисты и государство

Многие из тех, кто работал в криминологии в 1920‑е годы, особенно психиатры, психологи, юристы, статистики, пенологи, судебно-медицинские эксперты и другие специалисты, получившие соответствующее образование, принадлежат к категории «буржуазных специалистов» — дореволюционных профессионалов, занимавших при царском режиме чиновные и административные посты: советский режим планировал опираться на их познания, пока не будут подготовлены новые «советские» кадры[86]. Придя к власти, большевики сочли необходимым воспользоваться услугами этих специалистов, поскольку их знания и навыки были жизненно необходимы для эффективного управления государством. Некоторые интеллигенты не приняли большевистской власти и после революции бежали из страны, однако многие сделали иной выбор: сохранить свои посты и продолжить работу в новом политическом и интеллектуальном климате советского государства.

Важнейшую роль в формировании взглядов этих специалистов играла профессионализация. В поздний период существования императорской власти профессионалы начали создавать собственные организации, что содействовало формированию у них чувства независимой корпоративной идентичности[87]. Профессиональные организации создавали для российских специалистов круг общения, который подталкивал их к научной деятельности и помогал направлять их работу на нужды общества[88]. Как отмечает Э. Хахтен, профессиональные организации и собрания «не только способствовали дальнейшему становлению профессиональной идентичности, но и вносили свой вклад в развитие автономии и свободы самовыражения в публичной сфере» [Hachten 2002: 195]. Тем самым дореволюционные специалисты сформировали пространство для развития профессиональной идентичности и служебного этоса, которые не зависели от государства, создав зачатки гражданского общества, где культивировался «этос честной службы и полезности», а целью ставилась мобилизация ресурсов на дело общественного прогресса[89]. И все же к началу XX века многих профессионалов уже раздражали давление со стороны царского правительства и ограничения, налагаемые на их профессиональную деятельность[90]. Те, кто принимал активное или пассивное участие в оппозиционном движении, сознавали необходимость перемен, которая нашла свое воплощение в революции. Эти специалисты симпатизировали большевистскому проекту социальных преобразований и надеялись, что советская система проявит уважение к их профессиональным знаниям, а также даст возможность применить их идеи на ниве общественных реформ.

В рамках нового советского порядка положение этих профессионалов оказалось неоднозначным. Не будучи сторонниками царского режима, они, тем не менее, совершенно не обязательно поддерживали большевиков. Тех, кто не вступил в большевистскую партию, статус беспартийных «буржуазных специалистов» делал подозрительными для нового режима. Сама суть их профессиональной идентичности — сложившейся за счет независимости, служебной этики и существования автономных организаций — вступала в противоречие со стремлением большевиков к концентрации власти в своих руках и заставляла с опаской относиться к этим людям, которых они считали потенциальными врагами. Что до беспартийных специалистов, они, в свою очередь, усматривали в сотрудничестве с новым режимом возможность воплотить в жизнь свои замыслы. Социалистические цели большевиков представлялись им совместимыми с задачами их деятельности на благо общества, поэтому они охотно занимали посты в составе нового правительства[91].

К началу эпохи НЭПа большевистское правительство уже успело занять верховенствующую позицию в отношениях с беспартийными специалистами. Как пишет С. Финкель, режим видел в интеллигентах врагов, чью потенциальную вредоносность необходимо нейтрализовывать. То, как самоотверженно интеллигенты защищали свои автономные институты (факультеты университетов, добровольные организации, независимые органы печати), противоречило интересам режима, который хотел взять под свое начало все сферы революционной жизни. Особенно сурово государство поступало с теми интеллигентами, которые не обладали практическими навыками, необходимыми для восстановления страны, в результате сформировалась атмосфера подозрительности, распространившаяся во все сферы интеллектуальной и научной деятельности. И все же, пусть и в таких жестких рамках, режим продолжал поддерживать необходимые для него взаимоотношения с беспартийными специалистами, особенно специалистами в технической сфере, чья научная и практическая подготовка могла внести конкретный вклад в развитие советского общества (например, с агрономами и инженерами). Большевики ввели свое толкование понятия «интеллигенция»: теперь это были не люди, мыслящие критически, а специалисты в своей области, чей «умственный труд» должен служить интересам пролетариата[92]. Именно к этой категории новой «интеллигенции» были отнесены и криминологи, и деятельность их была поставлена на службу государства.

Некоторые специалисты считали, что большевистские установки мешают им в достижении их профессиональных целей, для других обстановка НЭПа и задачи большевиков оказались полностью созвучны их профессиональным интересам и стремлению служить обществу. Как следует из исследования вопросов общественной гигиены, выполненного С. Соломон, в начале 1920‑х годов гибридные сферы, такие как общественная гигиена (а также евгеника, фитосоциология и даже криминология), в которых биологическое сочеталось с социологическим, развивались достаточно динамично. Общественная гигиена была направлена на обеспечение благополучия граждан через исследование социальных условий, способствующих распространению болезней, и введение мер предотвращения заболеваемости. Она подчеркивала, что здоровье и заболеваемость — категории прежде всего социальные. Специалисты по общественной гигиене работали в государственных структурах, проводили исследования под руководством и патронажем Наркомздрава. При этом Соломон отмечает, что, делая акцент на конкретных социальных проблемах, специалисты по общественной гигиене негласно признавали неспособность режима осуществить обещанные социальные перемены. Зависимость общественной гигиены от ее заказчика, имплицитная критика социальных условий и постепенное падение интереса государства к превентивным мерам в здравоохранении привело к сворачиванию этой дисциплины к началу 1930‑х годов. При том что общественная гигиена была институциализирована, она так и не стала легитимной сферой научной деятельности и, потеряв заказчика, прекратила свое существование[93].

Траектория развития криминологии во многом была аналогичной. В качестве дисциплины, успевшей выйти на достойный профессиональный уровень, она сделалась инструментом, с помощью которого занимавшиеся ею люди могли служить интересам государства, одновременно преследуя собственные научные цели. Она оставалась средством выполнения общественно-полезного «умственного труда», разрешенного государством для интеллигентов и специалистов, предоставляя профессионалам теоретическую и практическую платформы для применения их знаний, однако строго в пределах установленных государством идеологических границ. При этом криминология была привязана к государственной политике даже прочнее других дисциплин и полностью зависела от государства и его содействия в доступе к материалу (заключенным), которые оставались основой и предметом ее исследований[94].

Возникновение и развитие криминологии в раннесоветском контексте отражает преемственность как во взаимоотношениях профессионалов с государством, так и в заинтересованности государства в сохранении контроля над автономностью общественной сферы. Действительно, криминологи стремились урегулировать свои отношения с государством через создание профессиональных организаций, которые служили бы институциональными посредниками между криминологами и чиновниками, одновременно позволяя сохранить разумную автономность научных изысканий. До определенной степени советское государство способствовало профессионализации криминологии, поскольку содействовало созданию специализированных институтов и научно-исследовательских организаций[95]. В итоге криминологические организации, возникшие в 1920‑е годы, отражали в себе более общие тенденции внутри раннесоветского общества, которое охотно использовало потенциал науки и стремилось к созданию полуавтономных учреждений для научных исследований. Эти новые организации способствовали профессионализации внутри дисциплины через создание структуры для осуществления криминологических исследований. При этом двойственная сущность криминологии как «объективной» эмпирической науки и сферы деятельности, поощряемой государством, способствовала возникновению потенциального конфликта между научными целями криминологов и приоритетами и интересами государства, затрудняя процесс создания и развития «советской» криминологии. Направление развития криминологии подчеркивает временный характер совместимости этики российской интеллигенции с интересами раннесоветского государства и готовности профессионалов работать в рамках, установленных Советами, наличие точечных областей независимости, которые профессионалы умудрялись отыскивать для себя и своих исследований в этих рамках, а также ограничения, которые государство накладывало на публичную автономную деятельность.

Профессионализация криминологии

Статистика преступлений, собранная в первый послереволюционный период, вроде бы свидетельствует о постоянном росте уровня преступности[96]. Действительно, по словам одного исследователя, в 1917 году уровень преступности был в четыре раза выше, чем в начале века [А. Г. 1927: 369, 371]. В связи с этим взрывным ростом, которым сопровождались шаткость ситуации, насильственные перемещения населения и трудности начала XX века, новое большевистское правительство выказывало постоянно растущий интерес к исследованиям преступности. Преступность стала серьезной проблемой после того, как изменилось определение понятия «преступная деятельность», выросло количество правонарушений, а тюрьмы оказались переполнены сильнее прежнего. Первое время государство попыталось свалить ответственность за проблему на пережитки прошлого и тяготы жизни во время войны. В начале 1918 года «Известия» писали:

Старая власть и старые законы низвергнуты. Но новая власть еще не успела установить свой порядок и свой авторитет. Народные массы, привыкшие во время революции не считаться ни с какими законами, сохраняют эту привычку и тогда, когда враг уже сломлен. <…> Не надо также забывать, что к торжествующей революционной демократии, одушевленной самыми чистыми намерениями, всегда <…> пристраиваются различные темные элементы, люди с уголовным прошлым, совершившие в своей жизни не одно жестокое преступление. Эти элементы и во время революции продолжают сохранять свои старые жестокие и преступные привычки[97].

Озабоченность государства масштабами и характером преступности подхлестнула его желание содействовать исследованию этого феномена с целью выработать наиболее эффективные способы борьбы с правонарушениями, которыми можно будет пользоваться до того момента, когда успешное внедрение нового, образа жизни положит конец самой проблеме. Как заметил один исследователь,

советский законодатель подчеркивает, что преступление — результат социально-экономических условий жизни, а потому к преступнику нужно применить меру социальной защиты, приспособить его к условиям трудового общежития, а не мстить ему. Потому необходимо изучать преступность и преступника, чтобы выяснить, каким образом ликвидировать преступность и как бороться с преступлениями до ликвидации их [С. Т. 1927: 105].

Поскольку предполагалось, что с построением социализма преступность отомрет и исчезнет, считалось, что анализ уровня преступности является мерилом движения к этой цели.

Ученые воспользовались возможностями, которые подарила им Октябрьская революция, и стремлением нового режима к созданию новых научных учреждений и, не теряя времени, занялись подготовкой новых учебных программ и открытием новых криминологических организаций для проведения научных исследований — применяемая методология их особенно не тревожила. Новые советские криминологические организации обеспечили ту самую институциональную структуру, которой не хватало дореволюционной российской криминологии. Хотя некоторые дореволюционные исследователи были членами российского отделения Международного союза криминологов[98], а Министерство юстиции оказывало поддержку исследованиям, предоставляя статистику по преступлениям и приговорам[99], в царской России не существовало специальных организаций, которые вели бы и развивали научную деятельность в области криминологии, а кроме того, криминология не изучалась в качестве отдельной специальности в российских университетах. Изучение преступлений оставалось маргинальным занятием в рамках более широкого поля юридической науки и сферы поддержания общественного порядка.

Хаос, порожденный революцией, и возникшая в этой связи необходимость как-то справляться со взрывным ростом преступности фундаментальным образом изменили структуру и статус криминологии. В ходе Гражданской войны местные государственные органы, от районных судов и тюрем до органов здравоохранения, постоянно выказывали интерес к исследованиям преступности[100]. Более того, в эти годы было создано несколько институций и организаций, которые занимались изучением и оценкой преступных элементов: например, в тюрьмах были созданы органы психиатрического наблюдения, а в Петрограде — Диагностический институт криминальной неврологии и психиатрии под руководством психиатра Л. Г. Оршанского (1866–1937), где занимались практическими и теоретическими исследованиями неврологического и психиатрического состояния заключенных[101]. В Московском психоневрологическом институте также была создана кафедра криминальной психологии, где занимались практическим судебно-медицинским психиатрическом анализом, а при Центральном карательном отделе были созданы музей тюремных наказаний и институт[102].

Кроме того, предпринимались усилия по внедрению криминологии в научную среду. Например, в 1921 году С. В. Познышев, судебно-медицинский эксперт и психиатр, сотрудничавший с Московским психоневрологическим институтом, предложил создать отделение криминологии в составе Секции судебного права и криминологии недавно образованного Института советского права. Предполагалось, что там будут заниматься научно-практическими исследованиями всех аспектов преступности и борьбы с ней, в том числе историей уголовного права, уголовной статистикой, криминальной антропологией, судебной медициной, психиатрией, методами ведения расследований, пенитенциарными вопросами, судебно-медицинской экспертизой и фотографией. Предполагалось, что, помимо музея и лабораторий для практической работы, у криминологического отделения будут свои филиалы в основных городах РСФСР, которые совместно с ним станут прокладывать «новые пути в деле борьбы с преступностью <…> выдвигая в качестве основного критерия при определении наказания опасность правонарушителя для общества»[103]. Сам факт создания этих отделов и организаций подчеркивает особый интерес к криминологии в кругах профессионалов, особенно психиатров: в ней видели доказательство важности их профессиональной деятельности для судебной практики и пенитенциарной системы; из этого же проистекает прочная связь между двумя молодыми дисциплинами, психиатрией и криминологией.

При том что начинания периода Гражданской войны свидетельствуют о растущем интересе к криминологии, первая независимая научная организация, занимавшаяся криминологическими изысканиями, возникла только после перехода к НЭПу — на Волге, в Саратове. В 1922 году под началом главы Саратовской тюремной инспекции А. П. Штесса, психиатра, занимавшегося вопросами образования заключенных, был создан Саратовский губернский кабинет криминальной антропологии и судебно-психиатрической экспертизы, где занимались исследованиями этологии, патологии, патогенеза и личности преступника [Иванов 1925: 84-85][104]. По словам М. П. Кутанина, одного из основателей Саратовского кабинета, целью этой организации было развитие научного подхода к вопросам преступности и разработка новых методов борьбы с ней. Сосредоточившись на жизни преступного мира. Кабинет изучал душевное состояние и физическое развитие преступников, равно как и особенности их окружения. Его сотрудники пытались разработать научно-рациональные меры перевоспитания преступников, которые можно было бы внедрять в тюрьмах [Кутании 1931: 61-62][105]. В Саратовском кабинете, как и в петроградском Диагностическом институте, использовался чисто психиатрический подход к изучению преступности и преступников. По причине приверженности Кабинета этому подходу и якобы связи его с методами Ломброзо (к этому подталкивала отсылка к криминальной антропологии в названии Кабинета), к концу 1920‑х годов возник вопрос, является ли он подлинно советской научной организацией.

Московский кабинет по изучению личности преступника и преступности оказался в схожей ситуации. Он был создан в июне 1923 года Моссоветом и вошел в состав Московского уголовного розыска (МУРа); ему вменялось в обязанность проведение исследований и опросов среди местных заключенных: Кабинет направлял студентов Московского государственного университета в тюрьмы для сбора информации[106]. Итоги работы вылились в публикацию сборника статей о преступности и преступной деятельности «Преступный мир Москвы» под редакцией и с предисловием ведущего криминолога М. Н. Гернета [Гернет 1924в][107]. «Преступный мир Москвы» и деятельность Московского кабинета оказались настолько успешными, что к концу 1923 года в одной из московских тюрем была создана постоянно действующая криминологическая клиника. Там исследованиями личности преступника занимались в более прикладном ключе, используя психологический подход. Клиника являлась своего рода тюрьмой с пониженным уровнем охраны, коррекционные меры определялись там в индивидуальном порядке, можно было достичь точного понимания характера правонарушителя, уровня его развития, а также определить применимость к нему общественно-юридических норм [Хроника 1923а: 711-712; Аккерман 1927; Краснушкин 1926: 157][108]. Как впоследствии отметил Гернет,

если научный интерес к продолжению работы [среди заключенных] был в настоящем смысле слова разожжен, то и обрисовывавшиеся результаты работы позволяли думать, что значение всего нового начинания еще более возрастет с созданием постоянного учреждения по дальнейшему собиранию материалов и их изучению [Гернет 1924: 30].

Помимо обеспечения работы криминологической клиники, Московский кабинет издавал ежегодный журнал «Преступник и преступность», вышло также несколько отдельных сборников, посвященных тем преступлениям, которые несут в себе особую угрозу стабильности советского общества и социалистическому развитию, в том числе убийствам, преступлениям сексуального характера, хулиганству и бедности[109]. Сотрудники Кабинета регулярно проводили публичные встречи, где представляли свои текущие исследования, составляли отчеты для местных представителей власти. Московский кабинет занимался и практической деятельностью, тесно сотрудничал с Московским губсудом — сотрудники Кабинета предоставляли туда экспертные заключения. Назначение в 1927 году Г. М. Сегала, главы уголовного отдела Московского губсуда, руководителем социологической секции Кабинета официально закрепило отношения между Московским кабинетом и Московским губсудом [Герцензон 1927: 11][110].

Московский кабинет подходил к изучению преступности с биолого-психологических позиций, подчеркивая важность анализа личности правонарушителя. Сотрудники Московского кабинета понимали, что в центре проблемы преступности находится личный характер преступника. Соответственно, они считали, что изучение отдельных преступников способно вскрыть «корни преступности как болезни общества» [Рапопорт 1926: 34-35]. Ориентация на психологию отчасти стала результатом изменений в административной организации Кабинета и его перевода, вскоре после создания, из МУРа в Мосздравотдел [Ильина 1981: 152-153]. Новое начальство подталкивало исследователей к тому, чтобы сокращать разрыв между медициной и социологией за счет акцента на атавизм, эпилепсию и патологии при исследовании криминального поведения [Ширвиндт 1958: 139]. В работах сотрудников Кабинета проводилась связь между воздействием общественно-экономического и культурного окружения правонарушителей и их психологическим состоянием, то есть рассматривалось как внутреннее, так и внешнее влияние на преступника. Включение таких потенциально «ломброзианских» элементов в работу Московского кабинета, в сочетании с самим названием организации, где «личность преступника» стояла раньше «преступности», придавала деятельности Московского кабинета ярко выраженную ориентацию на психологию, в результате чего к концу 1920‑х годов, с изменением политического климата, он начал подвергаться критике.

Криминологические исследования, проводившиеся в Петрограде-Ленинграде, несколько отличались от саратовских и московских. Если Саратовский и Московский кабинеты с самого начала занимались изучением заключенных, то Ленинградский криминологический кабинет более тесно сотрудничал с судами. Толчком к созданию криминологической организации в Ленинграде стало понимание юристами того, что суды нуждаются в более четких руководящих указаниях по поводу вынесения приговоров. Взгляд этот был подтвержден выводами участников Всероссийской конференции по педагогике, экспериментальной педагогике и психоневрологии, состоявшейся в январе 1924 года, где было подчеркнуто, что политика в отношении преступности должна нанизываться «на стержень центральной государственной задачи», что криминологические исследования должны вестись в непосредственном сотрудничестве с коррекционными заведениями и что криминологам необходимо проводить психиатрическую экспертизу для судов[111]. Петроградский губсуд начал систематическое исследование преступности в 1923 году, а Ленинградский криминологический комитет был официально открыт в 1925‑м; в его задачи входило рассмотрение вопросов судебно-медицинской психиатрии и медицины в рамках судебной практики [К. К. 1927][112]. Вот один из отзывов о работе Ленинградского комитета:

Итак, решать вопросы преступности методами социологии считалось возможным только с учетом индивидуальных особенностей правонарушителя.

Ленинградский кабинет создал в своем составе научные кружки — небольшие группы специалистов, которые регулярно встречались, чтобы обсудить отдельные вопросы или проблемы, связанные с преступностью. В каждом кружке рассматривался свой особый вопрос, на это отводилось несколько месяцев, после чего результаты докладывались в Кабинет и начиналась работа над новым предметом. Кружки много внимания уделяли практическим аспектам судебной политики и методам дознания, но целый ряд кружков рассматривал вопросы уголовной психологии и психиатрии, а также изучал, помимо прочего, сексуальную жизнь, алкоголизм, гипноз, самоубийства, преступность среди несовершеннолетних, евгенику и иные предметы[113]. Практическая направленность Ленинградского кабинета как судебной организации, равно как и то, что во главе его стоял психиатр Оршанский — руководитель Диагностического института, — приводили к тому, что, помимо прояснения применения юридических кодексов, он также занимался нуждами судов, особенно в части определения психиатрической вменяемости преступников и вынесения наиболее эффективных приговоров отдельным лицам с учетом их душевного здоровья. В вопросе отношения к преступникам Ленинградский кабинет придерживался однозначно психиатрической ориентации.

Создание криминологических кабинетов в Саратове, Москве и Ленинграде свидетельствует о том, что в период НЭПа сложилась атмосфера относительной свободы, у местных специалистов появилась возможность разрабатывать практические подходы к преступному поведению, а региональные юридические и административные органы стали проявлять отчетливый интерес к изучению преступности и преступников[114]. Эти ранние организации, по большому счету, воплощали в себе интересы, приоритеты и подходы тех лиц, которые стали их создателями. В первые бурные годы существования советской власти государственные органы прежде всего были озабочены тем, как управляться со все растущим числом правонарушителей, наводнивших суды и тюрьмы, а отнюдь не разработкой новых «советских» криминологических теорий. Соответственно, специалисты, работавшие в криминологических организациях ранних лет, делали упор на практические вопросы и на отдельных преступников, в надежде понять, какие мотивы ими движут и как лучше всего пресекать преступное поведение — во многих случаях речь шла о претворении в жизнь идей, которые были предложены профессионалами еще до революции. Что касается взглядов и ориентации, эти специалисты заложили основы будущих исследований преступности в раннесоветский период, обусловив как их масштаб, так и направленность.

Особое внимание специалистов к личности преступника отражает в себе значительное влияние новых открытий западной криминальной психиатрии на российскую криминологию[115]. Исследования психиатров оказались крайне полезны для рассмотрения поведения и реакций любого человека, а преступники были идеальными (в силу своего содержания взаперти) объектами таких исследований. По мнению этих специалистов, изучение личности и побуждений отдельного правонарушителя помогало, помимо прочего, разработать конкретные коррективные меры и действия, которые государство может предпринять с целью снижения уровня преступности. Действительно, активное участие психиатров в создании первых институтов и кабинетов свидетельствует о целенаправленных усилиях по развитию психиатрической и судебно-медицинской экспертизы, а также о попытке донести эти специализированные сведения до судов и тюрем[116]. Соответственно, ранние криминологические организация служили практическим нуждам местных и региональных органов власти, одновременно обеспечивая специалистам возможность осуществления научной деятельности.

Что касается специалистов-криминологов на местах, психиатрическое изучение преступников не вступало в противоречие с общественно-экономической ориентацией советской идеологии. Сделав экономику центральной опорой своих задач по искоренению эксплуатации пролетариата, большевики выдвинули на первый план экономические и материальные соображения, причем этот идеологический постулат проник во все сферы советской жизни. Хотя в годы НЭПа социалистическое переустройство страны несколько замедлилось ради общего оздоровления экономики, государство не оставляло попыток переустроить быт, культуру и общественные отношения в соответствии со своими идеологическими догмами[117]. Для криминологов подобная направленность означала, что они обязаны давать преступности общественно-экономические объяснения. Такой подход вполне устраивал представителей левого крыла, которые толковали преступность в социологическом ключе; привлекательным он показался и тем, кто использовал в своих исследованиях психологический подход. Один автор отметил:

Мы стоим на почве научного детерминизма <…> считая, что каждый наш шаг, каждая мысль является результатом сложного взаимодействия влияний, социальных и биологических, на наш организм — мы не можем, конечно, смотреть на преступника, как на носителя свободной злой воли (точка зрения классической школы уголовного права), а видим в нем, в его личности и поступках, продукт среды, условий индивидуального развития и т. д., что в сумме обусловливается, конечно, существующими общественноэкономическими отношениями [Изучение 1925: 3].

Для этих специалистов исследования личности преступника были равнозначны исследованиям его общественно-экономического положения — и неотделимы от последних.

Профессионалы, работавшие в криминологических кабинетах раннего периода, утверждали, что к искоренению преступности можно прийти только через понимание взаимоотношений между отдельной преступной личностью и общественно-экономическими условиями. Дистанцируясь от теорий Ломброзо об антропометрии и прирожденных преступниках, они, тем не менее, подчеркивали важность индивидуального психологического подхода к преступнику, поскольку только таким образом можно было прояснить его реакцию на окружение; кроме того, они утверждали, что изучение одного без другого невозможно. Связь между общественно-экономическим и психологическим сделалась особо значимой, когда криминологи сосредоточили свое внимание на женщинах-правонарушительницах. Например, А. С. Звоницкая, юрист, сотрудница киевского Института народного хозяйства, подчеркивала необходимость сочетания в криминологических исследованиях как биологического, так и социологического подхода. Звоницкая определяла преступления как антиобщественные проявления, которые при этом «неизбежно являются кореллятом нормального типичного склада социальной жизни». Только через анализ этих взаимоотношений можно осмыслить понятие преступления «как социального потрясения, произведенного резкими отклонениями в деятельности отдельной личности» [Звоницкая 1924: 82-83]. «Преступность, как социальная патология, неизбежно кореллятивна социальной норме», продолжала она:

Все эти типичные случаи эмоциональной травмы говорят необыкновенно ярко о значении в них социальных переживаний, неразрывно связанных с конкретными условиями социальной среды. Даже там, где, например, кражи имеют непосредственную связь с неправильно стимулированной сексуальностью, связующим эмоциональным звеном является момент тайны и стыда — момент социального, а не биологического. Момент социальной составляющей, переплетающейся в своем конкретном виде с конкретной психофизической организацией, чрезвычайно рельефен в эмоциональных конфликтах [Звоницкая 1924: 91, 77].

Звоницкая считала, что только через понимание криминальной психологии женщин-преступниц и при учете их физиологии можно прояснить, какие специфические социологические факторы приводят к преступлению.

Для Е. К. Краснушкина, психиатра, участвовавшего в работе Московского кабинета, психологическое состояние преступников было неотделимо от общественно-экономических условий. Краснушкин считал, что типичный криминолог — это дореволюционный специалист, принявший советскую систему. Он родился в 1885 году, получил диплом врача в 1910‑м, а в послереволюционные годы быстро стал одним из ведущих психиатров и судебно-медицинских экспертов. В 1921 году он участвовал в создании Центрального института судебной психиатрии имени Сербского и преподавал судебную психиатрию в МГУ С 1919 по 1931 год Краснушкин являлся штатным психиатром московских тюрем, работая там как представитель московского горздравотдела. В этой должности он имел доступ к заключенным, среди которых проводил психиатрические исследования, в том же качестве сыграл ведущую роль в создании и организации деятельности Московского кабинета[118].

В статье 1925 года «Что такое преступник?» — ею открывается первый том ежегодника Московского кабинета — Краснушкин говорит о важности психиатрических исследований для криминологии, тем самым обозначая ориентированность Московского кабинета на науку. Он утверждает, что, хотя ломброзианских «прирожденных преступников» не существует, но недостатки психологического и физического развития отдельной личности, как реакция на общественные условия, способны подтолкнуть к преступности. Он говорит о дегенерации преступника «в силу асоциальности психофизической структуры, в силу недостаточной способности социального приспособления», как об одной из основных причин преступности. Краснушкин отмечает, что дегенераты, «неполноценные личности», «отличаются недостаточным развитием коры головного мозга, этой наиболее хрупкой части мозга и вместе с тем носительницы самых важных аппаратов пассивного и активного приспособления к динамичной социальной среде». В результате возникают условия, в которых «структура их [дегенератов] психики совпадает с таковой «пролетариата босяков», кадры которых они пополняют и из рядов которых в огромной массе и по преимуществу вербуются ряды преступников». По мнению Краснушкина, случаи дегенеративности, которые он наблюдал в среде преступников, как правило, проистекают из общественно-экономических условий, вызывающих эпидемии инфекционных болезней. Более того, он подчеркивает, что связь между дегенеративностью и преступностью, равно как и дегенеративность сама по себе, преодолимы только через улучшение общественно-экономического положения населения — именно по этому пути, заключает он, уже идет Советская Россия [Краснушкин 1926а: 32-33][119]. То есть Краснушкин усматривает прямую связь между психиатрическими аберрациями у преступников (в случае женщин в основе таких аберраций лежит их репродуктивная физиология) и их общественно-экономическим положением, предполагая, что с улучшением жизни условия, которые приводят к дегенерации и, соответственно, криминализации разума, исчезнут. Соответственно, правильное понимание личностных особенностей преступников проливает свет на специфические общественно-экономические факторы, которые и ведут к дегенерации и к преступным действиям.

Уклон местных криминологических кабинетов в психиатрию и их практическая работа среди заключенных стали основным вектором и средоточием криминологических исследований в начале 1920‑х годов. Как видно из биографии Краснушкина, криминология была удобным и эффективным полем для психиатрических исследований и для сбора психиатрических данных для суда. Выполнявшие эту работу специалисты занимали должности не только в университетах или медицинских учреждениях, но также и в местных органах власти (но прежде всего — в тюрьмах). Находясь на этих постах, они получали поддержку своих исследований, а также доступ к предмету научных изысканий. Криминологические кабинеты, созданные увлеченными профессионалами, которые сотрудничали с местными органами власти и получали их поддержку, поскольку цели их совпадали с целями властей, сообщали легитимный характер изучению преступности и придавали ему смысл, напрямую связанный с потребностями государства.

Криминологические кабинеты раннего периода почти всецело сосредоточились на практических исследованиях преступности и личности преступника В них собирали и анализировали уголовную статистику, опрашивали заключенных, оценивали душевное здоровье правонарушителей, готовили экспертные медицинские заключения для судов. Специалисты, работавшие в этих кабинетах, усматривали прямую связь между психиатрическим подходом к личности преступника и общественно-экономическими факторами, которые в совокупности своей служат причинами преступления: в этом они, по большому счету, продолжали дореволюционные дебаты по поводу направления и сути развития криминологии. Сам факт возникновения этих криминологических кабинетов отражал как серьезный интерес со стороны судебных и административных органов среднего звена к поддержке изучения преступников и преступности, так и инициативность профессиональных криминологов в плане создания организаций, где они могли бы заниматься исследованиями, сохранять профессиональную идентичность и интересы. Специалисты с успехом убеждали местных чиновников в необходимости криминологических исследований и их применения в судебной практике, формировали рабочие группы, получали доступ к ресурсам, необходимым для научной работы, и одновременно доказывали необходимость собственной деятельности для советского правосудия. Таким образом, криминологи снабжали важными экспертными сведениями суды и милицию, одновременно обеспечивая им профессиональную поддержку и удовлетворяя потребности государства.

Государственный институт по изучению преступности и преступника

Поскольку на раннем этапе криминологические организации создавались при поддержке местных советов и органов власти, местно-региональная ориентация сужала сферу их деятельности. К 1925 году в кругах специалистов и чиновников, работавших в сфере преступности, сформировалась потребность создания центрального криминологического института, который стал бы руководящим и направляющим органом для исследований преступности по всему Советскому Союзу, а также внедрял бы более «советский» подход к изучению преступности. Успех местных криминологических кабинетов, видимо, пробудил стремление к тому, чтобы такие же специалисты работали и в центре, создавая собственные криминологические органы. Кроме того, интерес к созданию центральной криминологической организации отражал нараставшее стремление режима, проявившееся уже в середине 1920‑х годов, внедрять жесткий государственный контроль во все аспекты общественной жизни; учитывалась также и практическая потребность в осуществлении профессиональной экспертизы для судов.

Сторонники этой идеи утверждали, что центральная криминологическая организация объединит все исследования преступности, собрав в одно целое работу по исследованию динамики преступности по всему Советскому Союзу. Такой организации удобнее будет проводить разносторонние исследования преступности во всех ее проявлениях [Ширвиндт 1958: 140]. Более того, сторонники этой идеи считали, что если криминологические исследования будут сосредоточены в одной центральной организации, криминология получит статус научной дисциплины, пользующейся государственной поддержкой, — и будет считаться идеологически благонадежной. Впрочем, тогда изучение преступлений будет поставлено под контроль и надзор государства, что в итоге ограничит свободу криминологов и их возможности изучать и применять в своей работе разнообразные методологии и подходы.

Создание в 1925 году Государственного института по изучению преступности и преступника стало высшей точкой профессионализации криминологии в ранний период существования Советской России; этот шаг отражал усилившееся стремление большевиков к централизации власти. Он легитимизировал изучение преступности и устанавливал иерархическую структуру, в рамках которой деятельность, проводимая в Москве, помещалась на ее вершину. Институт становился самым важным и самым «советским» криминологическим учреждением. Воплощая в себе саму суть советских криминологических исследований, Государственный институт стал центром проведения систематических исследований преступности. При этом то, что он был организован под эгидой целого ряда комиссариатов, подразумевало, что он окажется под пристальным надзором государства и станет выполнять все причуды тех, кто оплачивает его деятельность. Помимо прочего, мультидисциплинарный характер криминологических исследований нашел отражение в самой организации Института, поскольку здесь поддерживали как социологические, так и биолого-психологические методы. И хотя такой мультидисциплинарный подход говорил о широкомасштабности соответствующей дисциплины — в том виде, в каком она существовала в то время, — он же заложил основу последующего разрушения криминологии внутри ее профессиональной структуры.



Поделиться книгой:

На главную
Назад