Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Молчание старца, или Как Александр I ушел с престола - Леонид Евгеньевич Бежин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ясно было видно, что это человек не простой.

Кузнец начал расспрашивать незнакомца, кто он такой, откуда и куда едет, где приобрел такую прекрасную лошадь… Но тот отвечал нехотя и настолько уклончиво, что возбудил подозрение и у кузнеца, и у собравшегося около кузницы народа. Старик без всякого с его стороны сопротивления был задержан и отправлен в город.

На допросе он назвал себя крестьянином Федором Козьмичом и заявил, что лошадь принадлежит ему, но от дальнейших показаний отказался, объявив себя бродягою, не помнящим родства. Вследствие этого старика посадили в тюрьму, затем судили за бродяжничество и приговорили к ссылке в Сибирь, а предварительно к двадцати ударам плетьми».

Так рассказывает о появлении Феодора Козьмича близ Красноуфимска старинная брошюра, и этот рассказ повторяется во многих изданиях. Близ Красноуфимска – или, точнее, в Кленовской волости Красноуфимского уезда. Уточним и дату: 4 сентября 1836 года. Именно в этот день угрюмый, хмурый, бородатый мужик, прибивавший подковы (или, напротив, круглый, веселый, безбородый), встретил в дверях кузницы старика, одетого в крестьянский кафтан, но по манерам, осанке, выправке смахивавшего на барина. К тому же высокого, плечистого и красивого. Встретил приветливо, даже с некоторой угодливостью, с желанием оказать почтение и одновременно расположить к себе: мол, заходи, добрый человек, уважь, не погнушайся. Говори, чего надобно, – мигом исполним…

Про себя же наверняка подумал: эге, дядя, а ты, видать, не из простых… Ну и решил доложить куда следует.

Может быть, не раз уже докладывал о всяких подобных случаях и даже числился по некоему секретному ведомству – такое предположение высказал Анатолий Федорович Хрипанков, мой петербургский собеседник, хорошо знакомый с этой историей. Надо заметить, весьма обоснованное предположение, без которого весь эпизод выглядит несколько странно: мало ли у кого какая лошадь и кто во что одет, не каждого же сдавать в участок! А тут задержали и отправили в город – явно неспроста. Возможно, некий тусклый, невзрачный господин с бритым лицом надоумил: вы тут, братки, приглядывайте и если что… Возможно, и предписание имелось, некая инструкция, циркуляр… Может быть, Николай I специально расставил посты, чтобы его брат тайно не проник в Москву, Петербург, Киев и прочие административные центры: дело-то государственное. Феодор Козьмич же своим поведением как бы говорил: пожалуйста, согласен и на Сибирь, и на иные забытые Богом места…

Главное, что он вышел из затвора, а где после этого жить – особого значения не имело…

Красноуфимский земский суд приговорил его к наказанию плетьми и к отдаче в солдаты, в случае же негодности – к отсылке в Херсонскую крепость, за неспособностью же к работам – к ссылке «прямо в Сибирь на поселение». Зачитанным приговором Феодор Козьмич «остался доволен», но сам расписываться не стал, остерегся – доверил мещанину Григорию Шпыневу. Решение суда отослали по инстанциям, но вскоре оно было возвращено пермским губернатором, – возвращено со следующим предписанием: «Федора Козьмина, как имеющего 65 лет от роду и, следовательно, не способного ни к военной службе, ни к крепостным работам, сослать в Сибирь на поселение», что и было в точности исполнено.

12 октября Феодор Козьмич получил двадцать ударов плетьми, и на следующий день его отправили по этапу в Тюмень, а оттуда в Томскую губернию. Такова последовательность событий в Красноуфимске: факты, имена, даты. К этому же времени относится и рассказ крестьянки Феклы Степановны Коробейниковой, слышанный ею от самого Феодора Козьмича: «По какому-то случаю дано было знать императору Николаю Павловичу, и по распоряжению его величества был прислан великий князь Михаил Павлович. Он по приезде своем в город прямо явился в острог и первого посетил старца Федора Кузьмича и сильно оскорбился на начальствующих, хотел их привлечь к суду, но старец уговорил великого князя оставить все в забвении. Просил также, чтобы его осудили на поселение в Сибирь…»

Одним словом, вот что происходило там, где мне вскоре предстоит побывать. Происходило – и я снова буду охотиться за тенью этих событий, как будто они еще не отошли, не отлетели и возвещают о себе неким тихим печальным гулом. Печальным, ровным, далеким, – главное, его услышать, различить в слитном шуме улицы, угадать в шелесте, шорохах, скрипах. И тогда события оживут и я, их зачарованный свидетель, перенесусь туда, где ушедшее время совпадает с окружающим меня пространством.

Так оно и случается: поезд замедляет ход, и я спрыгиваю с подножки на низкую платформу. Прячу в камеру хранения чемодан и, не дожидаясь праздного автобуса, пешком отправляюсь в… город, если называть этим словом не грязно-серые бетонные коробки, уныло-однообразными рядами поставленные вдоль улицы, а нечто неуловимо-ускользающе-затаенно-живое, чем обладают старинные домики, церкви, деревья. Вот они показались вдали за поворотом дороги, и я понимаю, что передо мною уцелевший островок настоящего Красноуфимска, того самого, куда доставили на телеге Феодора Козьмича и где он стоял перед судьями, зачитывавшими приговор, и где его как бродягу наказывали плетьми. А затем – сто семнадцатым по счету – он шагал в колонне ссыльных из сорок четвертой партии.

Да, да, именно здесь, он, победитель Наполеона… И я брожу вдоль черных бревенчатых домов, накрытых шапками сирени, разглядываю резные тесовые ворота, вдыхаю запах мокрых опилок, сырых поленьев, долетающий из дворов, и все пытаюсь уяснить, осмыслить, донести до своего сознания: именно здесь… победитель…

Выбираюсь на высокий берег Уфы – передо мной холмистые дали, туман, леса. Внизу, у берега, склонившиеся к воде ивы, полузатонувшие лодки. Запахло дымком: мальчишки жгут костер, и вот он уже стелется над водой, этот прозрачный дым, словно обхватывая ее руками… Красиво, но во всем что-то холодное, уральское… И как не похоже на знакомый и близкий ему Петербург, арки, проспекты с наряженными дамами, набережную Невы, мосты над каналами… Не похоже и странно, насмешливо, грубо отчужденно: ты теперь не там, а здесь. Попробуй привыкни к этому, залетный воробышек, царский властелин, как ты сам себя величаешь… Попробуй, когда дохнет в лицо угрюмой, безнадежной, холодной, как уральский чугун, тоской и вспомнится то прежнее, чему не будет возврата.

Да, не будет Петербурга, Невы, мостов над каналами, а будет глухая Сибирь… Сибирь, батюшка, Томская губерния, куда доставят тебя по этапу. И заживешь ты там, сам себе удивляясь, и в этом удивлении скажешь однажды: «Я родился в древах, если бы эти древа на меня посмотрели, то без ветра бы вершинами покачали».

Глава одиннадцатая Монастырь и дом Хромова

«Посылаю ангела Моего», – знаете ли, сбылось. Сбылось самым чудесным образом, и в Томске он явился, посланный мне ангел: я заметил это по некоему дуновению, некоему освобождающему вздоху, протянувшемуся в воздухе, некоей благоуханной свежести, оповещающей о приближении небесного посланника. Почувствовал, лишь только сошел с поезда, по которому вдоволь напутешествовался за день и две ночи. Напутешествовался, насмотрелся в окна на безлистые, мертвые, белые деревья, торчавшие из болот (их особенно много было на подступах к Омску), на выжженную прошлогоднюю траву вдоль железнодорожной насыпи, на полосатые шлагбаумы переездов, на серые крыши редких домиков.

И вот, наконец, Томск, уютный, тихий, деревянный, резной – не город, а печатный пряник с картинкой. Во всяком случае, таким он мне на радостях показался.

Тут-то и протянулся в воздухе освобождающий вздох, и я ощутил, что мне тайно сопутствует везение. Иными словами, ангел повел крылом – и мне открылось. Недолгое пребывание в Томске принесло счастливые находки, настолько счастливые, что оставалась возможность вкрадчивого сомнения, неверия своему счастью: я ли это поднимаюсь на крыльцо хромовского дома, рядом с которым стояла келья Феодора Козьмича (вот оно, точное место!), и держу в руках его полотняную рубаху, вязаную шапочку и ссохшуюся губку! Да, да, рубаху и шапочку, которые носил любимый внук Екатерины, освободитель Европы, создатель Священного союза…

Впрочем, все это было потом, через несколько дней. Начались же мои находки с того, что, получив номер в гостинице, я заглянул в городскую библиотеку, и там мне рассказали, как найти Алексеевский монастырь – не оставшееся от него голое место, а именно сам монастырь, от которого сохранились часть стены, главный собор и еще кое-какие постройки. «Пойдете прямо… потом свернете и увидите», – буднично, привычно объяснили мне, не подозревая, что эти слова звучат для меня как призывные ангельские трубы.

Торопливо распрощавшись с гостеприимными библиотекарями, я устремился в указанном направлении, затем свернул и увидел тот самый Богородице-Алексеевский монастырь, где Феодор Козьмич часто бывал, поскольку жил неподалеку, на Монастырской улице, а сюда захаживал смиренно постоять на службе, помолиться перед иконами, побеседовать с настоятелем и монахами. Обычное дело – по-соседски… Здесь же его и похоронили, а в 1904 году состоялось торжественное освящение часовни, сооруженной над могилой, – каменной, с высоким куполом, с круглыми окнами для света. Разумеется, уцелеть она не могла – за столько-то лет кровавого разгула, воинствующего безбожия, фанатичной борьбы с религией! Но я знал, где она находилась, – в трех саженях к северо-востоку от главного алтаря монастырской церкви, как сказано в старинной брошюре, которую я предусмотрительно захватил с собой.

Три сажени – это шесть метров сорок сантиметров, алтарь же церкви – вот он передо мной, и теперь остается лишь отсчитать метры.... два… четыре… шесть… Неужели под моими ногами кости Феодора Козьмича?! Асфальт, какие-то гаражи – неужели?! Мороз по коже… Невольная оторопь…

Правда, среди томских обывателей ходили слухи, что останки Феодора Козьмича однажды ночью были тайно вывезены в Петербург, и даже, кажется, находились свидетели – те, которые помнили, как в темноте… какие-то люди… раскапывали могилу… извлекали гроб… Эти слухи, безусловно, заслуживают внимания, ведь по логике вещей царствующему дому следовало заменить ложные останки на подлинные, похоронив Феодора Козьмича в Петропавловский крепости, под мраморным надгробием с именем Александра. Но подобная логика ставится под сомнение или даже начисто опровергается следующим рассказом архимандрита Ионы, настоятеля Алексеевского монастыря:

«1903 г. 10 июля при рытье канав для фундамента строящейся на могиле Феодора Козьмича часовни обнаружилась могила старца. При этом присутствовал я с подрядчиком Иваном Петровичем Ледневым и архитектором Викентием Флорентиновичем Оржешко.

При осмотре могилы Великого старца оказалось, что каменный склеп уцелел отлично. Доски, покрывающие этот склеп, также оказались целыми. Но одна из них провалилась, упала на гроб и проломила крышку последнего. Так как нужно было исправить повреждение и плотно закрыть гроб, то приподнята была крышка, и при зажжении восковой свечи был усмотрен остов человека, голова которого покоилась на подушке. Подушка эта истлела. Голова же, склоненная несколько на левую сторону, обрисовалась весьма ясно. Волосы на голове и бороде сохранились в целости: цвета они белого, т. е. седые. Борода волнистая – протянулась широко на правую сторону. Явственно обрисовались также ноги, обутые в башмаки; башмаки эти носками своими загнулись и, кажется, истлели. Вся остальная фигура человека представляется в виде серой массы».

Рассказ точен, как судебный протокол…

Таким образом, до конца не установлено, где же все-таки скрываются останки Феодора Козьмича, и нам приходится разгадывать ту же загадку, что и с усыпальницей в соборе Петропавловской крепости, – именно ту же самую, поскольку усыпальницу императора и могилу сибирского старца связывает одна и та же династийная тайна. Если при живом Александре его ложные останки в запечатанном гробу долго блуждали по России, сопровождаемые князем Волконским, прежде чем обрели пристанище в царской усыпальнице, откуда были потом извлечены, то вполне резонно предположить, что такая же участь ожидала и останки Феодора Козьмича. Но это опять же логика, хотя логика и не рациональная, а, скорее, мистическая. Реальность же остается непроясненной, и поэтому я, добросовестно отсчитавший шесть метров, пребываю в некотором сомнении, в неуверенности: действительно ли под моими ногами… кости… Феодора Козьмича?! Или это мистика?!

Наверное, здешним краеведам можно было бы призвать на помощь архитекторов, заручиться разрешением властей и произвести раскопки, но позднее я узнал, что церковь считает кощунственным тревожить прах сибирского святого, а церковь в таких вопросах – высшая нравственная инстанция. Таким образом, нет, не установлено, но я, отсчитавший, все-таки чувствую себя паломником, добравшимся до святыни: здесь стояла часовня и находилась могила. И как странно, случайно, таинственно через это «здесь» соединены два мира: монастырское кладбище, осевшие, покрытые мхом могилы, покосившиеся кресты, колокольный звон, некогда плывший над домами, – и асфальт, гаражи…

Гаражи, асфальт и я, несуразный паломник, путешествующий по святым местам с записной книжкой, командировочным удостоверением и рекомендательным письмом в государственные учреждения: такой-то и такой-то… направляется для сбора материалов… просьба оказывать всяческое содействие… Казалось бы, что мне Феодор Козьмич! Какое мне дело до его тайны! А вот прочел когда-то неоконченную повесть Толстого, затем главы из «Розы мира», затем исторические исследования (и прежде всего добрейшего Шильдера) и материалы, и с тех пор меня не оставляет стремление постигнуть величие этого человека, прикоснуться к тайне. Прикоснуться и, словно бы прорвав светящуюся матовую бумагу, наклеенную на оконную раму, проникнуть в тот исчезнувший мир. Проникнуть же можно только через «здесь», и вот я езжу, расспрашиваю, разыскиваю те места, где светится на оконной раме волшебная матовая бумага…

А, может быть, и после меня кто-нибудь поедет, охотясь за тенью событий, связывающих этот город с именем человека, который в первой жизни поднялся до вершин земной славы, а во второй – до вершин святости…

Из Алексеевского монастыря я спешу на поиски Монастырской улицы. Собственно, это должно быть просто: Монастырская, – значит, где-то рядом, в двух шагах от монастыря. Уж не эта ли, именуемая теперь улицей Крылова? Очень похожа – как раз подводит к главным воротам. Другой похожей поблизости нет, и это сначала склоняет меня к догадке, а затем и убеждает, что удалось найти улицу, где жил почтенный, всеми уважаемый купец Хромов, а у него во дворе – особняком, в маленькой келье – старец Феодор Козьмич. И жил и умер на этой улице, – конечно же, я несколько раз прошел ее из конца в конец. Прошел, осмотрел, изучил, стараясь представить, как со скрипом открывалась калитка в глухих воротах и из нее высовывался цепной дворовый пес, любивший угрожающе рыкнуть, заливисто залаять на прохожих. А затем, опираясь о палку, выходил белобородый старик, одетый в длинную белую рубаху, и направлялся к Алексеевскому монастырю, откуда доносился колокольный звон, созывавший прихожан на службу.

Да, со скрипом открывалась (я даже словно бы слышал этот протяжный скрип) – вот только где, в каком месте? В середине улицы или в конце? Я задавал себе эти вопросы, ожидая толчка некоей догадки, некоего интуитивного прозрения, которое указало бы точку в пространстве, откуда исходили незримые токи, – токи присутствия Феодора Козьмича, но прозрение меня не осеняло: слишком глубоко погребена была Монастырская улица под улицей Крылова. Лишь кое-где чернели потрескавшимися бревнами бывшие купеческие дома, в окнах цвела герань и виднелись медные шарики старинных кроватей, остальная же часть улицы напоминала некий архитектурный скелет со сломанными костями деревянных свай и торчащими ребрами бетонных конструкций.

Наверное, никто из жителей и не помнит, что когда-то здесь жили Хромовы. Наивно было бы и надеяться. На всякий случай я спросил у проходившей мимо пожилой, чем-то озабоченной женщины, не скажет ли она, как эта улица называлась раньше и знакома ли ей фамилия Хромовых. Спросил, и мне повезло: женщина оказалась потомственной жительницей Томска и сразу же ответила, что улица называлась Монастырской, а Хромовы – одна из известнейших купеческих фамилий. Вот только где находился дом Семена Феофановича, она точно не знает, хотя слышала, что поблизости. Может быть, в конце, может быть, в середине, – словом, неподалеку.

Этот ответ меня воодушевил и ободрил: значит, предание сохраняется и в памяти нынешних жителей улицы Крылова не утрачены имена тех, кто жил на погребенной под нею Монастырской. Значит, не только в книгах можно встретить фамилию Хромовых, а вот, пожалуйста, – услышать от случайного прохожего! Воодушевленный, я решил продолжить расспросы, но на этот раз вместо потомственных жителей попадались те, кого занесло сюда шальным ветром, – кто приехал недавно, осел ненадолго и поэтому торопился пройти мимо, недоуменно, даже отчасти неприязненно пожав плечами: Хромовы? Извините, никогда не слышали…

Вот тогда-то я и надумал заглянуть в редакцию местной газеты: а вдруг они мне укажут точку, откуда исходят незримые токи. Надумал, признаться, неспроста: в библиотеке мне сказали, что в газете была заметка о Феодоре Козьмиче, предполагаемом месте его захоронения и о тех, кто умеет улавливать незримые токи с помощью лозы и вертящейся рамки, – рудознатцах и кладоискателях, исследовавших территорию монастыря. Эту заметку я и хотел (изнывал от нетерпения) прочесть, а заодно и поговорить с сотрудниками газеты: журналисты народ ушлый, бывалый, чем-нибудь да помогут, наведут на след.

Встретили меня очень приветливо и обходительно: предмет моих интересов у всех вызывал живейший отклик. Встретили, усадили за стол, принесли годовую подшивку газет, заварили крепкого чаю, всегда предлагаемого гостям, которых не приглашали, но которым рады. И я внимательно изучил заметку, прихлебывая чай из купеческой чашки с пунцовыми розами (почему-то хотелось думать, что – купеческая). Рудознатцы оплошали: строптивая лоза взбунтовалась совсем не на том месте, где могли скрываться останки Феодора Козьмича. Но в заметке меня заинтересовала полемика между здешним ученым мужем, сотрудником историко-архитектурного музея Николаем Серебренниковым и краеведом-энтузиастом Виктором Федоровым, который, видно, слишком уж страдальчески горел идеей доказать тождество двух личностей – Александра и старца Феодора. Страдальчески, жертвенно, мученически, а такие люди всегда многих отталкивали, меня же – притягивали, несмотря на соблазн потушить их огонь ссылками на факты и авторитетные мнения, которому и поддался его оппонент.

«Что, братец, и тебя приворожила тайна Феодора Козьмича?» – подумал я, угадывая в краеведе-энтузиасте родственную душу.

Сотрудники газеты дали мне адрес и подробно растолковали, как разыскать Виктора Федорова. Я поблагодарил и хотел уже откланяться, но напоследок все-таки не удержался, спросил о доме купца Хромова, надеясь на самый приблизительный ответ: есть предположения… хотя точно не установлено… но согласно косвенным данным… И тут вторично затрубили ангельские трубы: дом Хромова, оказывается, цел! Цел и невредим, даже не перестраивался! И находится по адресу улица Крылова, 26 – совсем рядом! Я ушам своим не верил: Господи, неужели?! Конечно же, я проходил мимо него, но мог ли я подумать, что это тот самый, во дворе которого… келья Феодора Козьмича… Да, да, сказали мне, как раз напротив кафе «Иней» и стояла келья. На месте ее сейчас какие-то деревца, вы сразу найдете…

Я снова бросился на улицу Крылова, лихорадочно отсчитывая номера домов: 22-й… 24-й… и наконец 26-й! Тот самый, увидеть который я так мечтал (вернее, не мечтал и не надеялся), – двухэтажный, деревянный, на каменной подклети, в центре строенное окно, наличники с резными завитками, два островерхих козырька на крыше, крылечко со ступеньками. И вот я вхожу… Сам себе не верю, но собственными ногами вхожу в дом, где столько раз бывал… присаживался к столу… пил чай из блюдца… уступая просьбам хозяев, колол щипцами сахар, надламывал обсыпанный маком крендель… благодарил, прикладывая руку к груди… и удалялся в свою келью. Удалялся тропинкой, проложенной в саду, и хозяева всегда молча смотрели, как седая голова его величественно проплывала в окнах.

Кого угощал ты чаем, купец Хромов? Императора Александра… Поистине удивительная, странная, загадочная история у этого дома – самая подходящая для того, чтобы разбить его изнутри на крошечные комнатушки, посадить комендантшу в ватной безрукавке и устроить здесь общежитие. Не музей, куда съезжались бы люди со всего света, а женское общежитие – вот, пожалуйста, и белье на веревках сушится, и чайник на плите кипит, одним словом, всюду жизнь…

Я разговорился с комендантшей и, разумеется, начал с вопроса об Александре: слышала ли она, что в этом доме?.. Убежденно качнула головой. Нет, об Александре она не слышала, но зато показала мне лесенку наверх, в кастелянскую, где до самого последнего времени жила одинокая, сухенькая старушка – наследница прежних хозяев. Да, наверху, под самой крышей, доживала свой век, вспоминая минувшие годы (все в прошлом), а внизу стирали, гоняли чаи, накручивали бигуди, засыпали под радио… Поистине история удивительная, странная, загадочная!..

Побывал я и там, где деревца… – на месте кельи. После смерти Феодора Козьмича его келью берегли как реликвию, как память о святом человеке: в ней молились и служили службы. Так и продержалась она до тех страшных годов – двадцатых, пролетарских, безбожных. Они-то ее не пощадили, смололи в своих жерновах…

Позднее в Москве я встретил женщину, потомственную томичанку, которая помнила, как выглядела келья: ее мать мыла в ней полы. Мыла полы, убирала, поддерживала порядок, а дочери велела тихонько сидеть в уголке и не мешать ей. И вот она мне подробно рассказывала об убранстве кельи, о лампадах, свечах и иконах, а я вспоминал место, – голое место, которое я застал, пыльные, чахлые деревца и стеклянное кафе «Иней». Иней на стеклах времени…

Вспоминал и думал, что это не просто отсутствие, не просто некое ничто, не просто зияние пустоты (пустырь как символ социалистических свершений’), а наследие тех самых безбожных, пролетарских, двадцатых. Наследие, которого будто бы и нет, но оно есть, и мы от него не скоро избавимся…

Таким же пустым и голым местом оказалась для меня и заимка Хромова, куда старец Феодор Козьмич перебирался летом: я отправился туда на следующее утро. Отправился, вспоминая рассказ дочери Хромова о том, как однажды летом они с матерью поехали на заимку к старцу (в четырех верстах от Томска). Был чудный солнечный день. Подъехав к заимке, они увидели Феодора Козьмича гуляющим по полю (по-военному руки) и марширующим. Когда они с ним поздоровались, поклонились, старец поведал им: «Панушки, был такой же прекрасный солнечный день, когда я отстал от общества. Где был и кто был, – а очутился у вас на полянке».

Мы уже говорили о том, какой на редкость солнечный и теплый выдался ноябрь 1825 года в Таганроге: таким образом, слова старца возвращают нас в прошлое, к тем событиям, разыгравшимся в путевом дворце. Но мне кажется, что эти слова обращены и ко мне нынешнему: летнее утро было таким же солнечным, небо – высоким и синим, облака – легкими и прозрачными, с белыми гребешками.

И полянка была: вот она, эта полянка! Та самая! Но где домик старца с журчавшим под ним родником? Конечно же, сгинул, исчез и следа не осталось, как не осталось следов и от прежней Хромовки, нынешняя же – полуизба-полудачка – возникла на пустом месте, поэтому и название словно бы ей и не принадлежит! Название – ей, а она – названию: так и пребывают во взаимном отстранении, не зная, не ведая друг о друге, две Хромовки, не новая на месте старой, а – новая на голом месте.

Да, на голом, доставшемся в наследство… Поэтому из всех жителей, к которым я обращался, лишь один махнул рукой в сторону бывшей заимки: похоже, там… Так я и вышел на ту полянку, где все утонуло в бурьяне, где ничего не осталось и ничего не напоминало, но был такой же солнечный день, и что мне мешало представить, как старец – по-военному руки – маршировал перед двумя женщинами, приехавшими его навестить!..

Глава двенадцатая Рубаха, шапочка, губка

В город я вернулся пешком – по старой дороге, которой ходил и Феодор Козьмич, когда случалась нужда побывать в Томске, в своей келье или монастыре. Из Томска на заимку Хромов, конечно, возил его на лошади, оказывал уважение, а вот с заимки в Томск старец ходил пешком этой дорогой – с заплечной котомкой, с посохом, как странник… Краеведы рассказывают, что в старые времена дорога была чисто выметена, освещена фонариками и вообще имела обустроенный, цивилизованный вид: в праздничные дни по ней гулял народ и прокатывались тройки с бубенчиками. При советском режиме цивилизованный лоск с нее, понятно, сошел – ухабы, рытвины, чертополох… К тому же по ней проложили рельсы и пустили трамвай, который грохочет на всю округу и поднимает облака пыли.

Но все-таки этой дорогой, опираясь о страннический посох, в город неузнано вступал император, называвший себя Феодором Козьмичом…

В городе я разыскал Виктора Федорова, с которым давно собирался встретиться, – разыскал в университете, где он работал, но не на кафедре истории или литературы, а в коридорчике, куда выходили двери разных хозяйственных служб. И вот за одной из этих дверей с табличкой, обозначавшей некую административную должность, я и увидел человека с рассеянным взглядом, тихим голосом и бледным, несколько даже изможденным лицом мученика-дилетанта, который днем добросовестно выполняет свои должностные обязанности (ну, скажем, по снабжению), но зато ночами, когда молчит телефон, спят жена и дети, предается изобретению вечного двигателя, поискам лекарства от всех болезней или доказательству существования Атлантиды.

Да, есть это в русском характере – в ночной тишине, на кухне, под мигающим светом лампы… Вот и Виктор Федоров прочел однажды, что многие считают сибирского старца Феодора Козьмича, умершего в его родном городе, императором Александром I. Прочел и решил доказать, что этого не могло быть: слухи, выдумки, сплошная неправда. Начал доказывать и собрал более ста доказательств, что это так и было. Правда! Более ста, среди которых есть и неизвестные науке, найденные им самим. К примеру, Виктор Федоров установил, что посмертная маска Александра, фотография которой приводится в большинстве работ, снята с живого и снята самим Александром, чтобы посвященные в его тайну люди могли представить ее как свидетельство смерти императора. А как же иначе – без маски не поверят! По протоколу положено, – значит, должна быть маска!

Виктор Федоров, не чуждый криминалистике, также провел графологическую экспертизу, подтвердившую идентичность почерков Александра и Феодора Козьмича. Словом, было о чем поговорить нам, мученикам-дилетантам, разгадывающим тайну сибирского старца, но тут я заболел…

Заболел, и у меня начался жар, озноб, лихорадка, когда я услышал от Виктора Федорова, что в Томске живет правнучка купца Хромова и у нее хранится рубаха, вязаная шапочка и другие вещи старца Феодора Козьмича. Хранится как наследство от прадеда, как семейная реликвия, которую она никому не показывает, даже работникам музея. Вернее, им-то, дотошным и назойливым, в первую очередь… Был такой случай: пришли, просили показать, умоляли, но она так и не вынесла, опасаясь (и не без оснований, надо сказать), что ее реликвию отнимут, заберут в музей – и прощай! Поэтому даже в Томске рубаху и шапочку Феодора Козьмича мало кто видел – Виктору Федорову тоже не довелось. Он даже не знает адреса женщины и может дать лишь телефон людей, которые сами тоже не знают, но зато у них есть телефон тех, кто, может быть… а вдруг?!.. знает.

Иными словами, выстраивалась цепочка, и мне ничего не оставалось делать, как ухватиться за ее конец. В гостинице я стал звонить тем, которые не знают, но у которых, может быть, есть. Дозвонился. Получил, но оказалось, что это был не телефон, а адрес. Я помчался по этому адресу, но нужных мне людей не застал, и мне дали еще один номер телефона. Я снова стал дозваниваться: то не брали трубку, то линия была занята, о чем возвещали короткие гудки. Странное дело, думал я, если людей нет дома, то кто же разговаривает по телефону?! Наконец взяли трубку, ответили, и тут все уперлось в одного человека, который пообещал. Не сам, а через другого человека, так сказать, друга дома. Иными словами, он там бывал. Бывал и пользовался таким доверием, что для него выносили. Он даже чувствовал некоторые права и поэтому слегка ревновал к тем, кто мог бы на них посягнуть.

К тому же он был начинающий литератор…

Когда я об этом услышал, я понял, что вряд ли… Нет, нет, мы со всей душой… готовы помочь… пойти навстречу… но, знаете ли, вряд ли… Вряд ли, потому что это наше и мы вынуждены оберегать… Вбить колышки и навесить заборчик… Вот если бы вы были не литератор, а, допустим, аптекарь или водитель трамвая, – тогда пожалуйста… А поскольку вы, как и мы, то уж извините… А ну как вы все опишете, и нам ничего не останется! А мы тоже хотим!.. Так мне было внушено, и, признаться, я сник и приуныл: неужели придется уехать, не увидев рубаху Феодора Козьмича?! Не увидев, не прикоснувшись, не погладив подушечками пальцев тонкое льняное полотно – ну уж нет! Останусь здесь на зиму, сниму квартиру и буду упрямо рыскать по всему городу, пока не найду и не увижу. Одним словом, я решил и уже хотел было сдавать обратный билет в Москву, купленный за несколько дней до этого, как блеснули на солнце золотые ангельские трубы и надо мною грянула победная песнь…

У меня в руках телефон Евгении Александровны – правнучки Семена Феофановича Хромова! Откуда? Принес ангел – иначе и не объяснишь случившееся. Принес и вложил мне в руку, поэтому не буду вдаваться в подробности, рассказывать, как и через кого: чудо есть чудо… Причем ангел мне на ухо шепнул, меня надоумил: когда будешь звонить, не говори про рубаху… как будто ты о ней ничего и не знаешь. Не выдавай себя, не говори, а то спугнешь… Выдумай какой-нибудь предлог, совершенно невинный. Главное, чтобы тебя пригласили в дом, а уж там…

И вот я, собравшись с духом, беру трубку, набираю номер: здравствуйте, я такой-то, приехал из Москвы, собираюсь писать о Феодоре Козьмиче, изучаю материалы, хотел бы показать вам кое-какие фотографии и, если позволите, задать несколько вопросов. О фотографиях я упомянул с расчетом – ведь их по телефону не покажешь. Вот какой я хитрец и пролаза! И мне любезно отвечают: пожалуйста, заходите, будем рады вас видеть. Настолько любезно, что я засомневался, стоило ли мне хитрить и прибегать к уловкам, и, может быть, не ангел толкнул на это, а кто-нибудь другой – бесенок с рожками, хвостом и копытцами.

Впрочем, времени для сомнений оставалось немного, и я заспешил на встречу с Евгенией Александровной. Как я понял из ее объяснения, жила она неподалеку от дома Хромова, в таком же старом деревянном домике с забором и калиткой. Разыскал я этот дом, толкнул калитку и увидел у крыльца пожилую невысокую женщину, опрятно одетую, с коротко подстриженными седыми волосами и с тою розоватой окраской лица, которая бывает при полнейшей, чистой седине. Лица простого и доброго, с правильными русскими чертами (такой могла быть сельская учительница или жена священника).

Евгения Александровна пригласила меня в дом, где все было так, как в старых сибирских домах: множество всяких уголков, закуточков, коридорчиков и большая комната в центре. Комната со всеми признаками уюта, устойчивого обихода, скромного достатка: цветами на подоконниках, фотографиями на стенах, вазочкой на комоде, кружевными салфетками на подушках дивана, – как говорилось раньше, гостиная. Мы устроились за столом, накрытым вышитой скатертью, и я достал имевшиеся у меня фотографии, разложил, стал показывать, попутно расспрашивая о Феодоре Козьмиче, купце Хромове, о тех преданиях, которые сохранились в семье, и разговор у нас завязался. Хороший, доверительный, душевный разговор: Евгения Александровна участливо и внимательно меня выслушивала, согласно кивала и охотно отвечала на вопросы.

Да, предание сохранялось, и не просто предание: в семье все были уверены, что Феодор Козьмич – это не кто иной, как… вот, пожалуйста, прочтите… И Евгения Александровна достала из шкатулки письмо своего деда Ивана Григорьевича Чистякова (зятя купца Хромова), в котором были такие строчки: «Дело о Федоре Кузьмиче двинулось вперед, уже открыто пишут, что это император Александр Первый».

Участливо, охотно, но вскоре я почувствовал, что разговор затухает. Затухает, как костер под дождем: погорел, потрещал, подымил – и затух. И сколько ни подкладывай сухие ветки, ни подсовывай скомканную бумагу, ни раздувай пламя – снова не вспыхнет… Я забеспокоился, встревожился, заметался: что же делать? Спросить напрямую? Мол, я слышал, что у вас… рубашка… старца Феодора Козьмича… Нет, напрямую нельзя, ангел предупреждал не напрасно. Прямой вопрос может насторожить, внушить какие-то подозрения. Надо ждать, и я терпеливо жду, а в разговоре уже возникают зловещие долгие паузы, обязывающие меня встать, поблагодарить за гостеприимство и с прощальным поклоном произнести: «Наверное, мне пора». Хозяйка же должна будет ответить: «Ну что вы! Что вы!» – и тоже встать, своим обреченным видом показывая, что удерживать меня она не вправе. Так она проводит меня до дверей, и мы простимся. Простимся, и я никогда…

Но тут блеснула на солнце медь: это ангелы вскинули трубы. Евгения Александровна сделала мне знак, что ей нужно на минуту отлучиться, и исчезла за занавеской. Исчезла и зашуршала там бумагой, словно что-то разворачивая, что-то доставая. Доставая очень бережно и аккуратно, как некую драгоценность, реликвию… Я замер, вслушиваясь в эти звуки: только бы не обмануться. Только бы это оказалось тем предметом, ради которого я приехал! И вот еще минута, и Евгения Александровна выносит из-за занавески портрет Феодора Козьмича – тот самый, знаменитый, с прижатой к груди ладонью и заложенным за поясок большим пальцем левой руки. Но только я знал его по позднейшим копиям, а это очень ранняя, старинная, на пожелтевшей фотографической бумаге.

Портрет спрятан под стекло и вставлен в раму – кем? Быть может, самим Семеном Феофановичем Хромовым или Иваном Григорьевичем Чистяковым, людьми трезвыми, основательными и отнюдь не легковерными, не падкими до россказней и слухов. Уж они-то взвешивали каждое услышанное слово, прежде чем принять его на веру, но портрет хранили не только как реликвию, но и как святыню. Хранили сами и детям строго завещали хранить. Значит, знали, кто такой старец Федор Кузьмин. Знали и даже более того – были твердо убеждены и служили этому убеждению как своему купеческому делу, которое надо двигать вперед и распространять вширь, вовлекая в него как можно больше людей. Собственно, в этом и смысл письма Ивана Григорьевича: дело двинулось… уже открыто говорят…

Показав мне портрет и испытав чувство законной гордости за свою реликвию, Евгения Александровна снова исчезла за занавеской, и вот тут-то я приготовился… Приготовился даже не к встрече с предметом… ради которого… а к тому, что сейчас произойдет нечто, не совпадающее с предметным миром, с теми вещами, которые нас окружают (цветами, фотографиями, вазочкой, кружевными салфетками), и с нами самими, – не совпадающее и иное, как бывают иными по отношению к нам события, уже свершившиеся в истории, но посылающие нaм некие призрачные свечения, смутные отзвуки, неясные отголоски, как будто они до сих пор свершаются рядом с нами. И события, и люди – такие, как Александр Благословенный, чьим присутствием словно бы овеяло меня в тот момент, когда Евгения Александровна развернула передо мной длинную и необыкновенно широкую полотняную рубаху с небольшим разрезом сверху и прорезью для пуговицы.

Да, да, овеяло присутствием, как будто он вошел – незримо, бестелесно, но это был именно он, высокий, статный, физически сильный и духовно просветленный старец, о котором другой просветленный сказал в «Розе мира»: «Детской дерзостью была бы попытка догадываться о том, какие дали «миров иных» приоткрывались ему в последние годы и в какой последовательности постигал он тайну за тайной». Развернула рубаху, а затем достала вязаную шапочку – коричневатую с желтыми полосками, – и вновь возникло чувство некоего благого веяния: шапочка, покрывавшая его голову! Покрывавшая когда-то, а сейчас доносящая до нас свечение, отзвук, отголосок. И шапочка, и засохшая губка – все, что осталось от Александра и к чему мне удалось прикоснуться, притронуться, – мне, человеку этого времени и пространства, изумленно застывшему перед далями «миров иных». Удалось волею случая, и что я мог сказать после этого – только подняться, поблагодарить и произнести решительно и бесповоротно: «Мне пора».

Я так и поступил, и хозяйка проводила меня до дверей, я спустился с крылечка, открыл калитку, и на этом закончилось мое путешествие.

Закончилось, хотя я еще несколько раз приходил в Алексеевский монастырь, стоял у дома Хромовых, бродил по Монастырской улице и поднимался на Воскресенскую горку – ту самую, на которой некая жительница Томска свиделась однажды с царем. Этот рассказ, встречающийся во многих источниках, относится ко времени прибытия Феодора Козьмича по этапу в Томск. «Одна женщина страстно желала увидеть царя. И вот однажды она видит сон: является ей какой-то неизвестный старец и говорит: «Выйди завтра на Воскресенскую гору, и твое желание исполнится». Женщина вышла, куда ей было указано во сне, и видит, что приближается арестантская партия. Когда партия поравнялась с ней, из среды партии выделился какой-то нескованный, благообразного вида старик, подошел к женщине и тихо сказал ей: «Ты хотела видеть царя – смотри…» Это будто бы был Федор Кузьмич».

Приходил, стоял, бродил, поднимался, а в самый последний день удалось разыскать человека, который был свидетелем происшествия, для одних чудесного, загадочного, для других естественного, – явления Феодора Козьмича. Несколько дней подряд в одно и то же время его призрачная фигура возникала в окне часовни, а затем плавно двигалась по стене монастыря, вызывая удивленные возгласы и вздохи собравшихся. А людей собиралось много, почти весь город. И вот одного из них удалось разыскать и расспросить, действительно ли… в окне часовни?.. И Виктор Петрович Черепанов, бывший звонарь кафедрального собора (как он сам не без гордости признался, «звонил при архиерее»), подтвердил: было… Подтвердил как свидетель, как очевидец, чему я не мог не обрадоваться, и все-таки это произошло уже после моего путешествия.

Да, путешествие закончилось, а это произошло. И закончилось оно потому, что самое главное в нем уже было: Евгения Александровна, правнучка купца Хромова, показала мне реликвии, хранившиеся в их семье, – рубаху и шапочку Феодора Козьмича. Полотняную рубаху и вязаную шерстяную шапочку, в которых ходил по старому Томску любимый внук Екатерины, победитель Наполеона, создатель Священного союза, собеседник Николая Карамзина и Жермены де Сталь, – мне, сентиментальному созерцателю, охотнику за исчезнувшей тенью…

Поэтому на следующий день я с чувством исполненного долга и некоей приятной опустошенности дождался на перроне поезда, забросил на полку чемодан и поехал в Москву, вспоминая деревянный домик, калитку, накрытый скатертью стол. Поехал, а вдогонку мне полетело письмо, которое я получил через неделю уже дома, в Москве: Евгения Александровна посылала мне фотографию прадеда, Семена Феофановича. Семен Феофанович стоял, держа в одной руке круглый картуз, а другой сжимая спинку кресла, в котором сидел облаченный в парадную рясу священник (быть может, архимандрит Иона?). Стоял крепко, по-борцовски – кряжистый, коренастый, невысокого роста, с волосами, по-купечески расчесанными на обе стороны, с усами и бородкой. Стоял и смотрел на меня строго и испытующе, словно доверяя мне величайшую тайну русской истории, – тайну сибирского старца Феодора Козьмича.

Часть третья

Глава первая Тень

Итак, я начал с главного – с ухода…

Я побывал в Таганроге, Киеве, Томске, где прошла вторая половина жизни Александра I (по числу лет, может, и не половина, но по значимости – именно половина). Посетил Петербург, где он родился и вырос, опекаемый бабкой, где пережил страшную ночь 11 марта, – ночь убийства его отца, и откуда отправился в Таганрог. Теперь предстоит побывать в местах, связанных с европейскими победами и европейской славой Александра, – в Париже, Лондоне, Вене. Побывать, увидеть и сопоставить масштаб деяний: томское старчество и парижские триумфы, одного без другого не понять – только во взаимосвязи, ведь торжественно вступал в Париж, принимал отречение Наполеона и решал его судьбу будущий старец Феодор Козьмич, а затворничал на заимке Хромова император Александр I. Вот что высвечивается в русской истории, вот какое новое измерение она приобретает: в Париже – старец, в Томске – император. Вне этой взаимосвязи и Александровская эпоха, и история Романовых, и вообще русская история остаются нераскрытыми во всей глубине, сходящей уступами к поддонным водам, заповедным ключам, тайным родникам, к несказанному, сокровенному…

В русской истории есть все: и плеть, и дыба, и грязь, и – святость. Без этого особого измерения – святости, – она остается до конца не постижимой. Ну, декабристы, Пестель, Рылеев, о которых написаны горы книг… Ну, Аракчеев, Сперанский, Кутузов… – это лишь театральные подмостки, освещенная софитами авансцена, сама же сцена отодвинута в глубину, скрыта, погружена во мрак. И нам еще предстоит приобрести привычку своим умозрением проникать туда, где великий старец Феодор Козьмич молился за Россию в то время, как его брат Николай I царствовал над ней в Петербурге (при этом, по некоторым данным, они вели зашифрованную переписку, о чем специальной комиссией во главе с великим князем Николаем Михайловичем было доложено Николаю II). Ведь если это так, то и на декабристов, и на Аракчеева, и на Сперанского надо смотреть как-то иначе. И писать о них надо как-то иначе (во всяком случае, не так легко и игриво, как Анри Труайя, развлекавший французов шаловливыми экскурсами в русскую историю).

Вот, мол, Аракчеев, деспот, изувер, ретроград, розги в соленой воде наготове держал, воплощал собой все самое реакционное в натуре Александра. А если не Александра, а старца Феодора Козьмича? Тогда и об Аракчееве придется вспомнить, что его называли человеком особого душевного изящества, что он был блестящим знатоком артиллерийского дела, реформировал армию, подготовив ее к будущей схватке с Наполеоном, и представил императору один из самых передовых проектов отмены крепостного права, во многом осуществленный затем Александром II. Сперанский же – при всем его кажущемся рационализме – был мистиком, стремящимся поверить Евангелием политэкономию и право.

Словом, под внешним покровом Александровской эпохи скрывается, таится Феодор Козьмич, ее незримый символ, бродяга, не помнящий родства и при этом породненный с глубинной стихией народного мистицизма. И нужна привычка, нужно наконец проникнуться мыслью, что император – это будущий старец, а старец – бывший император, и под этим углом зрения воспринимать эпоху, трехсотлетнюю историю Романовых и тысячелетнюю историю Руси.

«Старца великого тень чую смущенной душой». Исследователи считают, что Пушкин написал это накануне встречи с Серафимом Саровским, – таким образом, не только великого Гомера имеет он в виду, но и великого Серафима. Вот и я вслед за Пушкиным (да простится мне сия дерзость!) словно бы чувствую – чую, – тень старца Феодора Козьмича, когда изучаю эпоху Александра Благословенного, читаю воспоминания, записки, документы, исторические исследования. Чую и в самих событиях, величественных и грандиозных, и в их мелких подробностях, в судьбах самых разных людей, министров, сановников, фрейлин, солдат, мужиков, и прежде всего – в судьбе самого императора Александра.

Да, она явно вырисовывается, эта тень, и мы уже научились различать ее очертания, но всякий раз хочется добавить что-то, завершающее картину. Ну, скажем… скажем… После мнимой смерти и ухода императора из Таганрога в кармане его сюртука нашли конверт, который он постоянно носил с собой, на людях никогда не доставал и никому не показывал. В конверте были переписанные им самим молитвы. Видно, выбрал из молитвослова те, что особенно любил, наверное даже заучивал наизусть, постоянно читал во время своих бесконечных путешествий последних лет царствования. Словно готовился к будущему старчеству, приучал себя…

Поражает, сколько верст он проехал, сколько русских городов повидал. Вот, к примеру, маршрут лишь одного путешествия: Ижорский завод, Колпино, Шлиссельбург, Ладога, Тихвин, Молога, Рыбинск, Ярославль, Ростов, Переславль, Москва, Серпухов, Тула, Мценск, Орел, Карачев, Брянск, Рославль, Чернигов, Старый Быхов, Бобруйск, Слоним, Кобрин, Брест-Литовск, Ковель, Луцк, Дубно, Острог, Заславль, Проскуров, Каменец-Подольский, Могилев, Хотин, Черновцы, Брацлав, Крапивна, Тульчин, Умань, Замостье, Брест, Сураж, Великие Луки (август – ноябрь 1823).

«По России надо проехаться» – этими словами из «Выбранных мест» Гоголь выразил очень многое из того, что иначе, наверное, и не выразишь. Не совершить поездку в Тамбов, Барнаул, Кинешму, а – проехаться по России. Но ведь Россия огромна, за Уралом – тоже Россия и за Хабаровском – тоже, поэтому нельзя ли уточнить? Нельзя. Именно по России: точнее не скажешь, и тогда езда приобретает новый смысл, становится паломничеством, которое невозможно совершить пешком лишь потому, что Россию пешком не обойти, жизни не хватит (редкая птица долетит до середины Днепра). Вот и надо проехаться, но как бы с посохом и заплечной котомкой, смиренно, молитвенно, умопостигая, что есть Россия в ее пространственном выражении.

И Александр проехался именно так, по-гоголевски, словно с котомкой прошел. Близкие, и прежде всего мать и жена, не могли понять, что его гонит из дома, зовет в дорогу, заставляет сутками трястись в коляске. Придворные при упоминании об этом откровенно недоумевали, пожимали плечами, считали поездки императора причудой, блажью, уклончиво опускали глаза, избегая высказываться по этому поводу, и прятали насмешку. Иные упрекали Александра в ненужных тратах и расходах, ведь путешествовал он за счет казны. Словом, отовсюду слышался ропот осуждения и недовольства.

А ведь это уже был не император, а старец с его хождением – хожением, – по Руси. Да и не только по Руси – по миру! Отсюда и помощь зашибленному лопнувшим канатом бурлаку и чуть было не утонувшему крестьянину, которого приводил в чувство врач баронет Виллие, а Александр своим платком перевязал ему рану на руке. Отсюда и собственноручно переписанные молитвы в кармане. Да и ел он в дороге подчас один вареный картофель, останавливался в простых деревнях…

И не старец ли Феодор Козьмич запретил всякие почести, торжественные встречи, славословия, рукоплескания, венки, фанфары, когда Александр возвращался в Россию после победоносного европейского похода? Запретил, приписывая все победы воле Всевышнего, воле Провидения и не усматривая ни в чем своих заслуг, хотя как полководцу ему было чем гордиться (особенно Лейпцигским сражением)…

Снова вспомним и сравним два памятника: Александрийский столп с ангелом и колонну со статуей Наполеона на Вандомской площади.

И не старец ли Феодор пишет из Парижа князю А.Н. Голицыну: «Еще скажу тебе о новой и отрадной для меня минуте в продолжение всей жизни моей: я живо тогда ощущал, так сказать, апофеоз русской славы между иноплеменниками, я даже их самих увлек и заставил разделить с нами национальное торжество наше. Это вот так случилось. На то место, где пал кроткий и добрый Людовик XVI, я привел и поставил своих воинов; по моему приказанию сделан был амвон, созваны были все русские священники, которых только найти можно, и вот, при бесчисленных толпах парижан всех состояний и возрастов, живая гекатомба наша вдруг огласилась громким и стройным русским пением… Все замолкло, все внимало!.. Торжественной была эта минута для моего сердца; умилителен, но и страшен был для меня момент этот. Вот, думал я, по неисповедимой воле Провидения, из холодной отчизны Севера привел я православное русское воинство для того, чтобы на земле иноплеменников, столь недавно еще нагло наступавших на Россию, в их знаменитой столице, на том самом месте, где пала царственная жертва от буйства народного, принести совокупную, очистительную и вместе торжественную молитву Господу. Сыны Севера совершили как бы тризну по королю Французскому. Русский Царь по ритуалу православному всенародно молился со своим народом и тем как бы очищал окровавленное место пораженной царственной жертвы. Духовное наше торжество в полноте достигло своей цели; оно невольно втолкнуло благоговение и в самые сердца французские. Не могу не сказать тебе, Голицын, хотя это и не совместимо в теперешнем рассказе, что даже забавно было видеть, как французские маршалы, как многочисленная фаланга генералов французских теснилась возле русского креста и друг друга толкала, чтобы иметь возможность скорее к нему приложиться. Так обаяние было повсеместно, так оторопели французы от духовного торжества русских».

Поразительное свидетельство! Его не обходит вниманием ни один историк и при этом… обходит вниманием. Ведь без тени великого старца – Феодора Козьмича, реющей над императором Александром, эта сцена лишится главного, что наполняет слова «православное русское воинство», «по ритуалу православному», «возле русского креста».

До Пасхи Александр говел, повинуясь велению души, жаждавшей единения с Богом: «Душа моя ощущала тогда в себе другую радость. Она, так сказать, таяла в беспредельной преданности Господу, сотворившему чудо своего милосердия; она, эта душа, жаждала уединения, жаждала субботствования; сердце мое порывалось пролить пред Господом все чувствования мои. Словом, мне хотелось говеть и приобщиться Святых Тайн».

Но где приобщиться, если в Париже нет ни одной православной церкви? Единственную посольскую церковь и ту закрыли после разрыва всех отношений с наполеоновской Францией и отзыва дипломатического корпуса (а во времена похода на Россию Наполеон с недоумением спрашивал, зачем у русских так много церквей). Но, к счастью, разыскали церковную утварь, переданную последним русским послом на хранение в дом американского посланника. И вот напротив Елисейского дворца, где жил Александр, устроили и освятили маленький православный храм, поставили аналой, водрузили крест, развесили иконы и лампады, чтобы император мог в уединении молиться, стоять на литургии и причащаться. Полиции же было поручено следить, чтобы по улице не грохотали колесами экипажи, не фыркали лошади и толпа любопытствующих не осаждала его по дороге из дома и обратно.

Но эти меры предосторожности не помогали, и позднее Александр рассказывал Голицыну: «Бывало всякий раз хожу в церковь. Но идучи туда и возвращаясь обратно в дом, трудно однакож мне было сохранить чувствование своего ничтожества; как бывало только покажусь на улице, так густейшая толпа… тесно обступает и смотрит на меня… с тем доброжелательством, которое для лиц нашего значения так сладко и обаятельно видеть в людях. С трудом всякий раз пробирался я на уединенную свою квартиру».

Сопоставим слова: «чувствование своего ничтожества» и – «для лиц нашего значения». «Ничтожество» и – «значение». Но разве они сопоставимы, разве одно не перечеркивает другого? И разве не чувствуется в этом рассказе, что Александр уже перечеркнул, хотя он и вспоминает об этом с улыбкой, что в своем покаянии он уже не Александр, а Феодор Козьмич?!

И еще обратим внимание: «На то место, где пал», «окровавленное место»… Место… место… Все это происходило в апреле, в первый день Пасхи 1814 года, почти двести лет назад, но место сохранилось. Я же выбрал именно этот способ постижения истории, постижения времени – через созерцание места.

Поэтому мог ли я не поехать?!

Глава вторая Площадь Воскресения

Конечно, мог. Не было ничего проще – не поехать, не побывать, не увидеть ни Парижа, ни Вены, ни Лондона, ни Оксфорда, где Александру вручали почетный диплом доктора права и он торжественно облачался в мантию. Признаться, я и не мечтал, мне и не верилось, что я когда-нибудь туда попаду: во времена Павла I и времена были «невыездные», и сам я был «невыездной» после того, как побывал в Тайной канцелярии и своим несговорчивым поведением разочаровал тех, кто меня допрашивал. Поэтому какие там мечты и надежды! Забудь!

Но – о, счастье! – с воцарением Александра I запрет на выезд был отменен (так же как и запрет на ввоз книг) и забрезжила счастливая возможность повидать Европу. Не зря он поставил себе главную цель – осчастливить народы, и русский, и все европейские. Вот и меня заодно осчастливил…

Любезный читатель! Ты уже заподозрил меня в явном умопомрачении: вот, мол, начитался книг об Александре, погрузился с головой в ту эпоху, угорел, очумел и забыл, в каком сам-то пребывает времени, какое ныне тысячелетье на дворе. Может быть, и так, не спорю, хотя ведь все повторяется, все повторяется и в мое время (девяностые годы прошлого века) запрет был отменен так же, как во времена Александра. Так что отбрось свои подозрения, читатель. Мой ум не помрачен, моя мысль ясна. Только, ради Бога, не подумай, что на роль Александра я прочу кого-либо еще… да и на роль Павла тоже…

Итак, забрезжила возможность, снова, как и двести лет назад, и вот после Праги, Аустерлица… Париж. Сначала я провел там всего два дня, воспринимая его даже не как город, а как некое головокружительное счастье. Воистину Париж был моим счастьем, не разложимым на слагаемые улиц, площадей, набережных, дворцов. Даже сами их названия звучали дивной музыкой: Монмартр, Вожирар, Жакоб, Сюффло, Распай, Тюильри, Сорбонна, Елисейские Поля! Париж Цезаря и Юлиана, католиков и гугенотов, мушкетеров, Фронды, короля-солнце, Марии-Антуанетты и ее модистки Розы Бертен, Бальзака и Бодлера был счастьем единым и цельным, как некая жизненная данность, бытийствующий во всей полноте миф, нескончаемый праздник (чуткое ухо улавливает родство с названием одного классического произведения).



Поделиться книгой:

На главную
Назад