И здесь дело не в «грядущей измене» поэта, как полагает Федотов, а – как я постараюсь показать дальше – в реальном изменении в меняющемся катастрофическом мире облика Вечной женственности, Прекрасной Дамы. Особенность Блока как поэта, как визионера в том, что он не способен был выдумывать, он писал, что видел. Он мог назвать антихриста Христом в «Двенадцати», но при этом изобразил, что видел, – абсолютно антихристову ситуацию[167]. И все изменения облика Прекрасной Дамы – через Незнакомку, погруженную в дурман кабаков, до проститутки Катьки из «Двенадцати», убитой каторжниками-красноармейцами. Но именно к ней относятся, быть может, лучшие надрывно-романсовые строки Блока. Всплывает снова архетипическое воспоминание о Стеньке Разине и персидской княжне: «Нас на бабу променял!»[168]
Ради товарищества, о котором произносил такую патетическую речь Тарас Бульба, была утоплена персидская княжна и застрелена Катька.
Эволюция внешнего образа Прекрасной Дамы, как видим, очень показательна. Она свидетельствует, что в ХХ в. в борьбе с Богом победил дьявол.
Показательна внутренняя смена содержания Вечной женственности. Если в «Незнакомке» еще звучат воспоминания о синем цветке Новалиса («Очи синие бездонные // цветут на дальнем берегу»), в Катьке есть поруганная любовь, то в цикле стихов о России, которая, по точной мысли Федотова, и является для Блока иновоплощением Прекрасной Дамы[169], появляются пугающие мотивы, Русь выступает скорее дьявольской, а отнюдь не святой –
Насмешка Вл. Соловьёва над чертями, которые будут побеждены Вечной женственностью, оказалась, похоже, преждевременной.
Творчество Блока говорит о другом, его дама сердца меняет свой духовный облик. По резонным словам А. Макушинского: «Если взять все развитие этого женского образа (этой “героини”) в его совокупности, весь путь от “Прекрасной дамы” к “Снежной маске”, “Незнакомке” и далее, то постепенное помрачение, более того: демонизация этой “Вечной женственности” и “Софии Премудрости” сделается несомненной»[170]. Не случайно Прекрасная Дама Катька гибнет от пуль двенадцати антихристовых апостолов. И гибнет именно потому, что Катька пока еще отнюдь не ведьма, а выжить в наступающую эпоху, похоже, могла только ведьма. Таково был предчувствие грядущего века. А далее черти проникают в самый состав Вечной женственности.
И вот без памяти влюбленный Маяковский пишет «Флейту-позвоночник»:
А ЕЁ – «любить увели».
Надо сказать, что великий революционный поэт, написавший страшную строчку («Я люблю смотреть, как умирают дети»), именно ведьму увидел в своей возлюбленной. Возможно, эта фраза своеобразный эпатажный ответ на известный тезис Достоевского, что нельзя строить здание будущей гармонии даже на одной слезинке ребенка. Но автор такой строки, отрицавший по сути саму идею нравственного императива, только такую женщину (словно из романа Жака Казота «Влюбленный дьявол») и мог получить. Лиле Брик как своеобразной Анти-Беатриче посвящено много строк, где не раз произносятся слова от просто «ада» до «крученыховского ада», т. е. ада одного из тех поэтов, что уничтожал нравственный смысл русской поэзии, русского слова. Слово в их творчестве становилось магическим заклинанием, антихристовым знаком.
В поэме «Флейта-позвоночник» (1915) Маяковский взвалил на Бога ведьмовство своей любимой, но дьявольскую суть
У моего отца на столе стояла фотография Маяковского с Лилей Брик, которую подарила ему Лиля Юрьевна с поразительной надписью: «Карлу Кантору от Лили Брик и Владимира Маяковского». То есть она считала себя вправе писать и говорить от лица Маяковского.
У Данте Бог посылает Беатриче помочь поэту подняться в рай, у Маяковского рисуется прямо противоположная ситуация. Он богохулит, за это наказывается адовыми муками странной, преступной любви. Кажется, что отвергнутый новым миром Бог сам отворачивается от этого мира, в «Мистерии-буфф» изображается новый потоп, где ничего не остается от старой Земли с ее трагическим, но Божественным миропорядком, где зло и добро получают воздаяние. Наступает новый порядок, где предсказанный Соловьёвым антихрист торжествует над миром, а черти – вопреки надежде Вл. Соловьёва – пытаются проникнуть и проникают в самый внутренний состав даже тех женщин, которых мы могли бы раньше назвать носительницами Вечной женственности. И если Беатриче предстательствует за Данте перед престолом Всевышнего, то Лиля Брик пишет письмо земному воплощению Сатаны – Сталину, в котором объясняет значение Маяковского для выгод нового порядка и вкладывает в уста Вождя слова о «лучшем и талантливейшем поэте советской эпохи». Сталин умудрился и «Фауста»
И эта смена мирового состава с потрясающей ясностью изображена в великом русском романе 30-х советских годов. Я говорю, разумеется, о «Мастере и Маргарите» Мих. Булгакова, где не случайно эпиграфом стоит провокативная фраза Мефистофеля из гётевского «Фауста»: «Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». В эти годы не один Булгаков, но многие в Советской России, как писал Степун, к месту и не к месту поминали эту фразу Мефистофеля. Значит ли, иронизировал Степун, что «фактически творящий добро черт – становится добром? Очевидно, что нет, что он остается злом»[172]. И уже в 1928 г. твердо и убежденно писал: «Против становящегося ныне модным убеждения, будто всякий полосатый черт лучше облезлого, затхлого парламентаризма и всякая яркая идеократическая выдумка лучше и выше демократической идеи, необходима недвусмысленно откровенная защита буржуазных ценностей и добродетелей: самозаконной нравственности правового государства, демократического парламентаризма, социальной справедливости и т. д., и т. д.»[173]
Уже из эпиграфа булгаковского романа понятен отказ от идеи божественного предначертания жизни. Писатель по сути дела на протяжении всего своего текста полемизирует с Гёте. Если «Фауст» начинается с «Пролога на небесах», где Бог спорит с дьяволом, то в романе русского писателя Бог вообще отсутствует как таковой. Его место занимает Сатана. Ревнители православия не раз пытались обвинить Булгакова в разнообразных грехах. Но в отличие от сервильной церкви он показал истинное состояние христианской веры, а точнее, неверия в стране. Именно такое парадоксальное подтверждение дехристианизации страны показано в романе о визите дьявола в Советскую Россию. Воланд наталкивается на советских интеллектуалов и рассказывает им свою версию Евангелия.
В его рассказе Христос уже не Иисус, а Иешуа Га-Ноцри, он просто добрый человек, хотя как-то и связан с высшими силами мироздания, и ему симпатизирует дьявол. Более того, нам дается и блистательное жизнеописание Христа, но… в представлении дьявола, так сказать, «евангелие от Воланда». Но важно подчеркнуть другое.
В
«– В нашей стране атеизм никого не удивляет, – дипломатически вежливо сказал Берлиоз, – большинство нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о боге.
Тут иностранец отколол такую штуку: встал и пожал изумленному редактору руку, произнеся при этом слова:
– Позвольте вас поблагодарить от всей души!
– За что это вы его благодарите? – заморгав, осведомился Бездомный.
– За очень важное сведение, которое мне, как путешественнику, чрезвычайно интересно, – многозначительно подняв палец, пояснил заграничный чудак.
Важное сведение, по-видимому, действительно произвело на путешественника сильное впечатление, потому что он испуганно обвел глазами дома, как бы опасаясь в каждом окне увидеть по атеисту».
А уж как дьявол трактует Христа – это понятно: как существо слабое и во многом ему, дьяволу, уступающее. Как справедливо, на мой взгляд, замечает современный исследователь, изображение Христа у Булгакова явно тяготеет к апокрифическим или попросту еретическим сюжетам. Нельзя с ним не согласиться, когда он пишет: «Важно не только то, что
Меняется здесь и Вечная женственность, Маргарита, которая, по мысли исследователя, сопряжена с «соловьёвской теологемой Софии-Премудрости»[176]. Но она отнюдь не противостоит черту, как надеялся Соловьёв. Вспомним, как гётевская Маргарита опасалась Мефистофеля. У Булгакова Маргарита – единственная, кто понимает Поэта, Мастера, не только понимает, но и пытается его спасти. Она, кстати, одна и действует, Мастер – в сущности восковая фигурка. Единственным помощником на этом ее пути спасения оказывается дьявол. И она, в отличие от гётевской Гретхен, вступает с ним в союз (напомню еще раз о Лиле Брик). Если Маргарита-Гретхен из «Фауста» готова была пожертвовать жизнью за любимого,
Правда, были и противостоящие этому сатанизму и ведьмовству. Какое-то время оставался Мандельштам со своей «нищенкой-подругой», написавший «Разговор о Данте», выжила Ахматова, с надменной гордостью произносившая: «Я всю жизнь читаю Данте». Не только выжила, но для целого поколения российских людей оказалась той самой духоводительницей к высотам поэзии, ибо чувствовала себя преемницей дантовских идей, и являвшаяся к ней муза подтверждала, что именно она диктовала великому флорентийцу страницы «Ада», как сейчас диктует Ахматовой ее строки.
Был еще роман Пастернака, где звучала и тема мужского предательства, но одновременно Ларису можно было трактовать как образ поруганной Вечной женственности. Много отчетливее об этом в одном из стихотворений героя романа – Юрия Живаго:
У Пастернака – уход в любовь как в катакомбы, в любовь как в противостояние взбесившемуся миру, об этом – в хрестоматийном стихотворении «Зимняя ночь»:
Эта негасимая свеча – весьма древний символ противостояния силам зла, взметеленному дьяволом миру.
Но можно ли было в этом мире найти такую – божественную – любовь? Пастернак не находит.
Чуть позже утвердилось и сомнение в возможности существования женщины-духоводительницы. Я имею в виду «Песню, которой тысяча лет» Наума Коржавина (1958). Где речь о том, что рыцарь или поэт любит
Почему же? – спрашивает поэт в отчаянии и сам себе отвечает:
Казалось бы, конец. Но нет. Все-таки без конца задавался выжившими в эту эпоху поэтами вопрос, вопрос, затерявшийся в сталинские времена, – о возможности подлинной любви. И ответ на него пришел. В русскую лирику образ Вечной женственности вернулся (60-е годы) в неожиданном – почти средневековом – обличье: в песнях бардов, помноженных на находку ХХ в., на магнитофон, – своего рода русский миннезанг[178] прошлого уже столетия.
Приведу только одну песню Окуджавы 1960 г., чтобы мы сразу услышали ту же серьезную тональность и увидели, как поэт пытается восстановить, казалось, уже умершую традицию, недоумевая, пугаясь и радуясь, что она возрождается:
Строчки поразительные – поэт ошеломлен: по всему составу окружающего мира Её Величество Женщина не должна бы явиться, он и спрашивает, не перепутала ли
С прозой дело обстояло много хуже. Деревенская проза вообще не понимала, что такое любовь, представляя любовь развратом, собственно говоря, а городская (Аксёнов, Кормер, Поляков, Виктор Ерофеев – до кошмаров Сорокина) видела примерно то же: либо диссидентскую так называемую свободную любовь, либо любовь разнообразных интердевочек, либо «русской красавицы»-проститутки, которая является для автора символом России, и т. п.
Вероятно, появится еще писатель, который с большей силой сумеет выразить эту тему. Но во всяком случае все приведенные примеры говорят о возможном возрождении духовной традиции. Как повторял в «Подростке» Достоевского один из главных героев (Версилов): «Нас таких в России, может быть, около тысячи человек; действительно, может быть, не больше, но ведь этого довольно, чтобы не умирать идее. Мы – носители идеи, мой милый!..» Вот для того, «чтобы не умирать идее», и написан мой текст.
«Огненный ангел» Брюсова в контексте Серебряного века
В русской мысли завершил XIX век и открыл XX – Вл. Соловьёв. Интуиция софийности как женской души мира вполне сопрягается с идеей Вечной женственности, Ewig weibliche, тем более что у Соловьёва дефиниции на этот счет не очень резкие. Дантовская и гётевская, фаустовская линия в этой теме очевидна. Стоит для начала напомнить его стихотворение 1898 г. «Das Ewig-Weibliche»:
У него София и Вечная женственность почти неразличимы, а эсхатологическая повесть об Антихристе, которой он начал ХХ век, изображала явление врага рода человеческого, сопровождаемое выходом на историческую арену великого мага, неких демоническо-магических сил, поддерживающих Антихриста, и страх, что в Вечную женственность могут вселиться черти, т. е. тоже Антихристовы соратники.
Если все символисты считали Соловьёва своим учителем, то Брюсов, как известно, не любил Соловьёва. О стихотворении Брюсова «Золотистые феи» Соловьёв выразился весьма резко: «Несмотря на “ледяные аллеи в атласном саду”, сюжет этих стихов столько же ясен, сколько и предосудителен. Увлекаемый “полетом фантазий”, автор засматривался в дощатые купальни, где купались лица женского пола, которых он называет “феями” и “наядами”. Но можно ли пышными словами загладить поступки гнусные? И вот к чему в
Издевку над собой Брюсов простить не мог. Напомню слова Н. Валентинова, очень хорошего наблюдателя и аналитика символизма: «Он остро ненавидел Соловьёва и все, что относится к нему»[180]. И он первый, вперекор софийным прозрениям Соловьёва, сопоставлявшего «жену, облаченную в солнце, с мировой душой, рисует женщину в облике носительницы дьявольского начала (лучший его роман «Огненный ангел», 1908), которая ведет не в рай, как Беатриче, а на дьявольский шабаш, куда Фауста водил Мефистофель, а героя брюсовского романа повела женщина. За ним уже пошел Блок с Катькой в «Двенадцати» и Маяковский, изображавший свою возлюбленную Лилю Брик как дьяволицу, вышедшую «из пекловых глубин».
Соловьёв во многом следовал за Гёте в своих софийных прозрениях. Тема Гёте оказалась важна в эпоху русского модерна.
Брюсов даже сделал Фауста проходным персонажем своего знаменитого романа. В истории культуры существуют образы, вечные образы, по отношению к которым, так или иначе, строятся все последующие духовные искания. Гёте задал тему Ewig weibliche как проблему становления человеческого существования, строя определенную вертикаль – от человека к Богу ввысь, но также и вертикаль, ведущую в подземные области дьявольщины. Магическая составляющая в духовных исканиях начала ХХ в. была сильна. И Гёте здесь переосмысливался весьма серьезно. Не говоря уж о том, что весь «Фауст» пронизан поисками магических сил, образами демоническими (достаточно вспомнить «Вальпургиеву ночь»). Но для него это нечто чуждое человеческой норме. Сошлюсь на недавнее исследование профессора Кемпера: «“Демоническое” выступает у Гёте не в качестве понятия, участвующего в самоописании разума, а представляет собою некий шифр, обозначающий нечто, воспринимаемое per definitionem как непостижимое начало, противопоставленное рационалистическому дискурсу и ни разуму, ни рассудку не доступное»[181].
А отнять у разума его силу, как писал Кант еще в 1786 г., значит отрицать Бога, открыть двери подземным хтоническим чудищам, разнообразному человеческому злу: «Итак, если у разума, в том, что касается сверхчувственных предметов, например Бога и будущего мира, будет оспариваться право
В эпоху, когда после Соловьёва в русской литературе говорили о Вечной женственности, о «Жене, облеченной в солнце», о Прекрасной Даме, переживая свое, русское Возрождение, Брюсов пишет роман «Огненный ангел», где многозначительно называет героиню Ренатой.
Брюсов – поэт русского Возрождения, но парафразом к нему описывает в романе немецкое Возрождение и Реформацию, ибо существуют архетипические черты, о них Брюсов сообщает в самом начале романа: «Как это ни кажется нам странным, но именно в эпоху Возрождения началось усиленное развитие магических учений, длившееся весь XVI и XVII в.
Неопределенные колдования и гадания Средних веков были в XVI в. переработаны в стройную дисциплину наук, которых ученые насчитывали свыше двадцати (см., напр., сочинение Агриппы: “De speciebus magiae”). Дух века, стремившийся всё рационализировать, сумел и магию сделать определенной рациональной доктриной, внес осмысленность и логику в гадания, научно обосновал полеты на шабаш и т. д. Веря в реальность магических явлений, автор “Повести” только следовал лучшим умам своего времени. Так, Жан Бодэн, знаменитый автор трактата “De republica”, которого Бокль признавал одним из замечательнейших историков, в то же время автор книги “La Démonomanie des sorciers”, подробно исследующей договоры с Дьяволом и полеты на шабаш; Амбруаз Парэ, преобразователь хирургии, описал природу демонов и виды одер-жания; Кеплер защищал свою мать от обвинения в ведовстве, не возражая против самого обвинения; племянник знаменитого Пико, Джованни-Франческо делла Мирандола, написал диалог “Ведьма”, с целью убедить образованных, неверующих людей в существовании ведьм; по его словам, скорее можно сомневаться в существовании Америки, и т. д. Папы издавали специальные буллы против ведьм». Действие романа, его хронотоп, – Германия (если точно, то Кёльн) XVI в. Рассказ ведется от лица некоего Рупрехта, рожденного в «Трирском курфюршестве», сына медика, не последнего человека в своей корпорации, учившегося в Кёльнском университете (где потом развивается основное действие романа), прекрасно образованного, но одновременно, что характерно, и искателя приключений. Но Германия эпохи Лютера и доктора Фауста была описана столь тщательно, что немцы не верили долго, что автор романа – русский.
И это существенно, что место действия русского романа – средневековая Германия, с которой в ту эпоху чувствовали почти мистическую связь. В России продавались новые переводы Якоба Бёме и Майстера Экхарда, о них писали серьезные русские мыслители.
И мистика, магия стали центральной смысловой темой этого романа о трагической любви, где магия определяет и тип любви. Любовь дана через магию. Белый иронизировал, что изображая Германию, Кёльн, Брюсов, в сущности, изобразил купеческую Москву, Арбат и Пречистенку. Да и прототипы были русские люди.
Прототипом Ренаты была покончившая с собой в Париже после революции Нина Петровская (отравилась газом в парижской гостинице в ночь на 23 февраля 1928 г.), жена С. Соколова, владельца издательства «Гриф», вызвавшая к жизни не только роман Брюсова, но и одно из лучших стихотворений Ходасевича и его же очерк «Конец Ренаты». Очерк как бы подводил черту под русским Возрождением, наступало «Новое Средневековье» (Н. Бердяев). Даже ее реальная фамилия могла быть значимой для завершителей Петровского периода русской культуры. В истории существует рифмовка эпох, ее-то и угадал Брюсов. Не случайно в своем «Докторе Фаустусе», подводя итог новому Средневековью, Томас Манн начинает роман с вдруг почувствовавшихся в немецком воздухе видений средневековой эпохи, возродившейся в гитлеровское время.
Стоит вспомнить стихотворение Брюсова 1911 г., посвященное Нине Петровской:
Как видим, здесь не «Жена, облеченная в солнце», не блоковская Прекрасная Дама, с намеком на причастность к «голубому цветку» Новалиса, нет, у Брюсова носительницей злой магии становится женщина, возлюбленная поэта. Такой и изображена Рената в романе «Огненный ангел». Двойственность его отношения к прототипу вполне сказалась в образе героини романа. Но это не единственный пример его неопределенности в вопросах морали. Вообще Брюсов свою двойственность проявляет во многих своих текстах. Как пишет современный исследователь об «Огненном ангеле»: «Крайне важно, что, утверждая в романе истинность дьявольского пути, Брюсов одновременно не отрицает и объективности истины божественной. Словно бы насмехаясь над читателем, автор так и не дает прямого ответа на вопрос, кто выше – Бог или дьявол? А в финальных строках романа, осудив устами Рупрехта безумство демонических опытов, мэтр отнюдь не отрицает возможности их повторения»[185].
В этом есть большой резон, если вспомнить вполне хрестоматийные строки поэта:
Он старался выглядеть причастным тайнознанию и высшим смыслам бытия, которые для него крылись в демонизме. Брюсов старательно создавал свой образ. Маргарита Волошина вспоминала о нем: «Черные густые брови, широкие скулы – московский купец, стилизующийся под Клингзора»[186]. Замечу здесь, что Клингзор – Черный маг из цикла средневековых романов о Граале – был весьма популярным персонажем в мифопоэтике Серебряного века, а Брюсов и в жизни изображал мага. Отношение к нему современников было скорее негативным. Хотя сохранился экземпляр первого издания «Огненного ангела», весь в пометках Цветаевой, которой была близка немецкая тема, Брюсова как поэта и человека она просто ненавидела, что ясно из ее очерка «Герой труда». Борис Зайцев вспоминал о нем: «Нелюбовь окружала его стеной; любить его действительно было не за что. Горестная фигура волевого, выдающегося литератора, но больше “делателя”, устроителя и кандидата в вожди. Его боялись, низкопоклонствовали и ненавидели. Льстецы сравнивали с Данте. Сам он мечтал, чтобы в истории всемирной литературы было о нем хоть две строки. Казаться магом, выступать в черном сюртуке со скрещенными на груди руками “под Люцифера” доставляло ему большое удовольствие»[187]. Брюсов строил свою родовую мифологию, возводя свое происхождение к знаменитому чернокнижнику Петровской эпохи – Якову Брюсу, хотя был всего лишь сыном купца, выбившегося из крепостных.