Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Изображая, понимать, или Sententia sensa: философия в литературном тексте - Владимир Карлович Кантор на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Стоит привести историю с Федотовым, которого в 1939 г. в Париже хотели изгнать из Свято-Сергиевского Богословского института известные российские богословы за несогласие его идей с волей Владыки, или, еще точнее, за непослушание[432]. А там были и С. Булгаков, и В. Зеньковский, и Г. Флоровский. И все они, как советские люди, которых они вроде бы презирали, выстроились по струнке. В защиту выступили только два человека из живших в Париже русских религиозных деятелей, – мать Мария и Бердяев. Мать Мария в разгар «федотовского дела» (так она называла эту историю) предлагала создать «общество защиты христианской свободы», а Бердяев, как подлинный «рыцарь свободы», выпустил резкую статью, рассорившую его с правым крылом православной эмиграции, вышедшей даже из состава авторов «Пути». Позднее в своих мемуарах он так описал этот сюжет: «Торжествовало понимание христианства, которое я считал искаженным и приспособленным к дурным человеческим интересам. Я был в непрерывном мучительном конфликте. Этот конфликт достиг для меня особенной остроты в истории с Г.П. Федотовым, которого хотели удалить из Богословского института за статьи в “Новой России”, в которых видели “левый” уклон. Православие официальное утверждало себя как “правое”. Меня давно уже ранил прозаизм, некрасивость, рабье обличье официальной церковности. По поводу истории с Г.П. Федотовым я написал в “Пути” резкую статью “Существует ли в православии свобода совести?”, которая поссорила меня с профессорами Богословского института»[433]. Важнее свободы духа он не знал ничего.

А в этой статье он написал такое, что православные иерархи перестали его считать православным. Бердяев произнес яростную филиппику против национализма в жизни, в мысли, в религии: «Нет ничего отвратительнее самого выражения “национально мыслящий”. <…> Мир погибает сейчас от национализма, он захлебнется в крови от “национально мыслящих”. Церковь должна была бы осудить национализм, как ересь жизни. <…> Национализм есть язычество внутри христианства, разгулявшиеся инстинкты крови и расы. Христиане, которые не предают Христа и Евангелия (большая часть христиан предает), не имеют права быть “национально мыслящими”, они обязаны быть “универсально мыслящими”, быть согласными с евангельской моралью и уж во всяком случае с моралью человеческой»[434]. Национализм захлестнул сознание и европейцев, и даже образованных русских. Не говоря уж о ликовании черносотенного быдла, которое Бердяев на дух не принимал. Напомню историю, записанную Е.Ю. Рапп. «В Париже Н.А. (не помню точно год) снова выступил в защиту евреев. Зал был переполнен. По окончании его доклада какой-то молодой человек начал в грубой и резкой форме возражать Н.А., нападая на евреев и высказывая приблизительно мысли “Протоколов Сионских мудрецов”. Его речь прерывалась бешеными аплодисментами группы его единомышленников. Когда Н.А. начал отвечать ему, его прерывали шиканьем, свистом и криками. Я сидела в первом ряду и видела, как Н.А. вдруг побледнел. Я почувствовала, что его охватил страшный припадок гнева и негодования, при котором я несколько раз присутствовала и в котором была такая сила, что сопротивляться было невозможно. “Немедленно прошу покинуть зал, – раздался его громовый голос, – здесь не чайная русского народа”»[435]. Сила его духа и впрямь была такова, что черносотенцы покинули зал. А уже давно он написал: «В тысячу раз более народом был дворянин Пушкин или интеллигент Достоевский. Самого совершенного и высшего своего выражения нация достигает в гении. Гений всегда народен, национален, в нём всегда слышится голос из недр, из глубин национальной жизни. Дух нации всегда выражается через качественный подбор личностей, через избранные личности»[436].

Но существенно понять, что наступила эпоха восстания масс. Бердяев написал в эмиграции много книг, две из которых стали особенно знамениты – «Новое средневековье» и «Судьба человека в современном мире (к пониманию нашей эпохи)». Он писал: «Обнаружились первореальности, скрытые под покровом цивилизации, реальности оголенные. Окончательно пошатнулась вера в человека, которой еще жил XIX век. Вера в Бога пошатнулась еще раньше. Одно последовало за другим. Пал гуманистический миф о человеке. И под человеком развернулась бездна»[437]. Но кто провидел эту бездну? Бердяев вспомнил Тютчева и Достоевского. Но Тютчев прозревал хаос прежде всего в природе, тут хаос зашевелился внутри истории. И Бердяев констатирует: «В истории есть процесс рационализации, но есть и сильное иррациональное начало. Захлестнутый хаосом истории, окруженный бушующими иррациональными силами, пораженный историческим фатумом – человек соглашается перейти в сферу нечеловеческого существования, он выталкивается из человеческого существования»[438].

Возникает ситуация «Чумы» Камю, когда неведомая сила уничтожает людей, и ее победить нельзя, можно только отдельным избранным людям сопротивляться ей. Масса антиличностна, она, как показал Достоевский в «Великом инквизиторе», не приемлет свободы, поскольку в свободе она доходит до антропофагии. Предвестие этой мысли заключено уже в страшном сне Раскольникова.

Приведу этот отрывок, он есть центр моего текста. От тоски и одиночества в чуждой и страшной среде Раскольников на каторге заболевает. «Он пролежал в больнице весь конец поста и Святую. Уже выздоравливая, он припомнил свои сны, когда еще лежал в жару и бреду». И ему в бреду видятся сны, которые есть как бы продолжение и обобщение страшного сна о бессмысленном убийстве клячи простонародьем. Он видит своего рода восстание масс. Это апокалипсическая картина, а Апокалипсис, как известно, был из любимых текстов Достоевского. Это не идейные убийства, а моровое поветрие безумия: «Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих, избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей». Эти трихины очень напоминают грядущих фюреров, одаренных умом и волей, которые стравливали народы, как бы дьявольская пляска чумы, о которой потом напишет Камю. Но и здесь Раскольникова не оставляет евангельская надежда на немногих избранных, которые в состоянии не поддаться массовому психозу оносороживанья. «Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем в одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовет, никто не знал того, а все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки, и не могли согласиться; остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расставаться, – но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же сами предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и всё погибало. Язва росла и подвигалась дальше и дальше». Все их движения напоминают метания обычной человеческой толпы. Язва – это не идея, а нечто другое. Чума, холера, пир во время чумы. Это не действия идеологов: «Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали». Какой же выход? Он видит противоупор массовому безумию в независимых личностях, в избранных: «Спастись во всем мире могли только несколько человек, это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю, но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса». Это абсолютно христианская позиция, ибо, как сказано в Евангелии, «мало избранных».

Потом в «Краткой повести об антихристе» именно в избранных, в единицах, увидит Владимир Соловьев шанс на противостояние антихристу. Но у наших исследователей что-то вроде затмения. Для них идея Раскольникова поднимает массы на преступления.

Вообразим, что массы захотели бы усвоить всю сложную диалектику мысли Раскольникова. Вряд ли у них бы это получилось. Ибо идея, брошенная в массы, перестает быть идеей, то есть произведением ума личности. Как писал Игорь Губерман:

Возглавляя партии и классы,лидеры вовек не брали в толк,что идея, брошенная в массы, —это девка, брошенная в полк.

Массы поэтому не знают любви, как они не знают идей, особенно массы, организованные тоталитарными фюрерами, трихинами. И в сне Раскольникова, как мы видели, не битва личностей, а безумие саранчи, с которой Мережковский отождествлял нацистов, говоря, что нельзя говорить об идеях нацистских толп, можно говорить лишь о температуре стаи.

Бердяев здесь на стороне Раскольникова: «Опыт русской революции подтверждал мою давнюю уже мысль о том, что свобода не демократична, а аристократична. Свобода не интересна и не нужна восставшим массам, они не могут вынести бремени свободы. Это глубоко понимал Достоевский. Фашистские движения на Западе подтверждали эту мысль, они стоят под знаком Великого Инквизитора – отказ от свободы духа во имя хлеба. В русском коммунизме воля к могуществу оказалась сильнее воли к свободе»[439]. А для Бердяева, как он всегда утверждал, идея свободы первичнее идеи совершенства. Но можно ли оправдать Бога на фоне массовых злодейств? Проблема, которую поставила после войны западная теология. Попробую выдвинуть основной тезис своего текста. У Бердяева теодицея только для личностей. Массы находятся вне божественных законов и божественной благодати. Так он почувствовал мир (может, через Достоевского). Массы боятся свободы. А свобода – это дар Божий. В восстании масс – эрзац-свобода.

Он писал: «Масса вообще очень легко поддается внушению и приходит в состояние коллективной одержимости. Массы бывают одержимыми лишь идеями, которые допускают простую и элементарную символику. Стиль, характерный для нашего времени. Искание вождя, который поведет за собой массы и даст избавление, разрешит все вопросы, означает, что все классические авторитеты власти, авторитеты монархий и демократий пали и необходима замена их новыми авторитетами, порожденными коллективной одержимостью масс»[440]. Эта коллективная одержимость не давала возможности человеку искать Бога, тем самым зло не могло быть преодолено свободой, ибо зло преодолевает личность. Проблему он обозначил так: Достоевский показывал, что безграничная свобода личности приводит к безграничному деспотизму, то есть абсолютному общественному злу. Но дело в том, что здесь происходит некая словесно-идейная подмена, свобода в ее безграничности по сути дела оказывается своеволием, произволом, который прямо противоположен свободе. Это ситуация вождизма, массовых движений, где нет личного искушения, нет и личного искупления греха. В массовых гекатомбах понятие «грех», разумеется, отсутствует, существует приказ вождя.

Повторю: теодицея и антроподицея, которую Бердяев находит у Достоевского, применима только к личности: «Бунт, начавшийся с безграничной свободы, неизбежно приходит к безграничной власти необходимости в мышлении и безграничному деспотизму в жизни. Так пишет Достоевский свою изумительную теодицею, которая есть также и антроподицея. Есть одно только вековечное возражение против Бога – существование зла в мире. Эта тема является для Достоевского основной. И все творчество его есть ответ на это возражение. И я бы так парадоксально формулировал этот ответ. Бог именно потому и есть, что есть зло и страдание в мире, существование зла есть доказательство бытия Божьего. Если бы мир был исключительно добрым и благим, то Бог был бы не нужен, то мир был бы уже богом. Бог есть потому, что есть зло. Это значит, что Бог есть потому, что есть свобода (курсив мой. – В. К.). И Достоевский доказывает бытие Божье через свободу, свободу человеческого духа. Те, которые отрицают у него свободу духа, отрицают и Бога, и наоборот. Мир принудительно добрый и благой, мир гармонический в силу неотвратимой необходимости был бы безбожный мир, был бы рациональный механизм. И те, которые отвергают Бога и свободу человеческого духа, стремятся к превращению мира в такой рациональный механизм, в такую принудительную гармонию»[441].

Позже он понял, что дело в хаосе и произволе, не в рациональном механизме, а в превращении злодейского хаоса в застывший ужас. Он не случайно много рассуждал о понятиях «страх» и «ужас» у Кьеркегора и Хайдеггера. Приведу его фразу: я борюсь за свободу, но я не хочу свободы для себя, чтобы не подумали, что я борюсь из корыстных целей. «Тень легла на мир. Начался цикл исторических и космических катастроф и обвалов»[442]. Этот мир уже не знает теодицеи и свободы. В книге «Судьба человека в современном мире (к пониманию нашей эпохи)» он показал, как иррациональность, хаос ведет к тоталитаризму и страшнее для свободы, чем наличие привычного мирового зла. Потому что хаос это зло изначальное, первобытное, а потому не дающее никакой свободы. Это даже не зло, а какой-то доисторический ужас, которого так боялись Кафка и Хайдеггер. Ничто, которое вдруг увидел человек вместо Бытия.

Об этом слова позднего Хайдеггера, подводящие своеобразный итог его построениям: «Мировая ночь распространяет свой мрак.

Эта мировая эпоха определена тем, что остается вовне Бог, определена “нетостью Бога”. <…> Нетость Бога означает, что нет более видимого Бога, который неопровержимо собрал бы к себе и вокруг себя людей и вещи и изнутри такого собирания сложил бы и мировую историю, и человеческое местопребывание в ней»[443]. Такое состояние мира уже за пределами человеческой истории. Это то, что угадал Достоевский. И то, к чему пришел Бердяев.

Экскурс

Достоевский как ветхозаветный пророк

Беседа Сергея Медведева с Владимиром Кантором Расшифровка авторской программы Сергея Медведева «Археология» (Эфир с Владимиром Кантором 26.11. 2013)


Сергей Александрович Медведев, профессор НИУ-ВШЭ, журналист, теле– и радиоведущий

МЕДВЕДЕВ. Это программа «Археология». В студии Сергей Медведев.

А знаете ли вы, дорогие слушатели, что мой родной университет, Высшая школа экономики, проводит замечательную акцию под названием «Лекции в музеях». В том числе, там наши ведущие профессора читают лекции в крупнейших и не самых крупных музеях Москвы. Недавно был аншлаг в музее-квартире Достоевского на Божедомке, где читал лекцию наш профессор Владимир Карлович Кантор. И был совершеннейший аншлаг, пришло народу в три раза больше, чем мог вместить небольшой зал, и люди стояли снаружи, все не могли поместиться. В общем, было такое замечательное городское событие. Лекция Владимира Карловича называлась: «Достоевский как ветхозаветный пророк».


Владимир Кантор читает лекцию в музее Достоевского

И мне эта мысль показалась очень интересной для нашего эфира: поговорить о Достоевском как о пророке, о ветхозаветности Достоевского. Особенно интересно в том смысле, что ведь Достоевского часто обвиняют в антисемитизме. Но с другой стороны, у него был какой-то мучительный интерес к проблеме еврейства. И что самое интересное, насколько Достоевский свои ветхозаветные пророчества проецирует на Россию. Чувствует ли он, что Россия, русские тоже являются избранным народом, народом-богоносцем, народом-мессией? Что он говорит нам о русском человеке? О судьбе России в истории?

На все эти темы мы говорим сегодня с нашим гостем – Владимиром Карловичем Кантором, профессором Высшей школы экономики.

КАНТОР. Добрый день, Сергей.

МЕДВЕДЕВ. Вы знаете, с чего я начну? Феномен Пожигайло. Вы знаете, что есть такой человек – Пожигайло.

КАНТОР. Нет.

МЕДВЕДЕВ. Не знаете? Счастливый. Знаете, бросить все, уехать в Урюпинск хочется, когда вас слышу. Есть Павел Пожигайло, интересный очень человек, офицер-ракетчик, офицер ГРУ, который послужил какое-то время заместителем министра культуры. Сейчас он в Общественной палате занимается вопросами культуры.

И вот он на протяжении последнего, 2013, года выступает с идеями многократно и на телевидении, и в Интернете, и в газетах о том, что нужно цензурировать русскую литературу XIX века, не надо ее детям преподавать, она портит психику. Портят психику Салтыков-Щедрин, Гоголь (гоголевский «Ревизор», например).

Вот вы знаете, буквально неделю назад прошла информация у нас же, на «Финам FM», в новостях я слышал, что Есенин опасен для детской психики, Набоков опасен для детской психики. Достоевский, по-вашему, если пользоваться этой терминологией Пожигайло… Хорошая, кстати, да?

КАНТОР. Фамилия потрясающая.

МЕДВЕДЕВ. Потрясающая, да. «Собрать все книги бы да сжечь», – как его предшественник. Достоевский опасен для детской психики?

КАНТОР. Давайте я тогда начну от себя плясать?

МЕДВЕДЕВ. Да.

КАНТОР. Я впервые прочитал Достоевского, наверное, классе в восьмом, и могу сказать, что это было потрясение для меня.

МЕДВЕДЕВ. «Преступление»?

КАНТОР. Нет-нет-нет. Я прочитал что-то другое. Я прочитал, по-моему, «Двойника», а потом прочитал «Записки из подполья» и совершенно выпал на какое-то время из школьной жизни. И в этом смысле, что Достоевский втягивает в свой мир, он, конечно, опасен. Он не дает идти по линии, ну, условно говоря, которая задана школьной программой, которая задана начальством: вот только так, а не иначе, ты должен учить такие-то уроки, говорить такие-то слова. Достоевский уводит просто в другое изменение, и ты начинаешь смотреть на мир, как он любил сам смотреть, с точки зрения вечности.

МЕДВЕДЕВ. Да, это какое-то совершенно… Я тоже, наверное, классе в восьмом-девятом, но у меня все стандартнее началось – с «Преступления и наказания», но для меня это тоже явилось очень большим потрясением. И затем уже в студенческие годы, я помню, что на какие-то нужды, совершенно необходимые (что-то с покупкой штанов связанное или еще что-то), были отложены деньги. Будучи в стройотряде в Казахстане я увидел полное собрание сочинений Достоевского, вот это такое защитного цвета, академическое, 30-томное. И я его купил, потому что настолько это для меня было важно. Я потратил заработанные в стройотряде деньги на вот этого Достоевского. Настолько какие-то важные вещи он мне сообщил, которые я до сих пор ношу в себе. Так что в этом смысле, конечно, это человек, который перевернул представление России.

Но вот возвращаясь к теме вашей лекции, Достоевский действительно представлял себя ветхозаветным пророком? Он примерял на себя это?

КАНТОР. Да, и не раз об этом говорил. Простой пример. Он любил цитировать строчки Огарёва: «Чтоб вышло мне по воле рока / И жизнь, и скорбь, и смерть пророка». И они ему вышли: и жизнь, и скорбь. Он страдал, как мало кто в русской литературе страдал. Все-таки четыре года каторги, шесть лет солдатчины. В расцвете сил, когда он уже знаменитый писатель, стоял перед расстрельным столбом (он был приговорен к расстрелу, как все знают) и пережил это. Ну, столько, сколько он пережил, не дай Бог – а может, дай Бог, если ты хочешь быть писателем, пережить человеку – но он пережил. Он действительно уходил в заоблачные миры в этот момент. Когда вас приговаривают к расстрелу, вы, разумеется, уже начинаете смотреть по-другому на весь мир, тем более что он, как вы знаете, как вы помните, был вторым в очереди… Троих привязали, он был в связке во второй тройке, и уже прозвучало знаменитое «целься, готовься», и вот на слове «пли» царь остановил – не царь, а…

МЕДВЕДЕВ. Да?

КАНТОР. …Посланный им человек. Но они-то пережили это. Потом каторга, где политические, в том числе Достоевский, петрашевцы, ссыльные поляки попали с каторжанами, а это были… Здесь надо перечитать «Мертвый дом», чтобы понять, что это такое. Это были действительно убийцы, это действительно были люди страшные. Он понимал, что они абсолютно страшные, и несколько раз опять же был на грани смерти, он это описывает в «Мертвом доме». Но он вдруг увидел, что и там можно в них что-то найти другое, вот в этом ужасе.

МЕДВЕДЕВ. С другой стороны, вы знаете, говоря о Достоевском, я понимаю, что он видит даже не столько реальность, он, по-моему, описывает события какой-то совершенно другой жизни, совершенно другой истории, которая происходит у него в голове, и истории каких-то идей. Составить представление о России из романов Достоевского очень сложно. Читая Толстого, я могу очень такое объемное, полностью стереоскопическое представление о России составить. Он очень пластичен, он очень фактурен. У Достоевского какие-то бесконечные салоны, диваны и разговоры, разговоры. Вот я помню, Набоков вспоминал, что единственная человеческая черта у Достоевского, по-моему, в «Братьях Карамазовых» – это на садовой скамейке оставленный круглый след от стакана.

КАНТОР. Но это эстет говорит. Набоков, я имею в виду. Вот я как раз не могу представить Россию по Толстому, потому что, как сам Достоевский говорил, это средне-высший слой, который с точки зрения этого средне-высшего слоя, высокого дворянства, богатого дворянства, которое вхоже в высший свет, смотрит сверху на крестьянина и пытается… И настолько боится Лев Николаевич этого крестьянина, что он пытается от его лица его словами проклясть и всю культуру, и весь высший слой.

От Толстого у меня ощущение… Ну, человек лично, наверное, был смелый, судя по Севастополю, но в плане социальном он, конечно, боялся. А Достоевский не боялся. Он прошел каторгу, он видел это все. А Толстой боялся: «Я проехал сквозь строй рабочих, как сквозь строй, и мне было страшно». Ему страшно все время бывает.

МЕДВЕДЕВ. Ну, да, он изнутри то же самое, так сказать, «После бала» если взять. Это рассказ наблюдателя, который сопереживает происходящему. А Достоевский на своей шкуре, на своей спине испытал вот это самое наказание.

КАНТОР. Абсолютно, да. И не случайно немцы – и не только немцы, французы, англичане, вообще вся Европа – Россию все-таки оценивают, прежде всего, по Достоевскому, а не по Толстому. Толстого знают, но Толстой идет на уровне, если угодно, мексиканского сериала. «Война и мир», «Анна Каренина», красивые виды, красивый Вронский, красивые скачки, красиво крестьяне косят траву, и даже граф с ними косит. Ну, очень красиво, ну, прямо «Рабыня Изаура». Достоевского так не снимешь, разумеется. Это, конечно, другая Россия, другой Петербург.

У меня получилось так, что я был на конференции по Пушкину в Петербурге, а потом переехал фактически на другую конференцию по Достоевскому. И вот пушкинский Петербург, мы его знаем все: «Люблю тебя, Петра творенье, люблю твой строгий, стройный вид». Он есть такой. А рядом Петербург Достоевского, он тоже есть. И там была одна совершено замечательная…

МЕДВЕДЕВ. Дворы-колодцы.

КАНТОР. Это ужас какой-то. Дама, которая повела нас – Наташа Чернова, она в Музее Достоевского работает, она повела нас путем Раскольникова. И вдруг мы увидели действительно другой Петербург. А он есть, этот другой Петербург. Она провела вокруг дома, где восемь спусков в подвал, в каждом были когда-то пивные. Из одного, помните, выскочила проститутка, которая кинулась к Раскольникову: «Давай, иди ко мне». Вот это все было.

МЕДВЕДЕВ. Это же знаете, и диккенсовский Лондон примерно такой же должен быть. Туманный, обшарпанный, с падающей штукатуркой.

КАНТОР. Да-да-да. Но Диккенс при этом, как говорил про него Цвейг, он – писатель, не знавший трагедий, строго говоря. А Достоевский, самое-то смешное, я договорю, это была фантастика полная, мы дошли путем Раскольникова, поднялись в тот дом, в тот подъезд, куда вошел Раскольников, поднялись на этаж, позвонили в дверь (это я уже нахально позвонил), и дверь открыла нам старуха. У всех почти было обморочное состояние.

МЕДВЕДЕВ. С сальным пробором.

КАНТОР. Это был ужас какой-то. Так что он вполне реален.

МЕДВЕДЕВ. Да. И он, конечно, этим очень интересен, тем, что он такой разночинный. Вот эти разночинные сапоги Мандельштама, они очень явственно видны, скрипят. И он такой как бы о жизни, про жизнь – Достоевский. Но в то же время он рассказывает не только о России, он рассказывает вообще трагедию человеческого существования. Он в этом смысле гораздо больше, чем просто русский писатель.

КАНТОР. Конечно, но как сказал, по-моему, Вячеслав Иванов про него, он сделал русский мир сложным. После него русские научились мыслить сложно. У Толстого все просто. «А» равно «Б» или «А» равно «А», «Б» равно «Б», и так далее. У Достоевского «А» никогда не равно «А», и вообще непонятно, чему оно равно. Оно равно какому-то потустороннему совершенно пространству.

МЕДВЕДЕВ. Да, вы знаете, это очень сильное замечание, потому что Достоевский – это про сложность. Вот мне кажется, почему школьникам надо давать Достоевского, и почему меня он так потряс в свое время, потому что неожиданно я узрел какое-то не трехмерное пространство, а пятимерное, десятимерное, как человек, открывший неэвклидову геометрию Лобачевского, Римана и так далее. И Достоевский – это действительно то, что Бахтин позднее пытался раскрыть, глядя на вот этот полифонизм романов Достоевского. И он, конечно, здесь очень сильно выходит в XX и в XXI век вот этой своей сложностью.

Но при этом, возвращаясь к вашей мысли, он мыслит себя ветхозаветным пророком, да?

КАНТОР. Да.

МЕДВЕДЕВ. Меня в вашей лекции, когда я ее читал, удивило вот это, что он себя не в смысле как бы христианства новозаветного позиционирует, а вот мне очень было интересно прочесть, что он, например, был близок к талмудической культуре и ветхозаветной культуре, культуре Торы.

КАНТОР. Ну, об этом говорят. Я читал несколько исследований на эту тему, но доказательств прямых, что он знал Талмуд, нет. Талмуд выходил на русском языке в эпоху жизни Достоевского. Читал ли он – доказательств нет. Но то, что он знал Ветхий Завет как мало кто из русских писателей… Это факт. В общем, как правило, все ограничиваются Новым Заветом. У Достоевского, какой текст ни возьмете, особенно «Братья Карамазовы», там бесконечные отсылки к ветхозаветным темам, я уже не говорю про Иова, который едва ли не главный его герой, любимый его герой, как он пишет жене Ане, который потряс его еще в самом детстве.

А Иов – это выход в иное пространство, когда он пытается полемизировать с Богом, и Бог его наказывает неизвестно за что, отбирая у него вначале стада, потом детей, потом все. И он говорит: «Я хочу состязаться с Богом», – и Бог говорит: «А что ты понимаешь вообще?» Вдруг Бог с ним начинает говорить. Вообще нигде в мире этого нет, чтобы Бог говорил с человеком, более того, оправдывался в каком-то смысле перед ним, объяснял ему соотношение сил, это что-то запредельное. «Где ты был, когда Я творил мир? Ты не сотворил это, ты не видел, как Я делал это. Кто ты такой?» И Иов в итоге преклоняется перед Богом, и Бог прощает его. За что наказание? Просто он должен понимать, что он внутри, как говорили древние евреи, в руках Бога находится.

МЕДВЕДЕВ. Здесь это выводит меня на очень интересную тему – антисемитизм Достоевского. Насколько правдива эта мифология о том, что Достоевский был антисемитом? Я ведь вспоминаю это ужасное, в общем-то, место в «Братьях Карамазовых», где Алеша говорит, по-моему, с Лизой, и она спрашивает: «А что, правда ли, что евреи на Пасху христианских младенцев убивают?» – и Алеша отвечает: «Не знаю».

КАНТОР. Да, я об этом писал, это то, что называется в литературоведении или в философии культуры «ложная память». Алеша так не мог ответить. Единственный прокол в Алеше – вот этот странный ответ. Кровавые наветы были, Достоевский знал это, но сам Достоевский, который говорил: «Это великое племя, мощнее которого человечество не знает, и сколько еще веков пройдет, пока мы узнаем, зачем оно послано на землю», – это Достоевский говорит о евреях.

И что он вменяет в вину евреям? Одну простую вещь. Современным евреям. Не Иову, конечно, не Саре, не Ревекке, он говорил: «Почитайте про моавитянку Руфь, – говорит Зосима простолюдинам, – они поймут, что это такое». Нет, он вменяет в вину современным евреям то, что они продали Бога мамоне, поменяли Бога на мамону. «И как же может еврей, – говорит он, – истинный еврей отказаться от Бога? Тогда он не еврей». А за что критиковали тех же иудеев? Именно за это.

МЕДВЕДЕВ. Ну да, здесь опять пророческая, вот эта критическая позиция Достоевского, в данном случае он имеет право, дерзает все, так сказать, иудейское племя критиковать.

КАНТОР. Да. Но самое интересное, что он так же, как иудеев, может… иудеи ему были интересны как некий феномен мирового бытия, прошли четыре тысячелетия и не изменились. Почему? Потому что верны были своему богу, были верны Иегове. Если они будут отказываться, они растворятся. Они, может, покорят мир, но они не будут теми евреями, которые хранили бога. «Интеллигентный еврей, отказавшийся от бога, мне непонятен, – говорил Достоевский, – он не еврей».

МЕДВЕДЕВ. В дальнейшем, конечно, он проецировал это вот свое отношение к евреям на отношение к русским, да?

КАНТОР. Совершенно верно.

МЕДВЕДЕВ. И вел себя, как пророк, по отношению к русским. И об этом мы поговорим после перерыва. Прервемся ненадолго.

МЕДВЕДЕВ. И снова добрый вечер. Программа «Археология». Сегодня у нас в гостях профессор Высшей школы экономики Владимир Карлович Кантор. Говорим мы о Достоевском. Достоевский как ветхозаветный пророк. Что Достоевский взял от еврейства, от вот этого ветхозаветного пророческого еврейства, и как он себя возомнил пророком русских?

Русские для него были что, тоже избранным народом? Я вспоминаю, это у Шатова. Ведь это же, по-моему, alter ego Достоевского, самый близкий Достоевскому герой, да? Еще Розанов, по-моему, это писал, Шатов. Так вот Шатов говорит, что русские – избранный народ, современные евреи.

КАНТОР. И да, и нет. То, что русские – избранный народ, Достоевский верил, но как говорил Хомяков, обращаясь к России: «Но помни: быть орудьем Бога // Земным созданьям тяжело. // Своих рабов он судит строго, // А на тебя, увы! как много // Грехов ужасных налегло!». Быть избранником божьим тяжело. Избранником божьим – это ответственность. «О, недостойная избранья, – обращался Хомяков к своей Родине, – ты избрана!» И это тяжело.

И Достоевский, если говорить о Шатове (извините, вернусь к вашему вопросу), с Шатовым он разыграл эту партию идеально совершенно. Шатова убивает русский бес, Петр Верховенский, который говорит: «Русский бог мне помогает». Не Христос, а русский бог, языческий бог. И Шатов клянется, что из России все придет, Россия – светоч и прочее, народ-богоносец. Ибо, рассуждает он, народ, не создавший своего бога, не может быть избранным.

И дальше следует гениальный вопрос Ставрогина, а Ставрогин – это провокатор, но гениальный провокатор. «Я верую в Россию, я верую в то-то», и вдруг вопрос Ставрогина: «А в Бога вы верите?» И растерянный ответ Шатова: «Я буду веровать в Бога».

МЕДВЕДЕВ. Да, да.

КАНТОР. Это убийственно по отношению к идее народа-богоносца, потому что верить в бога… Бог наднациональный, он не знает ни эллина, ни иудея, как говорили еще апостолы. И Шатов, верующий именно в русского бога…

МЕДВЕДЕВ. Нет, но это новозаветный бог не знает ни эллина, ни иудея.

КАНТОР. Правильно.

МЕДВЕДЕВ. А ветхозаветный-то как раз…

КАНТОР. Бог евреев, правильно. Но Шатов-то христианин, православный. Россия избрана как христианский народ. Дело в том, что мы забываем об одной простой вещи, что христиане называли себя новыми евреями, новым Иерусалимом. Теперь они – избранный народ. Христиане, не евреи. Это началось еще с греков, которым, конечно, ужасно не хотелось быть ниже иудеев. Поэтому, ставши христианами, они сказали, что иудеи плохие, а христиане – действительно новый народ. Поэтому настоящий христианин не имеет отечества, он странник на Земле.

МЕДВЕДЕВ. Но для Достоевского все-таки было отечество, отечество русское. Он считал себя русским пророком. А как он себя вел в качестве пророка? Что это было: обличение грехов?

КАНТОР. Да, я просто вначале скажу, у нас часто я с этим сталкиваюсь, говорят: пророк – это тот, который предсказал, что будет. И Достоевского называем пророком, потому что он предсказал большевизм, то-се, пятое-десятое, Ленина, Сталина и прочее.

МЕДВЕДЕВ. Нет, но мы в другом смысле говорим, да.

КАНТОР. Естественно, да. Он ничего не предсказывал. Но каждый пророк говорит своему народу: «Если ты будешь себя вести так, как ты ведешь…» Вот «Бесы», если угодно – это рассказ о том, как обéсилась вся страна, бесовщина проникла внутрь каждого. Там нет ни одного, который вне бесов находится. «И если ты будешь себя вести так, то тебя ждет смерть, кара и так далее». То же самое, что говорили ветхозаветные пророки. «Если ты будешь поклоняться мамоне, блуду, тебя постигнет кара».

МЕДВЕДЕВ. Пророк, грубо говоря, это такой малоприятный человек, который говорит все время, так сказать, некие моральные истины и бичует грехи окружающих его людей.

КАНТОР. Не надо забывать только, что пророк – посланник бога. Он не от себя говорит. Достоевский чувствовал себя в этом смысле пророком, посланным богом. И он литературу так оценивал. «Шекспир, – говорил он, – это пророк, посланный нам богом, чтобы рассказать о человеке».

МЕДВЕДЕВ. Но о человеке Достоевский рассказывает все-таки очень нелицеприятные истины. Потому что я пытаюсь для себя понять, Достоевский – он про добро или про зло. Все-таки в основном Достоевский – это про зло. И если взять общий баланс в его романах, то, конечно, зло торжествует, оно в гораздо большей степени представлено.

КАНТОР. Я бы не согласился с этим.

МЕДВЕДЕВ. Нет?

КАНТОР. Нет, потому что он действительно зло изображает очень ярко, очень жестоко. Возьмите любого ветхозаветного пророка. У него нет ни слова про добро, он без конца обличает то-то и то-то. И Достоевский делает то же самое, но во имя добра, но во имя того, чтобы тот же русский народ стал жить не как богоизбранный народ, а как народ, избранный богом для того, чтобы осуществлять его идеалы.

Конечно, ему в этом смысле евреи немножко мешали, потому что уже есть один народ, который вроде бы выполняет божье установление. Не ложилось, поэтому было некоторое соревновательное начало. Есть евреи, а что русским тогда делать? Делать то же самое, что и евреям.

МЕДВЕДЕВ. Но все-таки я хочу попытаться продолжить эту линию. Достоевский очень сильно ввел зло в литературу. Он показал зло, показал, в том числе, и банальность зла. То, что вот эти все бесконечные посредственности, все и Свидригайловы, и даже Лебядкины, и Фердыщенко, и так далее.



Поделиться книгой:

На главную
Назад