Был и еще момент в решении жениться именно на этой женщине. Ольга Сократовна была женщина с сильным характером. В доме родителей НГЧ привык, что хозяйка в доме мать, что отец ее слушается во всех бытовых проблемах. Его двоюродная сестра вспоминала: «Что Евгения Егоровна скажет, то Гавриил Иванович и выполняет». И объявляя права женщины как главной в доме, по сути дела он прикрывал свой домашний опыт новыми словами: «Я всегда должен слушаться и хочу слушаться того, что мне велят делать, я сам ничего не делаю и не могу делать – от меня должно требовать, и я сделаю все, что только от меня потребуют; я должен быть подчиненным <…> так и в семействе я должен играть такую роль, какую обыкновенно играет жена, и у меня должна быть жена, которая была бы главою дома. А она именно такова. Это-то мне и нужно» (
Брак был фантасмагорическим. Любить – это одно, выдержать жизнь в браке – это совсем другое. Чернышевский выдержал брак, хотя разность жизненных установок почти сразу стала понятна. Его мать, принадлежавшая всю жизнь одному мужчине, видела разгульность невесты сына, не выдержала и умерла после помолвки. Но сын, раз приняв обязательства перед Ольгой, уже выполнял их всю жизнь. Хотя старался так построить жизнь, чтобы общение было по минимуму. Не зная других женщин, он всех их считал такими же, но свое преимущество видел в красоте жены. Испытание браком сильнее, чем испытание любовью. Чернышевский его выдержал. Благородство его души, воспитанное в детстве и закаленное несчастьями, оказалось сильнее бед, обрушившихся на него.
Владимир Соловьёв, много размышлявший и о вечной женственности и о смысле любви, написал гениальный трактат, в котором многое может рифмоваться с судьбой Чернышевского, где, к примеру, проговорил такое: «Но чтобы не оставаться мертвою верой, ей нужно непрерывно себя отстаивать против той действительной среды, где бессмысленный случай созидает свое господство на игре животных страстей и еще худших страстей человеческих. Против этих враждебных сил у верующей любви есть только оборонительное оружие – терпение до конца.
Чтобы заслужить свое блаженство, она должна взять крест свой.
В нашей материальной среде нельзя сохранить истинную любовь, если не понять и не принять ее как нравственный подвиг. Недаром православная церковь в своем чине
Глава 5
Свой тон
Начало деятельности
О н уезжает в Петербург в мае 1853 г., не только женатым человеком, избавившимся от мальчишеских выходок, возвратившим себе веру в Бога, но и преодолевшим свой ложно революционный пафос. В прекрасной книге В.Ф. Антонова автор обращает внимание на одну из последних дневниковых записей Чернышевского о его разговоре с О.С., в котором НГЧ делает «чрезвычайно важное заявление,
Он при этом не оставлял мысли об академической и литературной деятельности. Как мы помним, работа «Опыт словаря к Ипатьевской летописи» была начата Чернышевским под руководством профессора И.И. Срезневского; он работал над ней долго и в Петербурге, и в Саратове, рассчитывал, что помимо всего прочего эта работа поможет его академической карьере. Вот строчки из его дневника: «
Он ездил по делам и возил жену с собой по именитым ученым своим знакомым. Его радовало, что ее хорошо принимают.
25 мая 1853 г. он писал отцу: «Семейство Срезневского, особенно сам он и его мать, понравились Ольге Сократовне. Срезневский даже бегает с нею в перегонки по Павловскому парку. <…> Мать Срезневского от души радуется, что у меня такая жена, и говорит, что мы с нею будем очень счастливы. Словарь мой к Ипат. летописи скоро начнет печататься. Это будет самое скучное, самое неудобочитаемое, но вместе едва ли не самое труженическое изо всех ученых творений, какие появлялись на свет в России» (
Интенсивность его работы поражает. А главное – поразительные и достаточно глубокие знания в очень многих областях культуры – античной, древнерусской, западноевропейской, русской XVIII века и современной. При этом работа над диссертацией по эстетике. Но уже не у Срезневского, а у Никитенко. Здесь и древнерусская книжность, и анализ «Федона» Моисея Мендельсона, взятого в контексте немецкой культуры, и разнообразные словари, где в рассуждении об этимологии слов он прибегает то к латыни, то к немецкому, то к французскому языкам, то песни разных народов, то разбор обращения русских ученых к славянским древностям на фоне «разысканий Гримма о немецких древностях» (
А что же жена? Как и хотела – веселилась. Деньги Чернышевский старался изо всех сил зарабатывать, но помощницы в ней не нашел. Его горечь невольно сказалась в одной из рецензий, где он, разбирая французскую пьесу, заговорил о жене героя: «Жюльен занят своими тяжебными делами (он адвокат) и устройством будущности своей милой жены, своей милой дочери; он говорит об этом с Габриэлью. Габриэль и не слушает его: она мечтает о любви, она тоскует о том, что муж из-за дел забывает о ней. Прекрасно; но заботится ли она сама о муже, думает ли о чем-нибудь, кроме романтических до пошлости прогулок при свете луны? Нет! она только бранит его за то, что он принес в приемную комнату свои “сальные бумаги” (вероятно, для того, чтобы посидеть вместе с нею); у мужа на рукаве оторвалась пуговица, он просит жену пришить ее – Габриэль отвечает, что завтра позовет швею» (
Он любил свою красавицу-жену, несмотря на ее легкомыслие, и старался приятелям и знакомым показать ее привлекательные черты. Поначалу Чернышевские жили весьма скудно, дорожа каждой копейкой, из 40 рублей, получаемых в месяц за уроки в корпусе, большая часть уходила на стол и квартиру. Всего только два раза побывали они в театре в первый год своей петербургской жизни. Из университетских друзей Чернышевского посещал его Михаил Ларионович Михайлов, поэт и большой повеса. Ольга Сократовна совершенно вскружила ему голову, он написал ей в альбом стихотворение «Портрет», но так, чтобы был понятен платонический характер его восхищения:
Приведу подлинник стихотворения, переданный автору 23.10.2015 г. в музее Н.Г. Чернышевского.
В августе Чернышевские переехали в квартиру Введенского на Петербургской стороне, близ Тучкова моста. Введенскому, у которого было трое детей, квартира эта стала тесна, и он перебрался на другую.
Отцу Чернышевский писал 16 ноября 1854 г.: «Я почти нигде не бываю, кроме как у людей, к которым приводят дела – у Краевского и Некрасова, которые доставляют возможность жить, и оба любят меня, если не за другое что, то за точность в исполнении того, что нужно, всегда к сроку; потом у Срезневского и Никитенки, чтобы не разрывать связей, которые могут пригодиться. На днях отдаю свою диссертацию на утверждение факультета; теперь есть средства напечатать ее» (
По заведенной им системе, в первую половину месяца он обычно читал то, о чем надобно было писать, а во вторую половину – писал. Лишь иногда позволял он себе отдохнуть день-другой в начале нового месяца, закончив всю необходимую работу по журналу. В такие дни ездили они с Ольгой Сократовной куда-нибудь за город: либо в Павловск, либо в Екатерингоф. Здесь мне хотелось бы еще раз обратить внимание читателя на полный его отказ от молодежных выходок, от молодежной бравады. 21 сентября 1853 г. он писал отцу: «Я не имею ни времени, ни охоты развлекаться чем бы то ни было. У меня со времен женитьбы нет никаких мыслей и желаний, кроме тех, какие бывают у пятидесятилетних людей; я решительно стал немолодым человеком по мыслям, и от молодости остается во мне только одна неопытность, больше ничего. Мне скучны даже разговоры, какие бы то ни было, кроме деловых разговоров; у меня нет охоты видеться с кем бы то ни было, кроме нужных для меня людей. Ко всему, кроме семейной жизни, у меня пропало расположение» (
При этом в каждой своей даже небольшой статье он высказывал и доказывал те взгляды, которые он уже выработал и которые проводил всю жизнь. Как позже писал Н.В. Шелгунов: «Белинский складывался и формировался на глазах своих читателей и умер, не окончив развития. Чернышевский выступил готовым публицистом и сразу установил свой тон»[103]. Что же это был за тон? Попробуем посмотреть на рецензии по поводу перевода «Поэтики» Аристотеля, в которой он не только показал себя знатоком античной философии, древнегреческого языка, но уже высказал взгляды, которые развивал с некоторыми вариациями и в диссертации и в больших циклах своих статей. Он писал отцу 10 октября 1854 г.: «Кроме того, мною написана статья об Аристотелевой пиитике, помещенная в № IX “Отеч. записок” в “Критике”» (
Платон и Аристотель как программные фигуры современности
Чтобы легче войти в проблематику статьи, начнем с ошеломленных откликов переводчика и комментатора Ордынского: «…Статья “От. Зап.”, – писал Ордынский, – заслуживает (с некоторой стороны) внимания: она лучше многих характеризует то, что у нас теперь часто слывет под именем ученой критики. В ней, как и во многих так называемых критических статьях, и посторонних разглагольствований достаточно (если же собрать все, что сказано собственно о моей книге, то едва ли выйдет полторы страницы), и разных намеков, для немногих понятных, довольно, и ученой важности изобильно. Словом, все есть, кроме дела. Особенно же отличается она непостижимым равнодушием, можно сказать – бесчувственностью к истине. Эта болезнь, к сожалению, действует в настоящее время эпидемически. Для предохранения тех, которые не подверглись еще ей, я решаюсь сказать несколько слов о статье “От. Зап.”. Сама по себе она не стоит ответа»[104].
Дальше в заметке Ордынского шли уверения, что рецензент конечно же не читал его книги («Нет, не читал! Это по всему видно. Может быть, перелистывал, но читать не читал»[105]), иначе не назвал бы его, Б.И. Ордынского, толкование Аристотеля «личным» и «оригинальным». Это возмутило автора, специалиста в области древнегреческого языка и словесности:[106] «Можно ли было думать, что кто-нибудь из пишущих в каком бы то ни было журнале не знает, какое мнение называется личным, оригинальным? Рецензент “От. Зап.” этого не знает. Объясним же ему. Личным называется мнение, только пишущему и говорящему принадлежащее; оригинальным, которое резко от других отличается. Мое мнение о “Пиитике” Аристотеля не отличается от мнений знаменитого Лессинга, Германа, Раумера, Еггера, Дюнцера и других, – высказано было и у нас, лет двадцать тому назад, С.П. Шевырёвым; а рецензент “От. Зап.” называет его личным, оригинальным!.. Мой взгляд на “Пиитику”, в сущности, ничем не отличается от Дюнцерова; мое рассуждение есть не что иное, как осторожно и безо всяких претензий на оригинальность написанное толкование “Пиитики” Аристотеля»[107].
Смысл заметки Ордынского не в несогласии с эстетической позицией оппонента, а в неприятии определенного типа мышления, которое лишь «слывет под именем ученой критики», но таковой не является. И интонация, и эпитеты заметки говорят, что Ордынский иронизирует над ученостью своего рецензента. Рецензия Чернышевского и вправду меньше всего напоминала академический разбор книги, какой мог бы удовлетворить узкого специалиста. «Знаточества» в этой рецензии, безусловно, не было. Но было в ней нечто иное, что как раз и помогают понять претензии Ордынского.
Что же именно? Во-первых, то, что рецензент действительно лично и оригинально подошел к тем «вечным вопросам», которые, по мнению Ордынского, допустимо только осторожно, весьма осторожно толковать. Во-вторых, то, что рецензент, Чернышевский, имел «дерзость» выдвинуть свою концепцию искусства, сформулировать некие законы, которым искусство должно подчиниться, «спекулятивно» используя при этом авторитет древнегреческих мыслителей. Печалившийся о том, что «в прошедшие столетия классическая филология имела более практическое, более применительное к жизни значение, чем в настоящее столетие»[108], Ордынский не разглядел живого использования классики. А между тем на первых же страницах своей рецензии Чернышевский как раз и заявил о действенной актуальности классического наследия: «Чтоб показать, какой интерес и в наши времена еще имеют эстетические понятия этих людей (Платона и Аристотеля. –
Какие в самом деле «посторонние разглагольствования» увидел Ордынский в рецензии Чернышевского? «Предложенная» рецензенту тема – это эстетика Аристотеля и комментарии к ней. В комментариях никаких рассуждений о платоновской эстетике нет. А между тем рецензент половину своей статьи посвящает выяснению эстетических взглядов Платона, а не Аристотеля. Действительно, Чернышевский писал, что у Платона больше, нежели у Аристотеля, «найдется истинно великих мыслей об искусстве» (
Это была, пожалуй, первая в России попытка этико-социологического прочтения эстетических взглядов Платона, поэтому Чернышевский не мог миновать полемики с устоявшейся точкой зрения: «Платона многие считают каким-то греческим романтиком, вздыхающим о неведомом и туманном, чудном и прекрасном крае, стремящимся “туда, туда” (dahin, dahin), неизвестно куда, только далеко, далеко от людей и земли… Платон был вовсе не таков. Действительно, он был одарен возвышенною душою и все благородное и великое увлекало его до энтузиазма; но он не был праздным мечтателем, думал не о звездных мирах, а о земле, не о призраках, а о человеке» (
Но кто же противник?
Чтобы найти адресата, не надо далеко ходить. Обратимся снова к Ордынскому. Ведь Ордынский оскорблен был не только за академическую науку вообще и за себя лично, но и за непосредственных своих учителей. Среди таковых он называет нескольких немецких ученых, а из русских С.П. Шевырёва, «лет двадцать тому назад» высказавшего некоторые идеи общего порядка по поводу древнегреческой эстетики. Книга С.П. Шевырёва «Теория поэзии в историческом развитии у древних и новых народов», опубликованная в 1836 г., действительно оставалась в течение нескольких десятилетий наиболее крупным в России исследованием в области истории мировой эстетической мысли. В третьей статье «Очерков гоголевского периода русской литературы» Чернышевский писал, что этот труд «до сих пор остается из ученых сочинений г. Шевырёва лучшим в научном отношении» (
В этой книге мы находим тот взгляд на Платона, против которого выступает Чернышевский в своей рецензии. Разбирая мнение Платона «о происхождении поэзии», Шевырёв писал: «Началом этого искусства полагает он (Платон. –
Рецензия Чернышевского не касалась, разумеется, всех аспектов мировоззрения Шевырёва (подробный анализ его взглядов Чернышевский даст позднее), но в этой рецензии есть явное противопоставление своей теоретической позиции – позиции Шевырёва. Как известно, в отличие от славянофилов (К. Аксакова, И. Киреевского, А. Хомякова), Шевырёв не принимал общины, подчиняющей личность хоровому началу, а искал основную константу России в российском самодержавии, которое, по его мнению, должно было содействовать развитию личностного начала в русском народе. Вопрос о том, самодержавное государство или община помогают становлению личности, Чернышевский считал первостепенным вопросом, проводящим водораздел между разными направлениями русской мысли.
Полагая, что государство должно поддерживать личность, Шевырёв не понял и не принял позиции Платона, изгнавшего поэтов и художников из своего идеального государства. Он счёл это явлением «местного» порядка. «Убедимся в том, – писал Шевырёв, – что этот приговор сказан там, где было излишество Поэзии, что такое противодействие было необходимо; что Платон не произнес бы его во всяком другом месте. Философ этим разительным примером убеждает нас в том, что кроме истины всегдашней и безусловной есть истина местная, которой должен иногда приносить жертву и философ – жрец истины всемирной»[113].
Чернышевский же находит, что взгляд древнегреческого мудреца остается справедливым и для Нового времени. «Полемика Платона против искусства, – замечает Чернышевский, – чрезвычайно сурова, правда, но порождена высоким и благородным взглядом на человеческую деятельность. И легко было бы показать, что многие из строгих обличений Платоновых продолжают быть справедливыми и в отношении к современному искусству» (
Чернышевский же рассматривает историю человечества как единый процесс: все происходившее когда-то не имеет для него только местного значения, но, согласно закону диалектики, повторяется, в измененных, правда, формах, в иное время и в иной культуре. Каждая культура, и русская в том числе, рассматривается им как проходящая в своем развитии основные, общие всему человечеству этапы, в какой-то мере повторяя их, но в усложненном виде. Чернышевский писал: «…сущность исторического развития в новом мире служит как бы повторением того самого процесса, который шел в Афинах и в Риме; только повторяется он гораздо в обширнейших размерах и имеет более глубокое содержание» (
В самом деле – Древняя Греция эпохи Платона переживала кризис, связанный с распадом города-государства, гибелью остатков общинно-родового строя, окончательным крушением полисной идеологии. Это было время первого в истории отчетливого проявления индивидуализма. Кончалась эпоха древнегреческой классики. Но и Россия середины прошлого века тоже находилась в кризисной ситуации. Пробуждалось новое общественное сознание, порой диковатое, но дикость эта была результатом тяжелой недвижности и отвержения властью реформаторских попыток устроения жизни.
Пытаясь преодолеть кризис древнегреческого общества, фиксируя внутреннее противоречие и напряжение греческих полисов, Платон строит модель идеального государства, создает проект будущего, где нельзя было бы убить Сократа, мыслителя-реформатора. Искусство, как ему казалось, не поможет этому устроению. По схеме античного мыслителя, искусство должно вернуться в границы, предлагаемые догомеровской общинной структурой, к архаическим формам, выработанным в далекой древности, чтобы не мешать реформаторам. Судьба поэта в «Государстве» Платона определялась следующим образом: «Если же человек, обладающий умением перевоплощаться и подражать чему угодно, сам прибудет в наше государство, желая показать нам свои творения, мы преклонимся перед ним как перед чем-то священным, удивительным и приятным, но скажем, что такого человека у нас в государстве не существует и что недозволено здесь таким становиться, да и отошлем его в другое государство, умастив ему главу благовониями и увенчав шерстяной повязкой, а сами удовольствуемся, по соображениям пользы, более суровым, хотя бы и менее приятным поэтом и творцом сказаний, который подражал бы у нас способу выражения человека порядочного и то, о чем он говорит, излагал бы согласно образцам, установленным нами вначале, когда мы разбирали воспитание воинов» («Государство», 398 А – В). Суммируя и характеризуя платоновскую точку зрения на положение искусства в его идеальном государстве, А.Ф. Лосев пишет: «За творчеством поэтов надо бдительно следить и постоянно думать, как бы они не сказали чего-нибудь лишнего. Свободно же творящих поэтов нужно просто изгонять, их произведения уничтожать, а детям и школьникам вообще запрещать ими пользоваться. Все свободные поэты – шарлатаны и развратники. Пусть они сочиняют только молитвы богам да восхваляют добродетели»[114]. Только в этих – абсолютно служебных – пределах допускает Платон искусство в свое идеальное государство.
Почему же Чернышевский обращается в своей первой теоретической опубликованной работе к Платону? Полемизируя с противниками русской общины, он доказывал, что по законам диалектики «именно потому, что общинное владение есть первобытная форма, и надобно думать, что высшему периоду развития поземельных отношений нельзя обойтись без этой формы» (
Чернышевский, конечно, прекрасно понимал все различие между своим идеалом общественного устройства и идеальным государством Платона. О различии между взглядами на искусство Чернышевского и Платона я скажу дальше, пока же только отмечу, что если в идеальном платоновском государстве индивид целенаправленно подавляется[115], то Чернышевский мечтал о таком общественном устройстве, которое гарантирует права самодеятельного индивида и его независимость. Это возможно, по мысли Чернышевского, только тогда, когда личность выступает не от себя, а от общины, и именно община защищает и гарантирует свободу личности. Чернышевский в эти годы полагает, что общинное землевладение и жизнеустройство «так просто, что отстраняет нужду во вмешательствах всякой центральной и посторонней администрации. Оно дает бесспорность и независимость правам частного лица. Оно благоприятствует развитию в нем прямоты характера и качеств, нужных для гражданина. Оно поддерживается и охраняется силами самого общества, возникающими из инициативы частных людей. Нам кажется, что все это вместе составляет натуру разумного законодательства, противоположную регламентации» (
Апеллируя к древнегреческому мудрецу, Чернышевский выступал, по сути дела, не против искусства, а против эстетической теории, объявлявшей искусство бесцельным и бесполезным, тем самым, по словам Чернышевского, превращающего его в «игру, пустую в глазах серьезного человека» (
Таким образом, мы видим, что в «посторонних разглагольствованиях» Чернышевского о Платоне крылась его собственная концепция общественного назначения искусства, были сформулированы основы нового эстетического направления, требующего от искусства общественного служения. «Польза, – говорит Чернышевский, – приносимая искусством, как одним из источников довольства, развитию всего хорошего в человеке, несомненна, но ничтожна в сравнении с пользой, приносимою другими благоприятными отношениями и условиями жизни; потому и не хотим мы указывать на нее для того, чтоб показать высокое значение искусства в жизни» (
Чернышевский принимал как важнейшее завоевание западноевропейской истории «обеспечение частных прав отдельной личности» (
Он приходит к выводу, что в принципе «из всех родов собственности общинное владение есть тот род, который наиболее предохраняет частную жизнь от административного вмешательства и полицейского надзора» (
Вообще, Чернышевский, не переставая, думал о будущем устройстве общества. Об этом и его роман «Что делать?». Вяземский как-то обмолвился, что «романист не может идти по следам Платона и импровизировать республику. Каковы отношения мужчин и женщин в обществе, таковы они должны быть и в картине его»[116]. Но именно такую «импровизацию» будущего строит Чернышевский в своем романе, замечая ростки новых отношений, выявляя их и показывая читателю: «Настолько будет светла и добра, богата радостью и наслаждением ваша жизнь, насколько вы успеете перенести в нее из будущего. Стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, переносите из него в настоящее всё, что можете перенести»[117]. Правда, его отношение к устройству будущего общества отлично от платоновского. Строя свое идеальное государство, Платон, как известно, в самой его структуре выразил свое разочарование демократическим образом правления, которое могло осудить на смерть Сократа. Известного рода мизантропия Платона, его недоверие к человеку (напротив, для просветителя – человек изначально добр) сказались в том, что он вовсе не рассчитывал на самоуправление людей: «В нашем государстве для сохранения его устройства будет постоянно нужен… попечитель» («Государство», 412 А – В). И уподобляя тем самым людей стаду, правителей он уподоблял «пастухам» («Государство», 440 Д). Не случайно отношения полов всецело регулируются у него правителями государства, напоминая, по мнению многих исследователей, своего рода конский завод. Чернышевский выдвигал кардинально иной принцип взаимоотношений в будущем обществе, строящемся на отсутствии административного принуждения, ибо «только то и выходит хорошо, что люди сами захотят делать». Соответственно, отношения мужчин и женщин определяются в его утопии принципами свободы, равноправия и любви.
Стоит при этом подчеркнуть, что Аристотель, которого, как и Платона, Чернышевский полюбил еще в семинарский период жизни, был важен ему для определения траектории его жизни. Из Петропавловской крепости он писал жене, размышляя о своем будущем пути (он был уверен в своем скором освобождении): «В это время я имел досуг подумать о себе и составить план будущей жизни. Вот как пойдет она: до сих пор я работал только для того, чтобы жить. Теперь средства к жизни будут доставаться мне легче, потому что восьмилетняя деятельность доставила мне хорошее имя. Итак, у меня будет оставаться время для трудов, о которых я давно мечтал. Теперь планы этих трудов обдуманы окончательно. Я начну многотомною “Историею материальной и умственной жизни человечества”, – историею, какой до сих пор не было, потому что работы Гизо, Бокля (и Вико даже) деланы по слишком узкому плану и плохи в исполнении. <…> Со времени Аристотеля не было делано еще никем того, что я хочу сделать, и буду я добрым учителем людей в течение веков, как был Аристотель» (
Как мы уже писали, начал он свою деятельность в 1853 г. небольшими статьями в «Санкт-Петербургских ведомостях» и в «Отечественных записках», рецензиями и переводами с английского, но уже в начале 1854 г. перешел в «Современник». И это отдельная тема, поскольку он стал лидером «Современника», выведя журнал на центральное место в литературно-общественной жизни России. Но вряд ли бы это получилось, если бы не Некрасов.
Некрасов
Начну с итогового резюме НГЧ о великом поэте, сделанного в последний год жизни Некрасова в письме к знаменитому издателю, купцу К.Т. Солдатёнкову, человеку, рискнувшему в свое время издать собрание сочинений Белинского, когда богатые друзья критика (Тургенев, Боткин и др.) после его смерти благоразумно отошли подальше от его судьбы (ни копейкой не помогшие его вдове и дочери), и отдавшему половину дохода от издания жившей в бедности вдове критика. Солдатёнков мог понять пафос Чернышевского: «Некрасов – мой благодетель. Только благодаря его великому уму, высокому благородству души и бестрепетной твердости характера я имел возможность писать, как я писал. Я хорошо служил своей родине и имею право на признательность ее; но все мои заслуги перед нею – его заслуги. Сравнительно с тем, что ему я обязан честью быть предметом любви многочисленнейшей и лучшей части образованного русского общества, маловажно то, что он делился со мною последней сотней рублей (он долго был беден, а “Современник” не имел денег); сколько я перебрал у него, неизвестно мне; мы не вели счета; я приходил, он доставал бумажник и раздумывал, сколько ему необходимо оставить у себя, остальное отдавал мне» (
И все же денежная проблема была для обоих не очень-то маловажной. Оба своими усилиями завоевали свое положение в обществе. Сразу по приезде, как было сказано выше, Чернышевские жили трудно, денег почти не было. Академическая карьера не задалась, можно было продолжать пробивать себе дорогу в университет, но на семейном (его и О.С.) совете он спросил жену, что лучше – быть профессором или зарабатывать больше денег. Разумеется, жена поддержала второе предложение. Позже, вспоминая свой путь в «Современник», НГЧ по сути рассказал о том, как он
Я думал, что это и на деле так. Несколько месяцев прошло прежде чем я нашел случай попросить работы у Панаева, которого видел у одного из людей, знавших меня по университетским моим занятиям. Панаев сказал, чтобы я пришел к нему, он даст мне какую-нибудь маленькую работу для пробы, гожусь ли я в сотрудники “Современнику”. Пусть я приду завтра утром. Я пришел. Он сказал, что приготовил обещанную работу, дал мне две или три книги для разбора и пригласил меня не уходить тотчас же, посидеть, поговорить. Книги были неважные, не стоившие длинных статей. Я принес Панаеву мои рецензии скоро; если не ошибаюсь, на другое же утро. Он сказал, что к утру завтра он прочтет их; пусть я приду завтра утром, он скажет мне, гожусь ли я работать в “Современнике”, и опять пригласил посидеть, поговорить. На следующее утро я пришел. Он сказал, что я гожусь работать и он будет давать мне работу; опять пригласил меня посидеть, поговорить» (
Далее выяснилось, что реально руководит журналом не прозаик Панаев, а поэт Некрасов, которого НГЧ описывает так: «Вошел в комнату мужчина, еще молодой, но будто дряхлый, опустившийся плечами. Он был в халате. Я понял, что это Некрасов (я знал, что он живет в одной квартире с Панаевым). Я тогда уж привык считать Некрасова великим поэтом и, как поэта, любить его. О том, что он человек больной, я не знал. Меня поразило его увидеть таким больным, хилым» (
Надо сказать, что, по рассказу Чернышевского, тоже понимавшего в поэте эту разночинскую жажду знаний, мать хотела, чтоб Николай был образованным человеком, и говорила ему, что он должен поступить в университет, потому что образованность приобретается в университете, а не в специальных школах. Но отец не хотел и слышать об этом; он соглашался отпустить Некрасова не иначе как только для поступления в кадетский корпус. Спорить было бесполезно, мать замолчала. Отец послал Некрасова в Петербург для поступления в кадетский корпус; в Петербург, а не в Москву, потому что в Петербурге у отца был человек, который мог быть полезен успеху просьбы о принятии в корпус (Полозов). Некрасов поехал в Петербург, посланный отцом в кадетский корпус, с письмом об этом Полозову. Но он ехал с намерением поступить не в кадетский корпус, а в университет. Письмо отца к Полозову он не мог не отдать. И пошел отдать. Некрасов побоялся и начать разговор о намерении поступить в университет: что сказал бы на это Полозов? – «Мечта, друг, не выдержишь экзамена», – и что мог бы отвечать Некрасов? Он действительно был не подготовлен к экзамену для поступления в университет. Он рассудил, что должен молчать перед Полозовым об университете, пока будет в состоянии сказать, что надеется выдержать экзамен. Когда несколько подготовился к экзамену, сказал Полозову о своем намерении. Экзамен он все же не выдержал и поступил в университет вольнослушателем. А стало быть, надо было зарабатывать. Денег было настолько мало, что не каждый день мог пообедать. Со школы помню трогательный рассказ, как поэт приходил в харчевню, где всегда можно было почитать газету и где был бесплатный хлеб и соль. И вот молодой Некрасов прикрывался газетой и ел хлеб с солю. Питание было дикое и так длилось долго. Рак кишечника, от которого он умер, был не случаен. Не всегда было где жить. Некоторое время он снимал комнатку у солдата, но как-то от продолжительного голодания заболел, много задолжал солдату и, несмотря на ноябрьскую ночь, остался без крова. На улице над ним сжалился проходивший нищий и отвёл его в одну из трущоб на окраине города, где он провел некоторое время. Через год он нырнул в литературную жизнь, где долго не имел успеха. Как пишут о Некрасове литературоведы и историки, он составлял азбуки, писал сказки, детские пьески, водевили, исправлял рукописи других авторов (Григорович, например, однажды застал его за редактированием брошюры об уходе за пчелами), сочинял афишки в стихах для «кабинета восковых фигур», переводил, писал библиографические заметки, театральные рецензии, злободневные куплеты, фельетоны, пародии, повести… Кажется, нет такого журнального жанра, который бы не был испробован Некрасовым. Подводя итоги этого сизифова труда, Некрасов исчислял его в сотнях печатных листов.
Он долго чувствовал себя бедным разночинцем. Разночинцем, желающим, но не смеющим претендовать на внимание красивых светских дам. Со своей будущей многолетней любовницей Авдотьей Панаевой он познакомился в 1842 г., 21 года от роду. Панаева считалась одной из красивейших женщин петербургского света. В нее влюблялись все посетители литературного салона ее мужа, даже молодой Достоевский подпал под ее чары, а позднее в романе «Идиот», описывая фото Настасьи Филипповны, он нарисовал лицо Панаевой. Добиваться ее Некрасов начал позже, уже 26 лет, но добиваться любви этой женщины пришлось ему долго. Похоже, что разночинская робость была в нем сильна (отсюда его симпатия к разночинцам). Потом он получил ее любовь и прожил с Панаевой целых 16 лет. Они вместе даже составляли романы, которые могли бы прийтись по вкусу широкой публике. Именно о страданиях влюбленного разночинца он написал стихи «Застенчивость» (хотя Авдотью к тому моменту он покорил). Приведу начало этого длинного, но совершенно «разночинско-достоевского» по пафосу стихотворения:
Эта связь была главным событием в любовной жизни Некрасова. Панаева так и осталась женой Ивана Панаева, но с ними в одной квартире поселился Николай Некрасов.
Строго говоря, даже прислуга знала, кто реальный муж этой женщины, но ему почему-то было удобнее, чтобы Панаев был ширмой их отношений, точно так же, как Панаев был лишь номинальным издателем «Современника», а реальным – Некрасов. И обо все этом он довольно откровенно говорил с пришедшим в его дом молодым критиком. «Молча прошли мы в его кабинет, молча шли по кабинету, направляясь там к креслам. Подошедши рядом со мною к ним, он сказал: “Садитесь”. Я сел. Он остался стоять перед креслами и сказал: “Зачем вы обратились к Панаеву, а не ко мне? Через это у вас пропало два дня. Он только вчера вечером, отдавая ваши рецензии, сказал мне, что вот есть молодой человек, быть может пригодный для сотрудничества. Вы, должно быть, не знали, что на деле редижируется журнал мною, а не им?” – “Да, я не знал”. – “Он добрый человек, потому обращайтесь с ним, как следует с добрым человеком; не обижайте его; но дела с ним вы не будете иметь; вы будете иметь дело только со мною. – Вы, должно быть, не любите разговоров о том, что вы пишете, и вообще, о том, что относится к вам? Мне показалось, вы из тех людей, которые не любят этого”. – “Да, я такой”. – “Панаев говорил, вы беден, и говорил, вы в Петербурге уж несколько месяцев; как же это потеряли вы столько времени? Вам было надобно тотчас позаботиться приобрести работу в «Современнике»; Вы, должно быть, не умеете устраивать свои дела?” – “Не умею”. – “Жаль, что вы пропустили столько времени. Если бы вы познакомились со мною пораньше, хоть месяцем раньше, вам не пришлось бы нуждаться. Тогда у меня еще были деньги. Теперь нет. Последние свободные девятьсот рублей, оставшиеся у меня, я отдал две недели тому назад ***”. – Он назвал фамилию сотрудника, которому отдал эти деньги. – “Он” – этот сотрудник – “мог бы подождать, он человек не бедный. Притом часть денег он взял вперед. Вы не можете ждать деньги за работу, вам надобно получать без промедления. Потому я буду давать вам на каждый месяц лишь столько работы, сколько наберется у меня денег для вас. Это будет немного. Впрочем, до времени подписки недалеко. Тогда будете работать для «Современника», сколько будете успевать. – Пойдем ходить по комнате”. – Я встал, и мы пошли ходить по комнате» (
И вправду, Краевский вскоре заметил востребованность Чернышевского в «Современнике». Чернышевский вспоминал: «Краевский стал говорить мне, что желал бы, чтоб я работал только для него: работы мне найдется достаточно и у него одного. Я отвечал ему, что мне не хотелось бы перестать работать для “Современника” и что я посоветуюсь с Некрасовым. Рассказал Некрасову о предложении Краевского и просил его совета. Он в ответ повторил мне прежние свои замечания о скудности кассы и шаткости дел “Современника”, о денежной надежности Краевского, прибавляя, что ему хотелось бы, чтоб я предпочел его Краевскому, но что советовать этого он не может; мне будет вернее держаться Краевского. Я не умел разобрать, как мне следует поступить. Было ясно, что Краевский поставит вопрос так, как предвидел Некрасов: “Если хотите оставаться моим сотрудником, откажитесь от сотрудничества у Некрасова”. При безденежье и шаткости положения “Современника” благоразумие требовало последовать совету Некрасова. Но мне не хотелось этого. Я чувствовал привязанность к Некрасову и старался убедить себя, что не будет неблагоразумно смотреть на вопрос не с той точки зрения, на которую становится Некрасов, советуя мне предпочесть Краевского ему» (
И добавил: «Действительно, денежное положение мое плохо, но все-таки я думаю, что иметь дело со мною лучше, нежели с Краевским» (
На это Чернышевский ответил достаточно жестко (жаль, что его ответ игнорировали в советское время).
В «Заметках о Некрасове» Чернышевский, несмотря на бесконечные легенды о его враждебности нарождавшемуся в России капитализму, нисколько не осуждает поэта за умение приобретать деньги и копить богатство. Он пишет, что в различных биографиях Некрасова «проводится мысль о противоположности успешной житейской (в данном случае коммерческой) деятельности благу народа. Точка зрения фантастическая. Мне она всегда казалась фантастической. Мне всегда было тошно читать рассуждения о “гнусности буржуазии” и обо всем тому подобном; тошно, потому что эти рассуждения, хоть и внушаемые “любовью к народу”, вредят народу, возбуждая вражду его друзей против сословия, интересы которого хотя и могут часто сталкиваться с интересами его (как сталкиваются очень часто интересы каждой группы самих простолюдинов с интересами всей остальной массы простолюдинов), но в сущности одинаковы с теми условиями национальной жизни, какие необходимы для блага народа, потому в сущности тождественны с интересами народа» (
Неприятие разночинца как мощного интеллектуального соперника
Некрасов и вправду был его точкой опоры.
Далее молодой критик оказался в центре литературных событий и интриг. Своей энергичной деятельностью он вытеснил из «Современника» крупнейшего на тот момент критика и прозаика А.В. Дружинина, автора многих статей, подражавшего роману Жорж Санд «Жак» в своем романе «Полинька Сакс», сюжетные ходы обоих романов Чернышевский позже использовал отчасти в «Что делать?». Более того, начались конфликты и с аристократическим авторами «Современника» – Тургеневым, Григоровичем, Толстым, звездами журнала. Если Белинского русские писатели-дворяне принимали, поскольку он был целиком под влиянием то Бакунина, то Герцена, то Боткина, то других дворянских интеллектуалов, хотя после смерти его просьбы о помощи семье были забыты. Легко любить мертвого, когда ничего кроме слов произносить не надо. Издевки над Чернышевским были на грани допустимого; Григорович (автор «Антона-Горемыки»,
Чернышевский был сам по себе. У него, как написал Шелгунов, был «свой тон», свой взгляд на мир, незаемный. Слишком он был образован, образованнее самых образованных своих дворянских современников. Не говорю уж о немецкой философии, которую он знал, как мало кто, он вырос на классической античной и европейской литературе. Это ведь не случайно, что, скажем, цитаты из Платона и Аристотеля, Гёте и Шиллера пронизывают его тексты. Попав в российский литературный котел он естественным образом мог узнать, с какой бешеной ревностью дворянские писатели относились к литературному успеху Достоевского, вроде бы дворянина по происхождению, но абсолютного разночинца по жизни. Разночинские герои, как главные его герои, не случайны в его творчестве. Пародию на Достоевского написал Тургенев после «Бедных людей», признанных публикой шедевром, написал в 1846 г. «Послание Белинского к Достоевскому» как бы от лица Белинского (интересно, знал ли этот текст критик? Если знал, то его нравственный облик немного теряет свою всеми воспетую прямоту и порядочность), начинающееся строфой:
Достоевский позже ответил Тургеневу наотмашь, вложив этот стишок в уста негодяя нигилиста, издевающегося над князем Мышкиным, а в следующем романе, в «Бесах», изобразил Тургенева как писателя Кармазинова, приспосабливающегося к русской бесовщине. Чернышевский таких шаржей не писал. Писали на него, как сейчас увидим. Хотя пародии были. Были и удары, но касавшиеся принципов, а не личностей.
Дружинин, гвардеец, дворянин, любитель «чернокнижия», то есть фривольного разгула, ценитель изящного слова, конечно, приятель Толстого по их эротическим похождениям, был ближе дворянской когорте русских писателей. Толстой писал Некрасову из своего имения Ясная Поляна в июле 1865 г.: «Нет, вы сделали великую ошибку, что упустили Дружинина из нашего союза. Тогда бы можно было надеяться на критику в “Современнике”, а теперь срам с этим клоповоняющим господином. Его так и слышишь тоненький, неприятный голосок, говорящий тупые неприятности и разгорающийся еще более оттого, что говорить он не умеет и голос скверный. Все это Белинский! Он, что говорил, то говорил во всеуслышание, и говорил возмущенным тоном, потому что бывал возмущен, а этот думает, что для того, чтобы говорить хорошо, надо говорить дерзко, а для этого надо возмутиться. И возмущается в своем уголке, покуда никто не сказал цыц и не посмотрел в глаза»[118].
Впрочем, раздражало не просто и не только происхождение, а независимость и, так сказать, «непочтительность к авторитетам» (как впоследствии он назвал одну из своих статей). Чернышевский позволял пародировать тексты, опубликованные парой лет раньше в «Современнике», чтобы был ясен интеллектуальный водораздел между эпохами. Так, в 1855 г. он написал
«– А что ж это называется: неблагодарный? – спросил Ваничка.
– Неблагодарным называют, мой друг, того человека, которому сделали услугу, а он сам потом не хочет сделать такой же услуги своему благодетелю.
– А благодарные люди как делают? – спросила Полина.
– Они делают так: положим, я тебе доставила удовольствие; и ты мне старайся сделать удовольствие; тогда и будешь благодарна. Ты видишь, что я стараюсь вам доставить удовольствие и ты делай так же» (
НГЧ упрекали в художественной нечувствительности, в неумении пережить и понять подлинное произведение искусства (твердят это и нынешние литературоведы), хотя все подхватили его формулу творчества Льва Толстого – «диалектика души», которая равно относится и к раннему творчеству, и к позднему творчеству Толстого: именно к художественной его методе. Его яснополянские трактаты, полные презрения и ненависти к науке и цивилизации, его преклонение перед крестьянином (крестьянскими детьми) он не принял категорически. Но об этом чуть позже.