Он умер... Но живой памятник его все разрастается. При Джоломанове сад имел площадь в пятьдесят пять гектаров, а сегодня сто десять. Чтобы породить этот зеленый плодоносящий мир, понадобился величайший и вдохновеннейший труд. Каждая пядь земли отвоевывалась от камней, от горных наносов, от почвенного засоления, от безводья. Коммунист Джоломанов шел впереди в этой яростной борьбе с природой. И так везде, где мы сегодня видим цветение, расцвет, вчера шла битва за это. В тех битвах первыми были, как всегда, коммунисты. Не все они сегодня среди нас, многие уже сделали свое дело на земле. Но памятью о них — цветение, рост, плодоношение нашей Родины.
Да, многое, многое изменили ленинцы за сорок пять лет. Но неизменной осталась их верность народу, их готовность в любой, в самый трудный час откликнуться на зов: «Коммунисты, вперед!» Для этого они и вступали в партию — не для спокойной жизни, не для благодушествования, а для битв, для борьбы, для горения. Так было в те далекие годы, когда только за одну принадлежность к партии большевиков люди шли в ссылку и даже на эшафот. Так было в боях Октября, в дни Великой Отечественной войны. Так есть и сегодня, когда человек с партбилетом в кармане подымается к звездам, обживает пустыни, садит сады на каменных склонах горных хребтов, перехватывает шальные реки плотинами и оберегает границы социалистического мира.
Никто в мире уже не говорит о нас с кривой ухмылочкой: «Мечтатели!»
Но мы именно мечтатели, по-прежнему мечтатели. И в этом наша сила.
ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО
ВСЕГДА С ПАРТИЕЙ, ВСЕГДА С НАРОДОМ
Шестьдесят с лишним лет назад, в далекие, тяжкие для России времена, когда все обоснованнее становилась необходимость покончить с царизмом и взять власть в руки народа, в руки рабочих и крестьян, создатель нашей партии Владимир Ильич Ленин выдвинул решительное требование к литературе. Она, по ленинской мысли, должна была стать частью общепролетарского дела и устремленно, как полноправный род боевых революционных войск, работать на революцию, на те преобразования в обществе, которые последуют за свержением старого государственного и общественного строя.
Литература должна быть партийной, требовал великий стратег революции. Она должна быть такой, невзирая ни на что, ни на какие визги и вопли тех, кто усмотрит в этом некое ущемление так называемой «свободы творчества».
И литература наша стала партийной. Партия из года в год, из десятилетия в десятилетие, не жалея ни сил, ни времени, ни души и сердца, растила, воспитывала, зажигала идеей коммунистического строительства литераторов, мастеров слова, и литераторы, близкие к партии, составили прославленный авангард литературного движения в Стране Советов.
Горький и Маяковский, Серафимович и Фурманов, Гладков и Фадеев, Шолохов и Федин... Без их книг трудно представить себе и революцию, и годы восстановления разрушенного хозяйства, и победы индустриализации, и перестройку всей жизни старой деревни на новых, коллективных началах, и наконец битвы Великой Отечественной войны, в которых победила не только социалистическая система хозяйствования, не только наш общественный строй, но и наша идеология, а следовательно, как составная ее часть и наша литература — литература социалистического реализма.
С открытым, честным лицом, не кривя душой и не ища, где бы поспокойнее, советская литература шля в атаки на полях сражений рядом с танками, в боевых порядках пехоты, на огневых позициях артиллерийских батарей. Ее, сражающуюся, ее, прокладывающую пут» всем трудовым людям в будущее, полюбили, оценили, взяли на вооружение рабочие и крестьяне, честные люди интеллигентного труда всех стран нашей планеты. Она миллионными тиражами разошлась по свету почти на всех известных людям языках.
«Мать», «Чапаев», «Железный поток», «Разгром», «Как закалялась сталь», «Молодая гвардия», «Тихий Дон», «Поднятая целина»... Много ли в современном нам зарубежном, капиталистическом мире произведений, равных этим книгам по художественному мастерству и идейности, страстности и человечности? Нет, тот мир, оглушающе кричащий о свободе творчества, до таких высот художественности и идейности пока еще не поднимался. Да он и не может до них подняться.
Любые критики должны посчитаться с тем, что успехи советской литературы определялись и определяются неутомимой работой Коммунистической партии, которая ни на час не забывала об основном, главном ленинском требовании к литературе, о том, что литература должна быть частью общепролетарского дела, частью того дела, которое творят наши рабочие, наши крестьяне.
Чем ближе художник слова стоит к народу, чем глубже проникает он в смысл всего происходящего в стране и в мире, чем шире его горизонт и чем точнее выбрана точка обзора событий, тем значительнее, правдивее, ярче его произведение. А приблизиться к народу, не отрываться от него, расширять свой горизонт, занимать наиболее верную позицию ему неизменно помогала и помогает партия великого Ленина.
В тот нервный, суетливый период волюнтаризма, который начал было укореняться в наших центральных газетах и журналах под широковещательным наименованием «великого десятилетия», когда в спешке с водой, в которой отмывались действительные наши недостатки, чуть было не выплеснули и самого ребенка, в тот период никто формально не отменял основополагающих документов партии по вопросам литературы и искусства. Никто не заявлял о том, что ленинские требования к литературе устарели, утратили свое значение, сданы в архив. Нет. Но вместе с тем все чаще стали слышны голоса, вещавшие о том, что художественное творчество — это такая область человеческой жизни, куда не имеет права сунуть свой нос никто и ничто. Оно-де не поддается руководству, оно — вне влияния, оно — от господа бога, и только бог — судья творцам прекрасного.
Это было, товарищи, отступление. Его надо называть своим именем. Не по всему, конечно, фронту, далеко не по всему отступали и не все отступали. Происходило это на тех участках, где идейный противник оказался понахальнее и пошел, как говорили во время Отечественной войны, в «психическую атаку». Тут кое-кто из литераторов и кое-кто из идеологов, скажем прямо, дрогнул. Одни впали в панику, другие попрятались, приумолкли. И вот посыпались тогда на головы читателей всяческие Иваны Денисовичи и Матрены с их дворами и шумные спекулянтские стишки. Хлынули на подмостки театров и на экраны кинематографов серые, убогие пьески и кино-фильмики и те книги, о которых сегодня несколько раз говорили так взволнованно с этой трибуны. И очень жаль, что не все призванные осуществлять руководство литературой и искусством выстояли перед «психическим натиском».
Фокус психических атак на фронте литературы и искусства заключался в том, что тут жонглировали понятиями «свободы творчества» и невозможностью творить «по указке», «по заказу». При этом «указкой» называлось осуществление руководящей роли партии, а «заказом» — требование партийности в художественном творчестве.
Разве можно, мол, под каким-то руководством создавать истинно прекрасное? — слышались такие пугающие обороты... Поразительно, что говорили и говорят это зачастую те же самые люди, которые восхищаются, скажем, «Сикстинской мадонной», восторгаются «Джиокондой», задирают шапки, бывая туристами в Италии, перед стенами римского Колизея или египетскими пирамидами. Но «Сикстинская-то мадонна» была написана Рафаэлем не для собственного созерцания в свободные минуты, а по заказу. И по заказу кого? Ватикана. И Колизей строили по императорскому заказу к каким-то грандиозным празднествам, а пирамиды имели и вовсе самую что ни на есть утилитарную цель — покрепче спрятать тела фараонов и те сокровища, которые с ними вместе туда погребались. А «Джиоконду»-то, портрет Моны Лизы, великому Леонардо заказал законный супруг этой итальянской дамы... Что, эти творения мирового искусства, его уникальнейшие сокровища стали от того хуже, что сделаны были по заказу? А если заказ художнику, социальный заказ дают народ, революция, идея построения небывалого общества — коммунистического? Это разве зазорно? Это сковывает, ограничивает? А не напротив ли? Все лучшее, что создано советской литературой за великое — не десятилетие, а пятидесятилетие, создано именно по такому заказу: в атмосфере добровольного, сознательного, радостного служения художника своему народу. А все бездарное, злопыхательское, никчемное — при отречении от своего гражданского долга, в пресловутом «состоянии свободы». Свободы от чего, спрашивается? И свобода ли это?
Разве желание потрафить буржуазному Западу, заслужить лицемерную похвалу в парижских «Фигаро» и «Матен», в нью-йоркских журналах и журнальчиках можно назвать свободным желанием? Разве, когда созданное тобой какие-то ловкие зарубежные руки направляют против твоего народа, ты при этом свободен? А не находишься ли ты вольно или невольно на службе у чужаков?
Больше партийного внимания литературе! Больше партийного влияния на литературную среду! Позовите вы, люди такой громадной, значительной области в нашей стране, позовите к себе писателей. В ваши чудесные индустриальные подмосковные города, в ваши села. Поактивнее это делайте. Чтобы пришли литераторы к рабочим, к колхозникам, туда, где создают, строят, мечтают. Сколько судеб! Сколько жизней человеческих!.. Сколько того, что мы называем жизненным материалом! Это же основа романов, основа кинофильмов, пьес, рассказов, поэм.
О литературе надо печься по-ленински, она — грозное, массовое оружие. Играть с этим оружием никак нельзя. Оно подготовляет революции, но оно подготовляет, как мы знаем, и контрреволюции.
Иные распрекраснейшие постановления не смогут сделать того, что может сделать в области идеологии одна книга, один кинофильм. А если их десятки? Если их сотни?
Вспомним, что одна литература, наша, советская, социалистическая, воспитывала Чкалова, Матросова, Гастелло, Зою, молодогвардейцев, а другая — мы знаем ц видим сегодня — воспитала тех мясников, которые жгут напалмом деревни Вьетнама, истязают, мучают женщин и детей. Одна литература стремится сделать человека лучше, чище, красивее; другая пробуждает в нем все первобытное, звериное. Мы отвергаем эту, вторую, вместе с тем миром, который ее породил.
Наша дорога — дорога советских литераторов, до конца принявших ленинское требование о партийности литературы, при всех сложностях этой дороги, всех ее трудностях, остается по-прежнему прямой и ясной: быть с партией, быть с народом, жить и работать для народа.
1968
О СЕБЕ
Ни мой отец, саратовский крестьянин, в течение 25 лет служивший простым солдатом в старой царской армии, ни моя мать, дочь деревенского столяра, не могли, разумеется, и мечтать о том, что я, восьмой ребенок в семье (последний ребенок), в будущем буду писать книги. Поскольку я, как уже говорилось, был восьмым ребенком, само собой разумеется, что мое рождение ни у кого не вызвало большой радости. Поэтому никто серьезно не занимался моим воспитанием и в семье я пользовался довольно большой свободой.
Родился я в Новгороде в 1912 году, в этом городе наша семья осела после увольнения моего отца из армии. Новгород — древний русский город, знаменитый своими историческими памятниками, которые народ сохранял столетиями и любовно сохраняет до настоящего времени. В центре возвышается крепость — кремль со стенами и высокими башнями. Город окружен земляным валом. Почти на каждой улице имеются церкви, построенные в XIII, XIV или XV столетиях, так называемые дворищи, принадлежавшие новгородским князьям, а также другие достопримечательности.
Во время Великой Отечественной войны хозяйничавшие в Новгороде гитлеровцы разрушили многие исторические памятники города. После освобождения Новгорода от оккупантов по решению Советского правительства старые памятники культуры восстанавливаются и заботливо сохраняются.
Новгород живописно раскинулся по обоим берегам реки Волхова, берущей начало от расположенного вблизи многоводного, богатого рыбой Ильмень-озера. Вокруг простираются необозримые леса.
Исторические и природные особенности города, которые уже очень рано производили на меня большое впечатление, определили мои детские интересы. Я научился любить историю моего народа и природу. В школьные годы я собирал старые монеты, искал коренья, ловил птиц, удил рыбу.
В тринадцать лет произошло событие, которое в значительной степени повлияло на мою дальнейшую жизнь. Я отправился в Ленинград к моему брату, который в институте транспорта учился на инженера. В Ленинграде я закончил семилетку. После этого я работал на судоверфи, был грузчиком в порту, а позже поступил в сельскохозяйственный техникум.
Начало тридцатых годов — время великих революционных преобразований в деревне. Крестьяне начали объединяться в сельскохозяйственные артели. Советское государство помогало им машинами, искусственными удобрениями и кредитами. Новым колхозам требовалось много специалистов и образованных людей, разбиравшихся в сельском хозяйстве. Я стремился принять участие в грандиозных преобразованиях, происходивших в советской деревне. Не закончив техникума, я отправился в деревню.
Там я провел около пяти лет. Работал агрономом. В течение некоторого времени выполнял обязанности директора совхоза. В двадцать лет это совсем нелегко. Но эта деятельность была интересной и обогатила меня многочисленными наблюдениями и впечатлениями. Затем я принимал участие в решении научных проблем агротехники, работал на сельскохозяйственной испытательной станции под Ленинградом.
В 1938 году я начал работать заведующим сельскохозяйственным отделом в редакции одной районной газеты. С этого времени начался новый этап моей жизни.
Уже в детстве я очень любил писать. Тайком сочинял стихи и короткие истории, которые никому не показывал. В редакции газеты, где все что-нибудь пишут, я дал свободу этой своей склонности и тоже начал писать. Это были статьи и очерки на сельскохозяйственные темы, о рабочих местных предприятий, об ученых, об астрономах Пулковской обсерватории.
Через год в качестве корреспондента газеты «Ленинградская правда» я уже ездил по всей Ленинградской области. Я посещал строящиеся сланцевые рудники, новые льняные фабрики, встречался со сталелитейщиками и машиностроителями. Часто, шагая пешком от одного села до другого, приходилось преодолевать десятки километров. Я посетил многие колхозы и машинно-тракторные станции, беседовал с садоводами, рыбаками и пограничниками.
Когда началась Великая Отечественная война, я многих моих героев встречал на фронтовых дорогах с оружием в руках. Они надели серые шинели, стали солдатами и офицерами Советской Армии. Будучи военным корреспондентом ленинградской фронтовой газеты, я провел с ними девятьсот дней ленинградской блокады. Об этих девятистах днях знает весь мир. Но все же о героях Ленинграда нельзя рассказать в нескольких строчках. Мне бы хотелось сказать только о том, что тогда я увидел советского человека во всем его величии. Человека, который борется за правое дело, защищает честь, свободу и независимость своей Родины. И тогда я взялся за перо, чтобы написать не статью, заметку или очерк, а рассказ. Так в 1946 году появился мой первый рассказ «На берегах Невы». Он повествует о героях народного ополчения, о мирных жителях Ленинграда, которые с приближением гитлеровцев к их городу взялись за оружие. В следующем году появился мой второй рассказ, «Пригород», в котором я рассказал о трудностях фронтовой жизни в пригородном районе, зажатом между передним краем обороны и городской чертой.
Позже я написал еще несколько рассказов, много новелл и роман. Героями этих произведений стали рыбаки, колхозники, солдаты и офицеры Советской Армии. Вместе с тем в моих книгах отразились и мои детские воспоминания, а также впечатления от моих поездок в качестве корреспондента газет в довоенные и военные годы, а также впечатления, накопленные мною за время работы в деревне. Честно говоря, без этих впечатлений мне было бы не о чем писать.
В моей жизни была одна важная веха: когда я в годы моей юности работал на судоверфи, то имел возможность наблюдать представителей могущественного класса, который строит корабли и локомотивы, варит сталь и возводит дома, своими руками создает все материальные ценности. Я видел настоящих творцов жизни на земле — рабочих. И я понял, почему великий основатель Советского государства Ленин в своей революционной деятельности прежде всего опирался на рабочий класс.
Я восхищался высокими моральными качествами людей этого класса, их бесстрашием, честностью, товариществом, выдержкой и бескорыстностью. Шли годы, я вновь и вновь встречался с представителями этого класса — в процессе мирного труда, в ленинградских окопах и на послевоенных стройках, — и моя память впитала в себя множество различных черт характеров этих людей, примеров из их жизни.
Так появились «Журбины». Вначале в набросках, затем цельным произведением. Эта книга является знаком высокого уважения, которое автор питает к рабочему классу, к самому передовому, боевому и творческому классу в мире.
1954
ФРОНТОВЫЕ БЛОКНОТЫ РАССКАЗЫВАЮТ...
Случилось так, что в годы войны у меня погибло все, кроме фронтовых блокнотов. Их много, ими был набит полный портфель.
Материал оказался таким интересным, что я при некоторой самонадеянности вполне мог бы полагать, будто бы смогу когда-либо извлечь из этих записей целую серию романов, отражающих и всю войну, и нашу ленинградскую эпопею, нашу блокаду в частности. Но это заблуждение, это именно самонадеянность. Военные романы по фронтовым блокнотам не пишутся. Или если и пишутся, то получаются в итоге не романы, а длинные репортажи о войне, об ее эпизодах. Я решил не морочить головы читателям и корреспондентские заметки за романы не выдавать. В журнале «Октябрь» появились мои «Записи военных лет».
Публикуя их, я почувствовал огромную ответственность перед теми, о ком идет речь. Как сотрудник газеты нашего Ленинградского фронта «На страже Родины» я писал о солдатах, о сержантах, младших офицерах. Многие из них живы и все, что мы о них пишем, читают. Я написал, например, о солдате из морского батальона, о рядовом краснофлотце, которого назвал «долговязым, рябым». И вот приходит письмо: «Я тот самый долговязый, рябой, о котором вы так тепло написали». Или другой случай. У меня записано о молодом парнишке Лайхтмане, командире артиллерийского взвода. Тоже приходит письмо: «Я и есть тот самый парнишка, но уже ставший подполковником».
Участники обороны Ленинграда дополняют мои записи своими воспоминаниями, пишут волнующие письма о первых месяцах войны. Для меня это очень важно, потому что я старался представить картину того, как и где был остановлен враг, как сложилась линия фронта под Ленинградом. Поначалу это были какие-нибудь воронки, канавы, какие-нибудь дома, речки, высотки. Затем из них стала складываться линия, на которой наш солдат противостоял гитлеровцам.
Читатели сообщают множество важных деталей. Под Нарвой на дороге, по которой я проезжал в августе 1941 года, стояла подбитая машина иностранной марки; в ней сидели мертвый капитан и мертвый шофер. Двадцать три года спустя пришло письмо от одного москвича, ныне полковника. Он пишет, что этим капитаном погранвойск был он, что их обстрелял «мессершмитт», шофер погиб, а он остался жив, несмотря на сто пробоин в машине.
Я согласен с Николаем Семеновичем Тихоновым, который сказал, что мы плохо показываем героизм советских людей, остановивших врага под Ленинградом. Мы с Николаем Семеновичем не можем рассказать о гигантских отступлениях, о которых так живописно рассказывал здесь А. А. Сурков. Любой клок земли под Ленинградом — это рубеж упорнейшего сопротивления наступавшему врагу. Мы видели и наступательные бои, например под Тихвином, где еще в начале войны почувствовали, что можем успешно бить фашистов.
Выполняя свой писательский долг, мы обязаны рассказывать о людях, которые, в свою очередь, выполняли свой воинский долг. Сейчас много пишется о героизме военнопленных. Действительно, наши люди сражались и в гитлеровских лагерях. Но, говоря честно, это героизм вторичный. Первичный же определен воинской присягой. Это высший героизм солдата — вылезти по приказу лейтенанта на бруствер окопа и пойти в атаку под пулеметный огонь или выстоять перед натиском вражеских танков в окопе.
Если бы каждый выполнил свой долг на поле боя, не было бы нужды в героизме лагерном. Иные из писателей, кинодеятелей, рассказчиков с телеэкранов изо дня в день утверждают, что плен — это не беда и там можно стать героем. Да, конечно, настоящие люди были такими и в плену. Но все же верность присяге надо воспевать уже, во всяком случае, не меньше, чем подпольную борьбу в лагерях.
Мне пришлось недавно беседовать за рубежом с одним из наших идеологических противников. Он с иронией говорил: «Мистер Кочетов, многие из нас, кого вы называете антисоветчиками, сейчас в некоторых областях своей деятельности становятся безработными благодаря вашей энергичной работе. Вы поставляете такие ценные для нас произведения литературы и кино, что нам к ним и добавить нечего. Вы навыпускали немало книг, кинофильмов, которые показывают весьма плачевное положение у вас в армии на первом этапе войны. Все это доказывает верность нашего утверждения, что, не будь второго фронта, вы бы не победили. Вы непрерывно пишете о поражениях Красной Армии, о ее бегстве. Нам остается это только дополнять нашими фильмами о блестящих победах западных союзников после открытия второго фронта, и всем все становится ясным».
Вот что получается, когда в угоду желаниям некоторых искривляется подлинная история.
Писатели могут сделать многое для того, чтобы молодежи раскрывалась именно подлинная правда.
Я рад, что во время войны мне пришлось долгое время пробыть рядом с очень и очень хорошими людьми — с военными журналистами. Это и представители «Правды», «Красной звезды», и наши ленинградцы из газеты «Ленинградская правда» и «На страже Родины». Если рассказать жизнь любого из них, вышла бы хорошая повесть, причем повесть без «драпов», потому что журналист всегда шел вперед. Даже когда он отправлялся к отступающим, то шел не туда, куда отступали, а туда, откуда отступали.
Для меня это одна из моих будущих тем — жизнь военной газеты в дни Великой Отечественной войны, начиная с маленькой газетки — дивизионки. Кто знает, какие ждут нас испытания впереди. Может быть, наши журналистские фронтовые перья еще пригодятся?
1965
ШЕСТЬДЕСЯТ СТРОК
Лежу в госпитале на улице Красного курсанта, на третьем этаже огромного здания, в котором до войны много лет готовили кадры для военной авиации.
Через улицу напротив тоже что-то военное, какой-то заводик; судя по оглушительному реву, раздающемуся в глубинах его дворов, заводик ремонтируют мощные моторы. Рядом с его воротами до вчерашнего дня стояла проходная будка. Вчера ее вместе с вахтером разнесло ударом тяжелого снаряда. Взрывная волна вышибла заодно и окна нашей палаты, осыпав койки битым стеклом.
При таких обстрелах многие ходячие спускаются в подвал, в бомбоубежище. Это обязательно, таков приказ. Несут туда на носилках и тех, кто не ходит. Но многие увиливают от бомбоубежища. Потому что несколько дней назад немецкий снаряд пробил фундамент здания и разорвался именно в подвале.
Фронтовики тоскуют о блиндажах, о траншеях, просто об открытом поле, где можно залечь в канаве или в воронке и всегда знать — в тебя или не в тебя направлен очередной снаряд. Тут, лежа на койке, думаешь, что каждый раз он в тебя. А главное — нет этой верной, надежной земли, которая не выдаст, спасет, оборонит. Здесь ты совершенно беспомощен.
По два, по три раза в день мы слушаем тугие хлопки орудийных выстрелов в районе Стрельны или поселка Беззаботного, где расположена дальнобойная артиллерия немцев, а за хлопками слушаем и вой снарядов, грохот разрывов, частенько очень близких. Видимо, и большой госпиталь, и предприятие, ремонтирующее моторы для чего-то — может быть, для самолетов или танков, — цель до крайности заманчивая и обозначена как первоочередная на картах тех, кто вот уже десять месяцев осаждает Ленинград, пытаясь взять его измором.
В госпиталь я попал спустя несколько дней после годовщины войны, и случилось это вот как.
Меня, сотрудника отдела фронтовой жизни газеты «На страже Родины», вдруг вызвал секретарь редакции. В его узкой сумрачной комнатенке с единственным окном на проспект 25 Октября сизыми пластами плавал табачный дым: наш секретарь безудержный курильщик; табак у него лежит ворохами прямо на столе, на рукописях, на гранках; табаком набиты ящики стола; у него всегда можно стрельнуть на завертку и, завертывая, стащить еще на две. Он не заметит, потому что непрерывно правит рукописи и, даже разговаривая с тобой, смотрит только в них.
— Товарищ Кочетов, — сказал он, решительно перечеркивая большой абзац в чьей-то статье, — когда вы работали в «Ленинградской правде», вы бывали в частях ополченцев. Я читал ваши корреспонденции о них. Послезавтра годовщина народного ополчения. Надо дать в газету яркий материал о том, как из ополченцев выросли кадровые бойцы и командиры Красной Армии. Увлекательная тема. В номер на третье июля. То есть сдать надо завтра, самое позднее к середине дня.
— А какой размер, товарищ капитан?
— Размером не стесняйтесь. Сколько выйдет. Лишь бы хорошо.
Я стащил у него горсть табаку, благо суровый капитан был увлечен перечеркиванием следующих абзацев статьи, и отправился в отделы штаба фронта выяснять, где стоят части, которые в июле 1941 года были сформированы как дивизии народного ополчения. И вообще, надо было разузнать, остались ли такие, потому что связь со своими друзьями из 2-й ДНО я в тяжелые месяцы блокадной зимы утерял.
Мне рассказали, что бывшие ополченцы держат оборону под Урицком, штабные их учреждения расположены в районе больницы имени Фореля.
Возрожденный трамвай подбросил меня почти до Кировского завода, дальше я двигался пешком к больнице Фореля; потом, тоже пешком, от штаба дивизии шагал до штаба полка, от штаба полка до КП батальона — до землянки, врезанной в насыпь мертвой железной дороги Ленинград — Гатчина Балтийская. В батальоне мне сказали, что если я по торфяным луговинам, поросшим ракитой и можжевельником, проберусь почти под самый Урицк, то на НП найду замечательного парня — артиллериста, который перед войной ремонтировал водопровод в Пушкине, а сейчас он старший лейтенант, командир батареи 76-миллиметровых пушек, орденоносец, орел.
Мне дали провожатого или связного, маленького красноармейца, ростом до моего плеча, беловолосого, голубоглазого, не очень по виду воинственного, доброго, мирного, с веснушчатым молодым лицом. Шли мы с ним долго; шли канавами, пригибаясь; шли кустарником, используя давно позабытый человеком метод передвижения на четырех конечностях; а по открытому, которого тоже было немало на нашем пути, ползли по-пластунски. «Хорошо, — думалось мне, — что такая годовщина пришлась на июль, а не на наш слякотный ленинградский ноябрь, вот было бы дело!..» А связной сказал, утирая пот с лица: «И что вас так припекло на НП днем идти, товарищ командир? У нас тут, в общем-то, связь ночью. Спокойней».
Кое-как я ему объяснил смысл задания капитана, на выполнение которого оставалось очень мало времени, ждать до ночи никак нельзя, завтра днем материал уже должен быть написан и сдан в номер.
— Так ведь можно было и вчера это сделать, и позавчера, и неделю назад, — резонно возразил связной.
— Газета... — объяснил я довольно туманно. — У нее свои законы.
Сказал так и стал с нежностью думать о никому постороннему не понятных, путаных, подчас нелепых законах редакционной, газетной жизни. Самое удивительное, что их и не было вовсе. Или, точнее, если и был, то один-единственный, неписаный, но железный: что бы ни случилось, что бы ни произошло, а материал должен быть доставлен вовремя. Во имя этого не будешь спать ночь, вторую, третью, во имя этого прошагаешь пешком полсотни, сотню километров, во имя этого пропустишь чьи-то очень важные именины, наживешь семейные неприятности, во имя этого обойдешься без выходных, проблуждаешь сутки голодный, обморозишь ноги или нос — если зима, поссоришься с тем, с кем не хотел бы ссориться. На что только не пойдешь во имя этого, чего только не перетерпишь?! Таков закон. Если он для тебя излишне суров и ты им недоволен, уходи из газеты в любую иную профессию, но не прикидывайся журналистом, газетчиком. Все равно у тебя ничего не выйдет. Ты, возможно, пробьешься к каким-нибудь административным газетным должностям, но будешь не журналистом, а чиновником от журналистики. В этом амплуа можно даже процветать, преуспевать: ездить, например, в персональной машине, получать талончики в закрытый распределитель, по особым пропускам ходить в театры и на стадионы, сидеть в президиумах общегородских собраний, быть чертовски довольным жизнью и собой и при этом где-то в глубине души... еще более чертовски завидовать настоящим журналистам, завидовать злобно, непримиримо, нехорошо, мстя им при случае за то, что они вот такие, а ты вот другой.
Ну, мог ли я обо всем этом рассказать моему провожатому?
Место для блиндажа наблюдательного пункта артиллеристов было выбрано на склоне осушительной канавы, которая тянулась параллельно фронту. Канава была глубокая, но воды в ней оказалось едва на четверть, и, если сапоги не протекают, по ней можно было пробираться далеко вправо и далеко влево. К входу в блиндаж НП через канаву мостиком были перекинуты доски.
Хозяин НП, старший лейтенант, встретил нас радушно, принялся угощать чаем из термоса. Связной чаю не захотел, он уселся в уголке на ящик из-под снарядов (из этих ящиков, откуда-то натасканных сюда по ночам, состояла вся мебель блиндажа: стулья, столы, лежаки для спанья) и мирно захрапел, уткнув голову в винтовку, положенную поперек коленей.
Я записывал в блокнот биографию командира батареи, его боевой путь. Да, верно, родился и жил он в Пушкине, был водопроводчиком; началась война — пошел добровольно в ополчение; сражался на разных участках фронта, поучился на краткосрочных курсах и вот — артиллерист. Хорошо ли он стреляет? Что ж тут об этом рассказывать? Боевые эпизоды? Их было немало...
Но не лучше ли показать все на практике. Эпизоды никуда не уйдут, а солнце уже спускается к земле, скоро начнет смеркаться, тогда ничего наглядного не покажешь. У него есть резерв — три снаряда, которыми он сегодня может распорядиться по своему усмотрению.
Со смотровой амбразуры блиндажа откинули завешивавшую ее плащ-палатку («а то немецкие наблюдатели засекут блеск наших стекол»), и комбатр подсел к стереотрубе.
— Под вечер у них всегда начинается движение там, в Урицке. Пешие. Конные. Пешие нам ни к чему. А ударить по телегам, подводам можно. Уже несколько дней наблюдаем подводу, в которую запряжена белая крупная лошадь. Что-то возят. Может быть, харч. Может быть, боеприпасы. Вон по той дороге...
Я тоже смотрел в стереотрубу. Отлично видел улицы, здания хорошо мне знакомого Урицка, вокзал станции Лигово, ту дорогу за железнодорожным полотном, на которой надо было ждать белую лошадь с подводой. Видел немецких солдат, свободно расхаживавших среди домов. Один колол дрова во дворе, другой развешивал белье на веревках. Странно было: будто заглядываешь в чужую жизнь. Должно быть, и они там, эти гитлеровцы, разглядывают нас со своих НП, когда мы ходим здесь, у себя, по канавам и тропинкам в кустах...
Комбатр хотел было уже выпустить свои снаряды, направив их в окна кирпичного дома, в котором он заметил проявление жизни, но наконец появилась желанная подвода. Да и я увидел ее. Увидел белую лошадь. Ящики на подводе. Двух возниц.
Артиллеристы обрадовались. Комбатр скомандовал необходимые цифры, телефонист передал их на огневые позиции. Менее чем через минуту позади нас уже бахнуло.
Снаряд разорвался на дороге, вправо от подводы. Лошадь понеслась, возницы отчаянно ее подхлестывали. Второй снаряд ударил или прямо в подводу, или уж очень рядом с нею: только обломки и обрывки полетели во все стороны вместе с дымом взрыва. Жалости ни к кому и ни к чему не было, даже к лошади, хотя еще во времена своей агрономической деятельности я очень полюбил этих умных, терпеливых, безотказных живот-них. Была радость: здорово! Очень здорово! Побольше бы таких попаданий, почаще. Тогда поскорее бы кончилось наше изнурительное сидение в осаде, мы перешли бы в наступление и добрались до чертова Берлина, с его имперскими канцеляриями, с генеральным штабом, радиостанциями Геббельса, гестапо Гиммлера, тайниками Гитлера...
Да, я напишу очерк о замечательном старшем лейтенанте, который не зря тратит снаряды, с таким трудом изготавливаемые голодными, истощенными ленинградскими женщинами и ребятишками-подростками, отправляющимися по утрам не в школу, за парту, а на завод, к станкам. Напишу о том, как мирный человек стал солдатом. Напишу два подвала: ответственный секретарь сказал, что о размерах можно не думать, лишь бы получилось хорошо.
Вечерело, когда мы с провожатым двинулись назад, к Ленинграду. Солнце было совсем низко над землей. Тянуло холодком с Финского залива. Хорошо бы шинельки набросить на плечи. Но мы оба были в гимнастерках. Длинные наши тени поспешали по торфянистым луговинам впереди нас.
Было очень тихо, как бывает летними вечерами в деревне. И в этой тишине вдруг отчетливо стукнул за нашими спинами выстрел миномета. Поблизости от нас разорвалась мина. Стукнул второй выстрел — и мы уже не стали ожидать нового разрыва, легли на землю. Земля была сырая, неприятная, но она спасала.
— Это куда же они лупят? — сказал я.
— А кто ж их знает, — ответил связной. — Может, в нас. Траншеи-то ихние метрах в семистах, не более. Высмотрели в бинокль или в стереотрубу...
Мои недавние мысли обретали материальное подтверждение. Не только мы каждый день, каждый час заглядываем через оптические стекла в чужую жизнь, но и немцы заглядывают в нашу жизнь. Сейчас мы с веснушчатым парнем были в роли тех возниц, которые час-полтора назад подхлестывали белую лошадь. Неужели и с нами будет то же? Неужели и нас достанут, не первой, не второй, так третьей, четвертой, десятой миной?
Выстрелов больше не было слышно. Мы осторожно поднялись и быстро пошли вперед, пошли пригибаясь, полагая, может быть, что так будем менее заметны на открытой луговине.