Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эстафета поколений: Статьи, очерки, выступления, письма - Всеволод Анисимович Кочетов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но нет: снова выстрел — и вот уже третья мина, за ней четвертая.

Опять лежим на холодной, сырой земле, на такой сырой, что под локтями, упершимися в грунт, проступает вода.

— Давай побежим, — говорю я связному, — не то простудимся.

— Можно, конечно, — говорит он как-то растерянно. — Но я, товарищ командир, с дороги сбился. Должна быть слева колючая проволока. Она — ориентир. А ее нету. Вроде мы на наше минное поле зашли.

— Как же быть?

— Не знаю.

Лежу, осматриваюсь. А что, если и в самом деле мы на заминированном участке? Как узнать, где тут мины, по каким признакам их определяют? Я спрашиваю об этом своего провожатого.

— Колышки должны бы виднеться, — отвечает он уныло. — Не вижу их. Вы думаете, я солдат? А я только четвертый месяц в армии. Я же агротехник.

— Агротехник?! Я тоже агроном!

Мы лежим, разговариваем. Он вспоминает свою Орловщину, техникум, который окончил три года назад, родной колхоз, куда вернулся после учения, эвакуацию в приволжские села, потом воинскую часть, в которую попал минувшей зимой, переправу по ледяной Ладоге в Ленинград...

Я думаю о том, что и его судьбу надо будет как-то вставить в очерк о мирных людях, ставших солдатами. Удивительно: мысль работает уже над тем материалом, который завтра должен быть сдан в секретариат. Но ведь вокруг, может быть, минное поле! А если даже его и нет, то попробуй подымись, по тебе примутся палить из минометов.

Холод пробирает все основательней. Лежать и дожидаться, когда окончательно стемнеет, уже невозможно. Тем более что в эту пору, на переломе июня к июлю, еще буйствуют белые ночи и темноты все равно не будет, сколько ни лежи.

Мы решаем бежать. Мы встаем и бежим. Бежим, как журавли, высоко подымая ноги. Смешно, но нам кажется, что так меньше опасности напороться на мину, а если и напорешься, то она разорвется где-то, мол, внизу, под тобой, а ты будешь высоко над нею. И еще думается, что при таком быстром и легком касании ногами земли взрывателю мины не хватит нашей тяжести, чтобы сработать.

Словом, подскакивая, еле касаясь земли, несемся по равнине.

За спиной знакомый аккуратненький, нешумный выстрел. Взвизг мины. Разрыв. Но мы бежим. И только когда следующий разрыв очень близко, падаем, и на этот раз в неглубокое тинистое болотце...

Надо ли описывать весь этот путь, покрытый терниями? Не достаточно ли сказать, что среди ночи я прошагал пешком мимо больницы имени Фореля, миновал Автово, Кировский завод, прошел пустынную улицу Стачек, в которой гулко отдавались мои шаги в кирзовых сапогах, площадь возле Кировского райсовета, заставленную бетонными конусами надолб и «ежами» из сваренных автогеном рельсов — на случай вражеского воздушного десанта, — потом шел по набережной канала Грибоедова, по проспекту Маклина, по улице Декабристов, по набережной Мойки, по улице Герцена — мимо Исаакиевского собора и гостиницы «Астория», а там и на наш проспект 25 Октября, который мы все по старой памяти чаще называем Невским...

В редакцию вошел в шестом часу утра. Все еще спали. Только в приемной редактора сидел над листками бумаги дежурный, немолодой, но удивительно бодрый поэт Александр Флит, или, как его обычно у нас зовут, «папа Флит». Он вполголоса прочел мне только что сочиненные им ядовитые стишки о Маннергейме.

Я ушел к себе, залег на койку. Меня знобило. Но надо было как можно скорее написать материал о бывших ополченцах.

У меня уже было написано несколько страниц, когда нас созвали на обычную ежедневную планерку в кабинет к редактору.

— О том, как из ополченцев выросли кадровые воины, — сказал ответственный секретарь, докладывая план завтрашнего номера, — шестьдесят строк дает Кочетов.

Два моих роскошных подвала распались в прах. Но спорить было бесполезно: макет есть макет, железная рука его вычертила, а этой рукой водила железная необходимость втиснуть в номер как можно больше, и притом самого нужного, самого важного материала, и ничего уже не поделаешь. Действовали все те же, неписаные, никому не понятные, жестокие законы газетной жизни.

Сократил свои страницы до шестидесяти строк. Сдал в секретариат. Их заслали в набор.

Но утром в газете не оказалось и тех шестидесяти строк. Пришел какой-то другой, более важный материал, мою заметку сначала отложили — годовщина миновала, миновала и надобность в материале, приуроченном к ней, — а потом отправили в корзину. А меня отправили в госпиталь. Воспаление легких и ревматическая атака сердца.

Когда отлежусь, когда поправлюсь, снова будет какое-нибудь срочное журналистское задание, и снова отправлюсь: куда угодно — за шестьюдесятью, за тридцатью очередными строками, и снова, может быть, они полетят в корзину. А все равно необыкновенно интересно ходить за ними.

1948

ГОРОД-БОГАТЫРЬ

Личное знакомство с Ленинградом началось для меня треть века назад, когда я впервые, с пионерским рюкзаком за плечами, вышел на его площадь перед вокзалом, среди которой, в окружении трамвайных петель, серой глыбищей стыло гранитно-бронзовое «пугало» — памятник Александру III.

Великий город еще припахивал дымом пожарищ недавних лет, в развалинах Литовского замка еще делили награбленное бандиты с Пряжки и Лоцманской, еще гремели в ночи пистолетные выстрелы Леньки Пантелеева, в улицах и переулках гигантской предтеченской барахолки люди в пальто с плюшевыми воротниками по демпинговым ценам предлагали ордена Анны, Владимира, Станислава, в каретных сараях консульств неких иностранных держав обнаруживались винтовки и пулеметы, припасенные на еще лелеемый в мечтах случай какого-нибудь восстаньица для ниспровержения власти большевиков.

Но уже один за другим на стапелях судостроительных заводов закладывались морские корабли, уже из ворот «Красного путиловца» выходили бойкие тракторы ФП — «Федоры Петровичи», уже жужжали тысячи веретен, стучали сотни ткацких станков на текстильных фабриках, уже плавили сталь на Ижорском и на Невском имени Ленина, уже бетонировали котлован под фундаменты первой в городе новой школы за Нарвской заставой, прокладывали новую, Тракторную улицу... Ленинград строил машины, станки, приборы. Он строил и новые пушки, и гораздо большей силы, чем оставшиеся от царской армии трехдюймовки.

Мы хорошо знали историю города, в котором начиналось наше вступление в жизнь. История не пряталась тут под пластами пустынных песков или под нагромождениями окаменевшей вулканической лавы. Первое строение Петербурга — домик Петра — красовалось на берегу Невы в полной сохранности и во всей своей первозданности. Будто сложенные вчера, отражались в невских водах стены Петровского дворца в Летнем саду, дворца Меншикова, Адмиралтейства, хмурые граниты Петропавловской крепости. По сотням разнообразнейших сооружений, почти нетронутых временем, мы могли судить о нечеловечески тяжком труде многих тысяч безымянных строителей, на болотистых островах невской дельты возводивших новую столицу Руси — Руси, которая только здесь и только в то время переставала быть средневековой боярской бородатой Русью, становилась великой Россией, Российской империей.

Мы могли собственными глазами увидеть апартаменты, в которых обитал тот или иной российский царь, место, где убили того или иного из них; мы могли увидеть тюремные камеры, в которых томились когда-то борцы против царизма; мы знали место дуэли Пушкина, знали, в каком доме была его последняя квартира, знали, где написал он сказку о царе Салта-не и золотом петушке. Мы даже могли потрогать рукой телефонный аппарат, с помощью которого императрица Александра Федоровна вмешивалась в руководство операциями на фронтах первой мировой войны, и постоять перед садовой решеткой, возле которой выстрелами из пистолета системы «савадж» Владимир Пуришкевич и Феликс Юсупов приканчивали полуотравленного Григория Распутина.

Историю Ленинград хранил в каждом своем камне, она жила на любой его улице, на любом проспекте. Мы любили эту живую историю.

Но больше всего нас, мальчишек и девчонок, пионеров и комсомольцев, людей поколения, которое слишком было молодо в дни боев Октябрьской революции, волновало все, что было связано именно с ней, революцией. Нас волновали булыжники, по которым Ильич с Надеждой Константиновной Крупской хаживали за Невской заставой, мы несли цветы к могилам жертв Кровавого воскресенья, мы знали, где печатались первые экземпляры большевистской «Правды», мы стаивали под балконом особняка Кшесинской, с которого в апреле семнадцатого года говорил с народом Ленин, мы ходили к домам; в которых заседал VI съезд партии, мы знали в городе места бывших баррикад и почти каждый дом со следами октябрьских пуль, по следам этих пуль отыскивали окна, из которых и по которым когда-то стреляли.

Колыбель революции... До чего же это точно сказано! Один приезжий из-за рубежа, из далекой Латинской Америки, сказал, стоя недавно на невском берегу: «Было время, когда все дороги вели в Рим. Дороги нового мира начались в городе Ленина. Они ведут в прекрасное будущее человечества».

Мы могли часами слушать рассказы тех, кто первым шел по этим дорогам революции. И не Тарзану, не модным королям иностранных экранов, а им, солдатам Октября, жаждали подражать и подражали юные ленинградцы.

Древко боевого знамени питерских революционных традиций в совместной хватке крепко держали и старые и молодые руки.

Старые и молодые руки проделали огромную работу. К 1941 году Ленинград стал одним из прекраснейших городов мира, он разрастался вширь, лучами новых чудесных проспектов стреляя через приневские равнины. Старые и молодые руки из одних ящиков брали винтовки и патроны, чтобы встать на защиту своего города в 1941 году.

Один уважаемый маститый писатель несколько месяцев назад сердито прикрикнул па тех, кто сказал в ту пору, что, как бы ни многочисленны были приметы беспорядочного нашего отступления в сорок первом, все-таки не эти приметы характеризуют время и обстановку трудной, тяжкой и героической годины.

В словах об этом маститый усмотрел призыв к лакировке действительности и приукрашиванию истории.

Но что же делать тем, кто видел, как на рубежах Советской Литвы и Советской Латвии, по-львиному противостоя железным полчищам, ринувшимся из Восточной Пруссии, дрались и умирали наши пограничники? Что делать тем, кто видел сотни боев, которые на каждом сколько-нибудь подходящем рубеже давали наши армии врагу, отходя к Ленинграду? Что делать тем, кто видел, как сорок дней нещадно били ленинградцы гитлеровцев, застрявших на рубеже Луги — маленького городка Ленинградской области? Как же бы это так случилось при паническом бегстве, что тысячи голов колхозного и совхозного скота были из области отогнаны к Ленинграду? Стада свиней и коров шествовали по улицам города в июле и августе. Как же бы это так случилось при паническом бегстве, что в целости и полной невредимости стоят сегодня на своих старых местах в детскосельских парках бесценные мраморные и бронзовые скульптуры и даже по-прежнему сидит на своей скамье молодой Пушкин в Лицейском садике? Кто же столь бережно и старательно упрятал их в землю перед вражеским вторжением? Паникеры? Драпуны?

Да, было и паническое бегство. Видели мы и такое. Плескались стихийные, беспорядочные ручейки рядом с волнами большого отлива, происходившего в жесточайших и непрерывных кровавых боях. Так что же, вопреки правде считать эти ручейки за океан и это называть правдой?

Почему гитлеровские полчища не вошли в Ленинград? Не захотели? Нет, они очень этого хотели. Но они были измотаны, истрепаны еще на путях к городу. Весь этот путь их били, били и били ленинградцы, обороняясь. Их били кадровые части Красной Армии, их били курсанты военных школ, их били ополченцы — рабочие, служащие и интеллигенты Ленинграда, их били партизаны — колхозники и колхозницы области. Вместе со стариками, делавшими революцию, в одном строю, плечом к плечу сражалась молодежь. Вместе несли они — отцы и дети — свое славное революционное знамя.

В 1956 году я видел Ленинград из окна самолета. На весенней черной земле вокруг города — тысячи бомбовых и артиллерийских воронок. Они были залиты водой, и в них отражалось голубое небо.

Воронки — это, пожалуй, и все, что осталось сейчас от войны в великом городе. Может быть, кое-где сохранились еще обвалившиеся траншеи, артиллерийские позиции, землянки... Пусть бы настойчивей отыскивали сегодня эти следы сражений Отечественной войны нынешние мальчишки и девчонки, как, бывало, их отцы отыскивали следы боев Октября, пусть бы чаще ходили к отцам за рассказами о минувшем, пусть бы уже сейчас, с юных лет своих прилагали молодые руки к древку знамени ленинградских традиций.

Полтора года назад, в Париже, в номер гостиницы ко мне пришел человек в котелке, родившийся в Петербурге и проживший в нем тридцать лет — до семнадцатого года. Он пришел ко мне, узнав, что я ленинградец; ему хотелось расспросить и поговорить о Ленинграде.

Он расспрашивал о доходных домах своей матушки — целы ли они — и называл улицу, название которой давно, видимо, изменилось; установить координаты бывших матушкиных домов, следовательно, не удалось. Он интересовался, стреляют ли по-прежнему уток на болотах за Путиливским заводом и как же добираются сегодня туда на автомобилях, если телеги и те вязли в заставской грязище по ступицу. Я сказал, что сейчас в те места ездят на метро, там отстроен большой район города, утки в нем водятся только на прилавках магазинов.

Он сделал вид, будто не верит мне, и спросил о каких-то братьях-огородниках из Новой деревни. Я сказал, что в Новой деревне несколько десятков новых кварталов жилых домов, что Новая деревня перестала быть деревней и слилась с городом, что редиску теперь выращивают в пригородных совхозах и колхозах.

Все время он добивался, чтобы я рассказал ему о чем-либо ему знакомом, о каких-нибудь его знакомых. Но я мог рассказать ему о токарях Иване Колодкине и Генрихе Борткевиче, о мартеновцах завода имени Ленина, о Николае Николаевиче Ковалеве, который руководит конструированием мощнейших гидротурбин для гигантских электростанций Советского Союза, о сотнях, тысячах иных ленинградцев. Как не знал я знакомых и друзей моего собеседника, так мой собеседник не знал моих друзей и знакомых. Для него возраст города на Неве остановился на двухстах с небольшим годах. Он не мог представить себе Ленинград двухсотпятидесятилетним.

Двести пятьдесят лет для города с многомиллионным населением — это очень молодой возраст. Несмотря на свою неповторимую историю, Ленинград молод во всем, и прежде всего в своей пытливости. Нет такого начинания, за которое не взялся бы одним из первых этот полный сил богатырь. Тракторостроение? — он брался. Легковые автомобили? — тоже приложил когда-то руку. Любые виды электромашин, гидро- и паротурбины? — Ленинград. Корабли, сложнейшие приборы? — он же. Чтобы только перечислить названия тех изделий, за которые первыми брались ленинградцы, думаю, что понадобилось бы выпустить специальный и довольно объемистый справочник.

Главное же, что всегда, с первых дней своей послеоктябрьской жизни давал стране этот город — кадры. Кадры умелых, убежденных, идейных, бесстрашных, упорных. Такими они воспитывались, выращивались на партийных традициях города, носящего имя великого вождя социалистической революции.

Пусть никогда не стареет этот город, пусть будут вечно молоды сердцами и помыслами его чудесные люди. Пусть по-прежнему будет он примером трудолюбия, деловитости, богатырского, несокрушимого героизма, верности народу и партии Ленина.

1957

ЛЕНИНГРАДСКИЙ ХАРАКТЕР

В марте 1942 года я сидел в квартире ленинградского ученого ботаника Н. В. Шипчинского, в доме, который находится на территории Ботанического сада.

— Сада нашего, конечно, нет, — говорил ученый, дыша в холодные ладони. — Вы же видели, что натворили бомбы. Оранжереи, теплицы — все в прах. Но это, если смотреть с позиции «здравого практицизма». А если презреть «здравый практицизм», сад все-таки есть, он живет. Да вот немалая его часть! Смотрите.

Я посмотрел под столы, под кровать, заглянул за диваны — там всюду стояли гончарные горшочки с кактусами. В морозную ночь, под бомбежкой, сотрудники сада перетащили сотни, тысячи растений на свои квартиры и керосинками, «буржуйками» дышали на них всю зиму — вот так, как люди дышат в озябшие руки.

Майским днем 1942 года очередной артиллерийский шквал пронесся по одному из районов Петроградской стороны, по улицам Пионерской, Павловской, Красного курсанта, по проспекту Щорса. Из ветхого трехэтажного домишка на проспекте Щорса кричали о помощи. Мы вбежали в подъезд. Там были раненые. Им кто-то уже оказывал первую помощь. Мы поднялись выше по лестнице, на второй этаж, вошли в распахнутые взрывом двери, в густую и душную белую пыль. Вокруг стола в большой комнате сидели три белые фигуры, три старые, иссушенные голодом женщины. Стол, пол, стулья, диван были завалены кусками и пластами рухнувшей штукатурки...

— Бабушки, — спросили мы, — что вы тут делаете? Целы ли вы, невредимы ли?

— Кофей пили, — объяснили нам. — Раздобыли горсть ячменя, изжарили, вот и пили. А тут такое дело, все вдребезги.

— Бабушки, — сказали мы, — эвакуироваться надо, за озеро уезжать, на Большую землю.

И еды, говорили мы им, в Ленинграде, мол, нет, и смерть по улицам шарит, и всякое другое.

— Никогда и никуда! — ответили голодные старухи не без злости. — Уже без вас были такие «эвакуаторы», пробовали нас со старых гнездовий сдвинуть. Это по-вашему, по-пришлому, как чуть что — ноги уносить надо. А по-нашему, по-питерскому, коренному — всем насмерть стоять на родном пороге.

Два различных, первыми пришедших на память эпизода, ничем как будто бы один с другим не связанных, не имеющих между собой ничего общего. Но это только «как будто бы». А если всмотреться попристальней, вдуматься, обе эти истории объединены тем, что в каждой из них верх берет нечто иное, чем просто слепой закон природы, чем просто так называемый здравый смысл, чем просто давным-давно испытанное, проверенное, установленное, утвердившееся.

На любое явление, на любой предмет существуют две точки зрения. Одна с оглядом назад, попятная, обывательская; другая революционная, крылатая, с полетом в будущее. Кому неизвестны слова, обращенные С. М. Кировым к краснопутиловцам в ту пору, когда завод приступал к освоению новых марок тракторов: «Технически, может, и нельзя, а коммунистически — возможно!» Мы видели краснопутиловские тракторы, выпущенные по-коммунистически, вопреки техническому «нельзя».

После XX съезда партии мы испытали немалые трудности. Под свистопляску мировой реакции взбодрился вдруг и наш собственный обыватель. Голосишко у него был, правда, слабенький — этакий скрипчик, но все же достаточно противный скрипчик. Обыватель перетрусил, засомневался в правильности нашего пути, стал оглядываться на прошлое, на двадцатые годы. Какой-то мелкобуржуазной оттепелью запахло для него в общественной атмосфере, времена нэпа вспомнились. Вот, дескать, когда был простор всяческой инициативе. А сейчас, мол, бюрократизм, бюрократы кругом, зажимщики. На потребу обывателю обыватель-литератор принялся строчить романы, пьесы, стихи про бюрократов и бюрократизм, про борцов-одиночек против бюрократизма и бюрократов, про гнойники и волдыри, про разноколерные болячки.

А жизнь шла и идет своим чередом. Совершались и совершаются неслыханные изменения в промышленности, сельском хозяйстве, ставятся и осуществляются все более смелые и трудные народнохозяйственные задачи...

Летом 1942 года, тихим теплым вечером, на торфянистой, поросшей мелким кустарником равнине под Ленинградом мы сидели в блиндаже передового наблюдательного пункта артиллерийского дивизиона бывшей ополченческой дивизии, которая стала регулярным стрелковым соединением Красной Армии. Был там командир одной из батарей дивизиона, недавний партийный работник.

— Утверждаю, — говорил комбатр, — что у жителей каждого города, каждой местности свой, особый характер. Он возникает из конкретных исторических и общественных, а иной раз и из географических условий. Ленинградский характер — это характер революционный, новаторский, непримиримый ко всякого рода консерватизму.

Артиллерийский офицер принялся излагать историю Петербурга — Петрограда — Ленинграда. Говорил горячо, убежденно. Это был замечательный рассказ о ленинградцах — преемниках боевых традиций нескольких поколений русских революционеров.

Вспоминая эту удивительную беседу, происходившую на окраине осажденного города, в двухстах метрах от траншей врага, я вспоминаю вместе с тем и сотни историй, сотни моих знакомых и друзей с фабрик и заводов Ленинграда, из пригородных колхозов, из научно-исследовательских институтов — рабочих и инженеров, колхозников и агрономов, лаборантов и докторов наук, партийных работников, их трудовые пути, дороги исканий и открытий, с удачами и неудачами, их упорство, настойчивость, непримиримость... Да, ленинградский характер! Есть такой характер на свете. Он рождался в те дни, когда ленинградцы (тогда еще петроградцы) сбрасывали власть царей, когда встречали Ленина на Финляндском вокзале, когда стояли на охране заседаний VI съезда партии, когда шли на штурм Зимнего, когда с моря и суши атаковали «Красную Горку», когда громили Юденича, когда восстанавливали разрушенные, умолкнувшие фабрики и заводы, когда разоблачали троцкизм и всякого рода уклоны, когда первыми в стране на заводе «Красный выборжец» подымали знамя социалистического соревнования...

Сказался этот строгий, прямой и убежденный характер. Он сказался в том ученом-ботанике, который сквозь развалины видел будущее своего сада. Он сказался в тех злых бабках, которых никакие силы не смогли выдворить из родных квартир за Ладожское озеро. Он сказался и в том, что настоящих ленинградцев не сбили с толку недавние скрипучие изустные и печатные голоса угрюмых вещунов, оглядывавшихся на прошлое и не увидевших ничего доброго в нашем настоящем.

Ленинградский характер — это характер революционного народа, народа-новатора, народа-творца, народа, уверенно и упрямо идущего вперед через все преграды, через любые трудности и препятствия. Его, этот характер, питают твердые убеждения, идеи. Без идей, без убеждений нет творца, новатора, революционера — есть обыватель. Верные своим убеждениям, шли на виселицу и в Сибирь декабристы; верный своим убеждениям, готовил Степан Халтурин взрыв в Зимнем дворце; верный идеям борьбы против самодержавия, стрелял в царя Каракозов; за светлые и величественные идеи сражались герои трех русских революций, солдаты гражданской войны на бесчисленных фронтах от Белого моря до Черного и от Балтики до Тихого океана; с идеей в сердце бросился грудью на пулемет врага Александр Матросов и пошел на таран в ночном ленинградском небе летчик Севастьянов.

Могут сказать иные: дескать, что это вы расписываете всякое героическое? Наше время — время будничного труда, писать надо о трудностях, о том, что мешает, о тех, кто мешает, о нарывах и опухолях, о гнойниках, о подлецах и разложенцах. Что ж, конечно, и об этом обо всем писать надо, никто и не спорит. Пишите, многоуважаемые. Но только не грабьте самих-то себя как художников. Проявление отрицательного в человеке не имеет такого многообразия, какое имеют проявления положительного — доброго, светлого, благородного. Сосредоточив все свое внимание только на отрицательном, как бы надеваешь шоры на глаза, сужаешь свой горизонт, ограничиваешь свой мир. И мало того, что сам же себя перепугаешь, в конце концов, но и непременно придешь к схеме, к штампу, к бедности мысли, идей, изобразительных средств. Некоторые произведения последнего года со всей очевидностью свидетельствуют об этом. Они до уныния похожи одно на другое, художественно убоги и ничем иным, кроме сенсационной крикливости, привлечь читателя не способны.

Поиск доброго, светлого, благородного, нового распахивает перед художником мир широко, от края до края, потому что нет в человеке предела доброму, светлому и благородному и безграничны, неисчислимы формы, в каких проявляются эти качества. Наш строй, наше общество, наша действительность сделали этот источник доброго неиссякаемым, наполнили его животворной водой.

Три десятка лет назад на заводе, носившем название Северная судостроительная верфь, старый рабочий, с которым мы разгружали баржи с цементом, сказал мне:

— Я хоть и рабочий, но ты, парень, не на меня гляди, не с меня примеривайся. Во мне еще прежнего хламу хоть отбавляй. Во мне рвачинка сидит: работку бы полегче, а рубликов бы побольше. Ты на сына моего равняйся, на Михаила, клепальщиком который на стапелях. Тот другой, тот сознательный. Не зря пословица говорит: новые птицы — новые песни. А у Михаила сын, внук мне то есть, тот и вовсе другой будет. И так далее. Красивый народ, парень, пойдет когда-нибудь. Ты-то увидишь, а я-то нет. Счастливые вы, молодые. — Потом, пораздумав, он добавил: — Только красоту в человеке увидеть надо и объяснить ему ее, чтоб знал, в чем его красота. Для этого глаз нужен, вострый глаз. Что мы с тобой умазавшись оба с головы до ног после работы — каждый дурак увидит. А вот что в душе у нас, чем сильны мы, тут с налету не разберешься. Верно? Верно. Да и что пользы, если нам рассусоливать об этом будут: вы, мол, грязные. Да мы и сами знаем. Без этих объяснений под умывальник идем. А вот пусть мне скажут: есть во мне красота или нету ее? Если скажут — есть, вот она в чем, — что ж, ты думаешь, не призадумаюсь, не оберегу ее, не постараюсь еще краше сделать... Вот как умно-то с человеком поступать надобно!

Он был философом, мой первый учитель жизни, и он был прав: нет для художника большей творческой радости, чем радость открытия хотя бы еще одной новой черточки красивого в человеке.

Должного отражения в литературе ленинградский характер во всей его силе, во всей красоте еще не получил. Перед художниками лежит бескрайнее поле, на котором вспаханы только первые борозды, первые гектары. Сколько их, мужественных, богатых душой, верных идеям коммунизма, красивых и щедрых творцов нового, с биографиями, из которых каждая — готовый роман, трудится под заводскими кровлями Ленинграда, в стенах научно-исследовательских институтов и лабораторий!

1957

ПЕВЕЦ КРАСОТЫ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ

Был май 1944 года. В обугленные артиллерийским огнем сырые мелколесья под Нарвой прилетели зяблики и мухоловки. Когда умолкали пушки, слышались голоса птиц.

В овраге, сидя на ящике из-под снарядов, командир огневого взвода молоденький лейтенант вслух и с выражением читал столпившимся вокруг солдатам рассказ из газеты «Красная звезда».

Повествовалось в рассказе о том, как танковый лейтенант Егор Дремов обгорел в танке, как лицо его изменилось после трудных хирургических операций, как приехал он после госпиталя на побывку в родное село и назвался чужим именем, чтобы ни отец, ни мать не признали его, чтобы не пугать и не расстраивать их своим страшным видом.

«Спать ему отвели на печке, где он помнил каждый кирпич, каждую щель в бревенчатой стене, каждый сучок в потолке. Пахло овчиной, хлебом — тем родным уютом, что не забывается и в смертный час. Мартовский ветер посвистывал над крышей. За перегородкой похрапывал отец. Мать ворочалась, вздыхала, не спала. Лейтенант лежал ничком, лицом в ладони. «Неужто так и не признала, — думал он, — неужто не признала? Мама, мама...»

Рвались, толкая воздух по мелколесью, срубая осколками ветки с искалеченных осин, немецкие мины запевали зяблики в пироксилиновой гари. Но солдаты с погасшими цигарками в руках слышали один голос — голос своего лейтенанта, переживали одну судьбу — судьбу Егора Дремова. Кто знал, может, завтра, а не то и сегодня случится то же самое и с каждым из них — война! — и его тоже не узнают родимая мать и родимый отец, вернись он домой опаленный, обезображенный.

Спросил назавтра — шло по рассказу — Егор Дремов о девушке своей, о Кате Малышевой. Послали за ней, и вместе с сердцем Егора замерли в ожидании солдатские сердца: что-то будет, что-то будет?

«Она подошла близко к нему. Взглянула и, будто ее слегка ударили в грудь, откинулась, испугалась».

— Эх! — сказал один из солдат. Другой зло сплюнул. Лица потемнели у всех.

А лейтенант читал, и каждое слово, прочитанное им, отражалось на обветренных солдатских лицах.

Заволновались, когда — по рассказу — получилось, что на фронт приехали мать Егора Дремова и та красивая девушка — Катя Малышева.

«Егор, — стараясь если не голосом, то хотя бы тоном быть похожим на красивую девушку Катю, читал лейтенант, — я с вами собралась жить навеки. Я вас буду любить верно, очень буду любить... Не отсылайте меня...»

Кто закашлялся, у кого в глазу зачесалось, кто голенище нагнулся подтянуть...

«Да, вот они, русские характеры! — заканчивал чтение лейтенант. — Кажется, прост человек, а придет суровая беда, в большом или в малом, и поднимется в нем великая сила — человеческая красота».

Не раз потом, и там же, возле Нарвы, и южнее, под Псковом, и севернее, на Карельском перешейке, слышал я в то четвертое военное лето, как читали политработники своим солдатам рассказ этот, который называется «Русский характер». И обсуждали его, и спорили о нем, и радостно становилось людям оттого, что у всех у них такой замечательный общий характер, великая сила которого в человеческой красоте.

Замечателен и творческий характер автора этого рассказа — Алексея Николаевича Толстого, замечателен неустанными и упорными поисками нравственной красоты, в которой виделась ему великая сила человека. Перелистайте сегодня одну за другой страницы пятнадцати томов его сочинений — и вы отчетливо увидите эту писательскую особенность А. Н. Толстого. Вы увидите его огромную любовь к человеку, любование человеком, пытливый, взволнованный и теплый взгляд, каким писатель рассматривал людей.

Вы отчетливо увидите тот водораздел, каким через жизнь и творчество писателя прошла Великая Октябрьская революция. Она породила людей, каких история человечества еще не знала. Люди эти поразили творческое воображение художника, и с какого-то часа перо его было навсегда отдано им, людям нового мира, нового общества, строящим социализм. Для Алексея Толстого открылись необозримые горизонты.

К новому, социалистическому миру художник шел нелегко и пришел к нему непросто. Рассказывая о трилогии «Хождение по мукам», которую он называл своим основным литературным трудом, Толстой говорил: «Хождение по мукам» — это хождение совести автора по страданиям, надеждам, восторгам, падениям, унынию, взлетам — ощущение целой огромной эпохи, начинающейся преддверием первой мировой войны и кончающейся первым днем второй мировой войны». Он еще говорил: «Тему трилогии «Хождение по мукам» можно определить так — это потерянная и возвращенная Родина».

Большой художник, живописец народной жизни нашел свою Родину — социалистическую Родину. Это вывело его из тупика эмигрантской поры. Это зажгло его сердце неугасимым огнем вдохновенного творчества. Книга за книгой выходили из-под его могучего пера, которым он до последнего часа своей жизни верно служил советскому народу, делу социализма, Коммунистической партии. В советское время он написал «Восемнадцатый год» и «Хмурое утро» — две книги его знаменитой трилогии, две части яркого исторического романа «Петр Первый», несколько пьес, произведений научной фантастики и приключений, множество рассказов.

Неутомимый художник писал жадно и щедро. Жизненный материал, образы, темы обступали его со всех сторон. Продлись его жизнь хотя бы до нынешнего дня, когда ему было бы только семьдесят пять лет, нет сомнения в том, что мы получили бы от него еще не одно чудесное произведение.

Книги его — одни из самых читаемых в библиотеках, в любых библиотеках — и в городских, и в сельских, и в заводских. И читатели у него — всех возрастов и всех профессий. Потому что они, эти книги, народны. Перо того, кто посвятил свой художнический труд народу и революции, раскрывающейся в ней красоте человека, не может притупиться и оскудеть: проявлениям этой красоты нет предела, нет границ, новые формы их рождаются с каждым новым днем нашей жизни. В тупик заходит тот, кто надел темные очки. Тот держится за угрюмый шаблон, не желая замечать, что если его и читают, то читают один день, назавтра он позабыт.



Поделиться книгой:

На главную
Назад