Девять — сакральное число, часто встречающееся в ирландской мифологии. Сила трёх, помноженная на три.
Суженый
Говорящие с духами рождаются в Самайн.
Я очень рано испытала на себе правдивость старинного поверья.
И чьи-то руки, тонкие, гибкие, как ветви, качали мою колыбель, когда утомлённая матушка засыпала над рукоделием.
И чьи-то лица, узкие, нечеловечьи, заглядывали в мою зыбку, и я смеялась, ничуть не боясь, и пыталась ухватить за концы растрёпанных косиц с вплетёнными в них травинками, перьями и дырявыми камушками.
И чудн`ые существа дурачились и кривлялись, и корчили рожицы, и наперебой щебетали о чём-то своими птичьими голосами, и пели дивные колыбельные, под которые я засыпала скорей, чем если бы меня убаюкивала матушка.
Я не разбирала слов, лишь протяжный однозвучный напев, точно ветер, задувающий осенними вечерами в печных трубах.
Поначалу матушка закрывала глаза на то, что маленькая дочь подолгу наблюдает из люльки за пустотой и следит за воздухом глазами. Но дочь росла, и странности росли вместе с нею. Матушка лишь качала головой, когда я играла с кем-то незримым.
Помню то удивление, когда я поняла, что ни родители, ни братья, ни многочисленные домочадцы не могут видеть моих чудесных друзей.
Никто, кроме Орнат.
Никого из всей родни не было для меня ближе Орнат. Лишь она могла понять меня.
— Раз уж Та Сторона и без того дотянулась до тебя, полагаю, от моего учения не будет вреда большего, чем есть. Я всё равно что сухая ветвь, так пусть же мои умения прорастут в тебе, молодом побеге, и послужат во благо.
И прабабка научила меня огаму и гаданию на тисовых табличках, преданиям старины и свойствам растений, толкованию знаков и снов и искусству врачевания. Когда я подросла, она сделала меня своей помощницей, а после, когда я стала девушкой, доверила управляться в одиночку. Со всей округи к Орнат шли за советом и помощью; со временем стали идти и ко мне, зная, что я — преемница Орнат.
Но всё то позже, а пока я была мала, отличалась от прочих детей лишь особым зрением, способностью видеть сквозь завесу меж двух миров. Для меня резвились в зарослях боярышника шалуньи из дивного народца, тогда как прочие видели лишь, что ветви дрожат, осыпая листву, в полное безветрие.
Росточком они были с трёхлетнего ребёнка, но сложены как взрослые люди. Нарядами им служила листва и паутина, и невесть что ещё. Нездешние узкие лица, прозрачные зелёные глаза по-кошачьи большие и оттянуты к вискам, а рты широки и почти безгубы. Я никогда не умела толковать диковатое выражение этих лиц, возможно, оттого, что человеческие чувства были им, по большей мере, чужды.
Бывало, когда я ложилась спать, они выглядывали из углов, свешивали лохматые головы из-под балок, хихикая и подбадривая друг дружку, подбирались-подбегали поближе. Я не препятствовала. Тогда, осмелев, они устраивались в головах и в ногах моей постели и с боков, доставали крошечные гребни из пожелтелой от времени кости и почерневшего орешника и вдевали в мои волосы, легонько касались холодными пальчиками лба и щёк.
— Мейвин, красавица Мейвин… — шептало и шелестело со всех сторон.
— Косы Мейвин — осеннее золото…
— Очи Мейвин — весенняя зелень…
— Кожа Мейвин — зимняя белизна…
— Губы Мейвин — летняя сладость…
— Поступь Мейвин — лебединый полёт…
— Голос Мейвин — чистый ручей…
Под их разноголосье я засыпала, но и во сне всё слышалось: 'Мейвин… Мейвин!' — то тише, едва угадываясь, то громче, взвиваясь до крика.
Утрами я подолгу возилась, распутывая узлы, выбирая из волос смятые цветы и сухие веточки, блестящие вороньи перья и прочий лесной сор.
Но порою приходил он, и при его появлении озорницы с потешным писком порскали прочь.
Он был прекрасен, как видение, но вселял смутный страх.
На плечах его дремали северные ветра, а волосы казались седы от первого снега, и из мглисто-серых глаз смотрела осенняя буря. Он был одет, как знатный воин, в мшисто-зелёные одежды, и при поясе висел боевой рог — богато изукрашенный, но расколотый.
Иногда с ним были псы — белые звери, в холке выше пояса рослого мужчины, но ложились у его ног, послушные ему, точно ласковые кошки.
Стоило ему войти, в доме застывала вода, а стены покрывались инейными узорами.
Поутру матушка украдкой смахивала слёзы рукавом, затирая борозды от когтей, оставленных белыми псами. А вокруг усадьбы находили множество отпечатков сапог и конских копыт, но лишь одни следы вели в дом.
Я одна знала, чьи.
Беды обходили дом наш стороной, миновали и мор, и болезни, и случайные раны.
Я одна знала, кого за это благодарить.
Чаще он просто молчал. Появлялся за полночь, всегда неслышно, как бесплотный дух. По холоду ли, неотлучному его спутнику, не смевшему, правда, проникнуть сквозь преграду одеяла, или же благодаря некоему особому чутью, но я всегда угадывала его появление. И в мягкой полудрёме наблюдала за ним из-под полуопущенных ресниц, за тем, как он становится в дальний угол, превращаясь в едва различимый силуэт во мраке, и замирает там, скрестив руки на груди, надолго, совсем без движения. Он знал, что я подсматриваю, и я знала, что он знает, но ни он, ни я не нарушали условий игры. Я засыпала и просыпалась — он оставался на прежнем месте. И исчезал лишь с рассветом.
Я знала — он бережёт мои сны.
Реже он приходил почти засветло, на миг разминувшись с солнцем, приходил с сумерками. Тогда он садился в изголовье моей постели и рассказывал долгие истории о тёмных временах на границе порядка и хаоса; он говорил о богах и героях, говорил так, словно видел их своими глазами, как я видела его.
Предметы отбрасывали сине-сиреневые тени, и тени шевелились, отползая и вырастая. Забывая дышать, я слушала приглушённый голос, выплетающий дивную ткань повествования, и ещё и во сне продолжала видеть сражения и заговоры, встречи и расставания, рождение и смерть легенд.
Я просыпалась, бережно укрытая одеялом, и потягивалась, улыбаясь рассвету.
Он приносил мне чудесные подарки, созданные — даже тогда я понимала это — не человеческими руками. Дивные ткани, тонкие, как летучая осенняя паутина, прочные, как стальное плетение, и тёплые, как зимний мех. Изменчивые зеркала, в которых порой отражалось не то, чему следовало. Жемчуга, которые и светлым днём отражали лунное сияние. Браслеты, обручи, ожерелья — и я не знала кузнеца, которому хватило бы умения выковать такое чудо. Спелые плоды, которые и в тёмные месяца хранили тепло лета.
— Бабушка, ты всё знаешь! — твердила я с запальчивой уверенностью. — Кто он? Как его имя?
Бабушка усмехалась непреклонной детской наивности.
— Если захочет, он сам назовёт тебе его. А нет — так не стоит и спрашивать.
Однажды, набравшись решимости, всё же спросила. Но о другом.
Что ему во мне? Такому красивому, владеющему столь многим, чьему — не слову даже, движению ресниц — послушны фейри?
Он помедлил, не зная, как разъяснить человеческой девочке вещи, непростые для понимания и сведущего человека.
— Однажды мне случилось полюбить… и потерять ту, которую любил. Ты носишь её имя и не уступишь ей в красоте. Ты — моё спасение и моё предназначение.
Тогда я в растерянности закусила губы. Не наскучит ли ему ждать, пока ребёнок станет женщиной?
Он тихо засмеялся, развеяв наивные сомнения.
— Мейвин, маленькая Мейвин… Я ждал тебя вечность, что мне несколько лет? Засыпай, маленькая королева…
Той ночью мне снилась рядом с ним женщина, такая, какой я обещала стать, перешагнув порог молодости, какую рисовали зеркала и воображение. Только глаза на её лице казались неузнаваемыми, чужими.
Непокойные, голодные глаза.
Тем же утром, прежде чем родные успели проснуться, я убежала к Орнат, в дом на высоком пригорке. С кем мне было и говорить о ночном госте, как не с нею?
Прабабка молола на ручном жёрнове сыпучий пряный порошок и бережно ссыпала в холщовые мешочки.
— Как это возможно — запросто знать о том, чему лишь предстоит произойти? — спросила я, прежде рассказав о ночной беседе.
Выслушав, Орнат не спешила с ответом. Докончила работу, поправила платок, оставив на щеке тёмные разводы испачканной рукой.
— Он из тех, для кого время не наше, не людское. Мгновение тянется веками, вечность превращается в миг. Прошлое мешается с грядущим, и в них вплетено настоящее… А ты не думай об этом. Раз уж вышло так, как вышло, ничего не поделать.
* * *
Гейс — ритуальный запрет, налагавшийся на свободнорождённых младенцев, декларирующий, как правило, кодекс поведения, либо связанный с тотемными животными рода. Страх перед нарушением гейса был столь велик, что между этим и смертью в преданиях обычно выбирали последнее. Чем больше было дано человеку, чем большей силой и властью он обладал, тем больше было у него гейсов — своеобразных противовесов. "Считая окна в домах, проверяя пищу, выбирая дороги" — примеры типичных гейсов.
Ни в одном внушающем доверии источнике я не нашла упоминаний о гейсах, данных женщинам, лишь обратные факты — женщины в сагах нередко дают гейсы героям. Так что это — всецело авторский произвол.
Йоль — германский праздник зимнего солнцестояния, известен и у кельтов.
"Не от людей такая красота" — бытовало поверье, что, если в семье, где прежде не было красивых людей, рождался красивый ребёнок, красота эта была даром фэйри. Но сверхъестественные подарки опасны, и такие люди считались обречёнными на несчастье.
"За красоту и чудесное спасение меня назвали Мейвин" — суффиксы 'ин' и 'ан' в именах уменьшительно-ласкательные, таким образом, Мейвин — 'маленькая Мейв' или Мэдб. Королева Мэдб считалась прекраснейшей женщиной Ирландии, а в преданиях прочно связана с потусторонним миром.
Огам или огамическое письмо — возникшая не позднее 4 в.н. э. на Британских островах письменность. Применялась для гаданий.
"Одет в мшисто-зелёные одежды" — зелёный цвет в кельтской традиции характерен для одежды нелюдей. Считалось даже опасным человеку одеваться в зелёное — сидхе могут жестоко подшутить, а то и забрать с собой.
Гости у ворот
Братья давно позабыли беспечные детские игры, превратившись в рослых, плечистых молодцов, с лёгким нравом, умелыми, не боящимися никакой работы руками. Любили они добрую шутку и весёлую забаву, много было у них друзей, а врагов не нажили. Вставали они прежде всех работников, а ложились позже всех, и каждому находили участливое слово, тверды были в невзгодах и крепко держались друг друга и семьи.
И не нарадоваться бы на таких сыновей, да и на поле с самой доброй пшеницей прорастёт крапивное зёрнышко. Братьям по нраву была холостяцкая вольница, и, хоть тотчас сыскались бы для них достойные невесты, не спешили они опутывать себя жёнами.
— Дождусь ли внуков с такими сыновьями! — горько упрекала матушка, которой давно уж недоставало в доме детского смеха. — Одна надежда на дочку.
Но мои подруги-погодки все уж оставили девичью свободу за порогом мужниных домов. Немного охотников водиться с сестрой пяти братьев, когда хватает других, за которыми нет такой заступы.
Братья любили единственную младшую сестру, опекали и стерегли так, что иные и посмотреть в мою сторону боялись. Стоило кому подойти ко мне, заговорить, как незлобивых улыбчивых парней точно подменяли.
— Чего добиваетесь, чтоб Мейвин навек при вас осталась? Так-то вы любите сестру?
На родительские укоры братья отвечали так:
— Нет среди них достойного Мейвин.
— Глядите, отвадите от сестры женихов, кому тогда спасибо скажет Мейвин?
Но я знала — отец втихомолку соглашается. Гордился он мною. Хвалился:
— Ну разве не хороша у меня дочь? Где найдёте вторую такую? С самой королевой Мейв поспорила бы красотой, и Каэр, верно, была не лучше Мейвин! Если и отдам кому дочь, то достойнейшему.
— Молчи уж! — шипела прабабка. — А ну как слушают нас те, что завистливы? Подавай им лучшее, чем владеют люди.
Орнат бранила меня, любя. Хитрила, беду отводя.
Мне она говорила иное.
— Не жди себе жениха. Знаешь, кому ты предназначена.
Что такое это — предназначена? Или я вещь?
Предназначена… Прежде эта мысль казалась мне приятна. Но шли годы, и я стала тяготиться встречами.
* * *
Меж тем давно не знали покоя на земле Эрин. Несчастная наша родина вновь раздираема была усобицей, и щедрым подношением Морриган окропляла травы братская кровь.
Вот уже несколько лет пустовал престол древней Тары, с тех пор, как последний король был предан и убит тем, кого считал соратником.
Но и вероломному не довелось вкусить от кубка власти. Кто сеет раздор, пожнёт вражду, кто нечист душой, окружён себе подобными, — у гнезда стервятника не мелькнёт светлое оперенье. Кто предал сам, будет предан. Хоть убийца всего стерёгся, сгинул скорей того, кто был чужд обмана.
А бывшие его сподвижники затеяли кровавую грызню. Не усидеть двоим на престоле Тары.
Настало время безвластия. Все воевали со всеми, и не было твёрдой руки, чтоб обуздать смуту.
Но тревожили народ слухи, будто жив юный племянник последнего законного короля, не дотянулись до него длинные руки предателя.
'Мало того, что жив, — прибавляли иные, — уже собрал он верную дружину, только и ждёт нужного часа, чтоб вернуть отнятое'.
Отец не приветствовал в своём дому подобные разговоры.
— Не забывайте о том, что его предок приказал повесить брата моего прадеда, Байла Бесталанного, на самом высоком дереве в округе.
— Чего вспомнил! — смеялись братья. — Сколько тому лет прошло! Верно, с сотню?
— Да, не меньше, — поразмыслив, отвечал отец.
— Разве не по справедливости покарал его старый король? Разве не поднял Байл мятежа?
— Может, и так, — с достоинством соглашался отец. — А всё ж таки был он нам кровный родич.
Порой отец бывал упрям.
Однако ж с ним мало кто соглашался. В народе любили молодого короля, как его называли не вполне справедливо, будто бы камень Лиа Фаль уже закричал под его пятой.