Каждое утро, в девять часов, небольшой коллектив участковой больницы собирался в кабинете главврача на пятиминутку. Эти пятиминутки, которые продолжались по тридцать-сорок минут, а иногда по часу, были раньше, как утверждал Корней Лукич, до того скучными и однообразными, что завхоз Шматченко часто засыпал на них.
Василию тоже пятиминутки показались сперва скучными, он видел, как сестры нетерпеливо посматривали на часы и ждали, когда, наконец, главврач скажет: «Можно расходиться».
Но с появлением в больнице Коли на пятиминутках стало сразу оживленней, каждого интересовала судьба мальчика. Сестры подробно докладывали о его состоянии: как спал, как ел, каковы пульс и температура.
Сегодня отчитывалась Богатырева. Свой доклад она начала с Коли, и Василий заметил, с каким вниманием слушают все о том, как вел себя мальчик. Даже Шматченко оживился, поднял свою огненно-рыжую голову и вполголоса проговорил:
— А ведь молодец Колька-то, воскрес, можно сказать, из мертвых.
— Утренняя температура у Брагина тридцать семь и одна десятая, — продолжала Вера, а в конце доклада сообщила: — Ночью во время кипячения лопнул шприц.
Лапин заметно оживился.
— Так. Все ясно. Придется, товарищ Богатырева, шприц покупать.
— Да совсем не виновата она, я шприцы кипятила, с меня и спрашивайте, — заявила тетя Даша.
— Нет, нет, Борис Михайлович, тетя Даша ни при чем. Шприц лопнул на моем дежурстве, и я сегодня куплю, — поспешила Вера.
— Не будем торговаться, — отмахнулся Лапин. — Богатырева купит или Зернова, меня это не касается, главное, чтобы материальный ущерб был возмещен!
— Да этому шприцу через неделю сто лет. Я, помнится, еще до войны работал им, — послышался басовитый голос Корнея Лукича.
Борис Михайлович сердито бросил:
— Помолчите, Глыбин, вас не спрашивают.
— Может быть, тетя Даша и Вера Александровна объяснят нам, при каких обстоятельствах лопнул шприц? — попросил Василий. — Может быть, они совсем не виноваты.
— Да какая уж-там вина! Отслужил свое, не вечный он, — поддержал Василия Корней Лукич.
— Есть установленные сроки эксплуатации инструментов, — сказала аптекарша. — И если Корней Лукич прав…
Лапин перебил аптекаршу:
— Неужели мы из-за какого-то рублевого шприца будем разводить дискуссии. Товарищ Богатырева согласна купить, о чем же разговор. Пятиминутка окончена.
Василий остался в кабинете. Лапин недовольно говорил ему:
— Слушай, друг мой, это никуда не годится. Мы с тобой должны бить в одну точку, помогать друг другу, держать на уровне трудовую дисциплину, а ты митинг устраиваешь.
— Не прав ты, Борис Михайлович, с этим шприцем. Для тебя и для меня этот шприц — мелочь, а для тети Даши — целый рабочий день при ее зарплате.
— Хорошо. Не прав. Приди и скажи мне, но не в присутствии всех. Понял? Мы по-дружески можем и побраниться и помириться, доказывая свою правоту. Кстати, что это за «тетя Даша»? Ты вот что, дружище, когда придешь к ней на чай, можешь называть как угодно, даже тетей Дашей, а на работе она «товарищ Зернова». Неужели ты этого не понимаешь? Неужели ты не понимаешь, что, защищая нынче Богатыреву и Зернову, ты вносишь дезорганизацию в коллектив? Разве ты можешь допустить в операционной, чтобы твой ассистент делал не то, что ты приказываешь?
— Операционная — это не то.
— Нет, именно то! — подхватил Борис Михайлович. — Сегодня мы простим разбитый шприц, завтра сестра не выполнит твои назначения, послезавтра она вообще не выйдет на работу. И во что превратится наша больница? И что скажет нам наша партийная организация? Нас же с тобой судить будут за развал работы!
— Все это я понимаю, но приказать купить шприц — это не значит крепить дисциплину.
— Дисциплина, дружище, слагается из мелочей, она должна быть во всем, — продолжал Борис Михайлович. Он чувствовал, что речь его неопровержима и доводы его прочны. — Хочу сказать тебе другое — ты не должен ночевать в ординаторской. Может быть, Галкина зашла к тебе ночью по делу, а кто-нибудь увидит, и пошла сплетня. Здесь, дружище, деревня… И еще одно. Ты уж извини, я тебе все по-дружески выложу.
— Пожалуйста, — насторожился Василий.
Лапин достал из стола газету, развернул ее на столе.
— Узнаешь?
— Тобольцев!
— Да, Тобольцев. Видишь, каков он, герой-хлебороб. В областной газете портрет его вон какой большой, — говорил Борис Михайлович и в голосе его можно было уловить завистливые нотки.
— Молодец, право молодец Тобольцев, — сказал Василий, прочитав подпись под портретом.
— Вот, вот. А ты этому молодцу на все правление кричал: «Таких людей на пушечный выстрел нельзя допускать к руководству». Вся Федоровка знает об этом, а ведь колхозники души не чают в своем председателе. А каково отношение будет к тебе? Ты подумал об этом?
— Ну, знаешь, я не ищу поклонников, мне нужно было спасти женщину. Я свое дело сделал и не раскаиваюсь. У Тобольцева своя работа, у меня своя. Мы друг другу не мешаем, — резко проговорил Василий.
Борис Михайлович глядел на собеседника с явным сожалением. Так обычно смотрят на людей, не способных понять азбучных истин.
— Мы с тобой не первый день знакомы, за одними столами премудрости набирались, одних профессоров слушали и можем быть до конца откровенными. По-дружески говорю тебе — не той дорожкой идешь. Вчера ты поссорился с председателем колхоза, завтра повздоришь с сельским председателем, ну, а как жить среди них? Ты об этом подумал?
— Подумал. Жить правдой и честью, других путей не вижу.
— Правдой и честью — это хорошо, но у человека могут быть ошибочные понятия о чести. Ты, например, считаешь честью поругаться с Тобольцевым из-за какой-то машины, а между тем Семен Яковлевич никогда нам не отказывал и тебе тоже не отказал. — Легонько толкнув доктора в плечо, главврач с улыбкой добавил: — Горячишься, дружище, напрасно горячишься… С народом нужно уметь жить. Ты не сердись, что я так откровенно… Истинный друг тот, кто говорит правду в глаза…
Однажды, придя в больницу, Василий застыл от приятной неожиданности: по всему стационару звенел заливистый детский смех. Василий быстро отворил дверь палаты и увидел Веру. Она читала какую-то книжку, а Коля в майке и трусиках сидел на койке и хохотал так заразительно, что Василий тоже рассмеялся.
— Коля! Колька! Милый ты мой! — восклицал он. — А ну-ка, брат, еще похохочи.
Он обнял его, а мальчик, отбиваясь, говорил сквозь смех:
— Я теперь и побороться с вами могу.
— Правильно, Коля, теперь ты все можешь! Видите, Вера, что он делает!
— Шалит уже наш Коля, — весело отозвалась медсестра.
— Шалит, это хорошо, если шалит, значит здоров!
— А вы скоро меня домой отпустите? — спросил мальчик.
— Домой? Слышите, Вера, он уже домой просится. Скоро, Коля, теперь скоро, теперь я, брат, за тебя спокоен…
Весь этот день Василий чувствовал себя так, будто свершилось какое-то великое чудо. После утреннего обхода он вышел на улицу. А день-то какой! Сколько солнца! А небо! Ну словно специально почистили его да покрасили яркой голубизной. А клены в больничном саду! Их зеленые листья шептались между собою о чем-то радостном…
Василий взглянул на часы — до амбулаторного приема далеко, а значит, можно успеть выкупаться в речке.
Река Песчанка полукольцом охватывала Федоровку, и Василий уже давно заметил, что если взглянуть на село с вершины знаменитой Атамановой горы, которая высилась километрах в пяти на том берегу, то река и сельская улица вместе были похожи на гигантский лук. Обрамленная прибрежными лесами и зарослями ивняка, Песчанка-река с горы казалась огромной дугой, длинная же сельская улица как бы стягивала концы этой дуги в виде тетивы, а дорога, бежавшая через мост из Федоровки в Заречное, походила на стрелу. Когда Василий поделился своими сравнениями с Корнеем Лукичом, тот подтвердил: да, да, очень похоже…
От старика-фельдшера он уже знал, чем знаменита гора и почему она называется «Атамановой». Из поколения в поколение передавалась легенда о том, будто на вершине той горы Емельян Пугачев отрубил голову федоровскому атаману за измену. Вообще в этом крае было много связано с именем Пугачева, и во время поездок на вызовы Корней Лукич часто рассказывал своему спутнику доктору немало интересных историй и даже пел старинные песни о Пугачеве…
Подойдя к речке, Василий торопливо разделся и бросился в воду. Отфыркиваясь, он стремительными сажёнками плыл к недалекому противоположному берегу и вдруг оторопел: на руке у него поблескивали часы.
— Ах, черт побери, как же это я забыл снять их, — с досадой проговорил он, поворачивая назад. Теперь пришлось держать руку с часами над водой. Плыл он медленно, и течением его отнесло в сторону.
Раздвигая кусты, Василий вышел на берег и здесь увидел Тобольцеву. Чуть склонив голову набок, она старательно выжимала длинные темные волосы. Тобольцева была в мокром голубом купальнике — тонкая, стройная, и Василий, позабыв о часах, залюбовался ею. Когда-то на городской водной станции он часто видел бронзовое изваяние спортсменки-купальщицы. Автор изваяния, знакомый Василию молодой скульптор, горячо уверял, что он стремился воплотить в бронзе идеал женской красоты, и Василию сейчас показалось, будто та бронзовая купальщица каким-то чудом ожила и пришла на берег Песчанки-реки…
Заметив доктора, Тобольцева вздрогнула и на какое-то мгновение застыла от неожиданности. Она смутилась, покраснела и, опустив глаза, недовольно бросила:
— Вы разве не знаете, где мужское место для купания?
— Извините, не знаю, — пробормотал Василий и тоже смутился, покраснел от неловкости. Он хотел было нырнуть в кусты, но его остановил странный смех Тобольцевой.
— Скажите, доктор, который час? — сквозь смех спросила она.
— Смеетесь, а у человека горе. Видите? — он показал ей мокрые часы.
— Вижу. Замечтались вы, даже с часами прыгнули в воду.
— От радости. Колю Брагина завтра из больницы выписываю.
— Что вы говорите! — воскликнула Тобольцева. Ее большие черные глаза теперь смотрели на доктора без тени смущения и в них поблескивали искорки неподдельной радости. — Вас можно поздравить с победой. Спасибо, Василий Сергеевич, и от меня лично и от всей школы, — тихо сказала она, потом забеспокоилась: — Что же вы стоите? Надо снять крышку часов и просушить на солнце механизм, иначе поржавеют детали.
— Да, да. Вы правы.
Он снял часы и попытался открыть крышку, но она не поддавалась его коротко остриженному, как у любого хирурга, ногтю.
— Так вы не откроете. Необходим нож.
— К сожалению, ножа у меня нет. С ножом я бываю только в операционной.
— У меня, кажется, есть в сумочке. Вот, пожалуйста, — она протянула ему маленький, в виде игрушечной туфельки, перочинный нож с острым крохотным лезвием.
«Как бы не поломать такой хрупкий инструмент», — подумал Василий.
Вскоре часовая крышка была снята и они вместе, как по команде, воскликнули:
— Идут!
— А теперь положите и пусть часы проветриваются, — посоветовала Тобольцева и лукаво добавила: — Представляю, сколько вам нужно иметь в запасе часов, если после каждой удачной операции прыгать с ними в воду.
Она отошла за кусты, оделась там и, собираясь уходить, посоветовала:
— В следующий раз, Василий Сергеевич, будьте осмотрительней. До свидания.
— Подождите! — вырвалось у него. — Я провожу вас.
— Что вы, что вы, можете быть уверены — дорога мне хорошо знакома, — с улыбкой ответила она. — А вам нужно часы проветривать.
— Да, да, нужно, — упавшим голосом проронил он.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Как-то ночью Корней Лукич сердито прикрикнул на санитарку, державшую лампу.
— Дарья, да поосторожней ты с лампой! Не лезь, свети как положено!
А после, когда они с Василием вышли из операционной, старый фельдшер сокрушенно жаловался:
— Тут уж, Василий Сергеевич, не знаешь, кого винить: то ли санитарку, которая чуть было вам нынче брови не осмолила, то ли наши никудышные условия.
А условия для ночной работы были действительно никудышными. Василий по возможности старался избегать ночных операций, но болезни, конечно, совсем не считались ни с условиями, ни с желаниями доктора, и ему волей-неволей доводилось становиться к столу, и оперировать при тусклом свете керосиновой лампы. Василий не раз говорил об этом Лапину. Тот сочувственно соглашался и советовал «повременить малость». Василий не отступал. Вот и сегодня, оставшись после пятиминутки в кабинете главврача, он заявил:
— Не могу работать при таком освещении!
«Ага, мой милый, плакаться начинаешь… Это тебе не под крылышком у профессора, это тебе не в городской клинике», — подумал Борис Михайлович, а вслух проговорил:
— Повремени, дружище, и все уладится.
— Да неужели проблема освещения больницы не разрешима? — продолжал удивляться Василий. — Ведь работает же эмтээсовская электростанция, и чего проще — воспользоваться ее энергией!
— Про эмтээсовскую электростанцию я тебе уже говорил.
— Помню, говорил, но мне кажется…
— Главврач бездействует? Главврач сидит сложа руки? Главврач не требует и не стучится во все двери? Это тебе кажется? — оживленно прервал Борис Михайлович. Он достал из стола объемистую папку и, торопливо извлекая оттуда какие-то бумаги, деловито продолжал:
— Вот полюбуйся: это я писал Моргуну, это в облздрав Шубину, это сегодня пошлю министру здравоохранения — пусть и в министерстве знают. Ты, может быть, склонен думать, что я на этом остановлюсь? Нет! В ЦК напишу!
На это Василий холодно заметил:
— Извини, но я все-таки не понимаю, к чему подобная бумажная канитель.
— Бумажная канитель? — дрогнувшим голосом переспросил Борис Михайлович. Он обеими руками сгреб копии писем, будто охранял их от опасного посягательства и сквозь зубы добавил, поблескивая маленькими колючими глазками: — Ты непрактичный человек, идеалист!
— Но я действительно не понимаю, зачем писать министру, зачем писать в ЦК, если этот вопрос можно решить здесь, на месте.
— А ты попробуй реши!
Василий ушел из кабинета расстроенным. «Конечно, к такому, как Лапин, трудно придраться: он прав, он вовремя сигнализировал, вовремя докладывал по инстанциям, кукарекнул, а там хоть не рассветай… А попробовал бы на моем месте поработать ночью в операционной, другое запел бы», — с возмущением думал Василий, понимая, что с такими условиями нельзя мириться, что нужно искать какой-то выход, к кому-то обращаться за помощью. Но к кому? Быть может, поехать к Моргуну в Заречное? А не лучше ли начинать с местного сельского начальства? Сам же Лапину говорил, что все можно решить на месте без бумажной канители.
«Да, можно», — опять в мыслях повторил он и вечерком решил побывать у директора МТС — хозяина электричества.