Мой знакомый помолчал.
— Застрянешь где-нибудь в заветренном месте, — заметил он. И добавил: — Наверху бывают густые туманы, а повороты над отвесами крутые. Обязательно где-нибудь загремишь.
— Это еще неизвестно, — усмехнулся я.
— Ты очень легкомысленный человек, — покачал головой мой знакомый.
Я ничего не ответил. Имело ли смысл с ним спорить? Я не сказал ни слова, а вылил в бак бензин из запасной канистры и с видом человека, сведущего в своем деле, стал готовиться к старту, то есть наглухо застегнул полушубок и принялся счищать снег с ботинок. А мой знакомый все это время наблюдал за мной с насмешкой и с сожалением, вовсе не стараясь при этом скрывать своих чувств; видно, он был человек откровенный, чуждый притворства.
Я сел за руль и согрел дыханием пальцы.
— Обожди-ка немножко, — сказал вдруг мой знакомым. Он вернулся в корчму, не объяснив, зачем надо его ждать. Я уже привык к его странностям и только пожал плечами. В конце концов, коли речь идет о нескольких минутах, почему не подождать, как раз прогреется мотор.
Он вышел из корчмы с огромным набитым рюкзаком за спиной. На ремнях висели две кружки и фляжка, лопатка, а под верхним клапаном был затянут ремешками какой-то инструмент, очень похожий на маленькую кирку, но все же не кирка. Все в нем — и рост, и шуба, и рюкзак, и его грубоватая манера держаться, — все било в глаза то ли крупными размерами, то ли силой, исходившей от этого человека.
Он подошел к машине, открыл правую дверцу, швырнул рюкзак на заднее сиденье и пристроил его возле моей сумки. Потом пригнулся, уселся рядом со мной и с силой захлопнул дверцу. Достал сигарету и закурил.
— Ну, включай и давай вперед, — пробормотал он, не глядя на меня. — Чего ждешь? — Он произнес это спокойно и почти тихо. И вдруг сердито прикрикнул: — Да поедем мы наконец?
Я включил первую скорость, отпустил медленно сцепление. Мой «коняга» задрожал, чихнул два раза и словно бы через силу пополз по запорошенной снегом дороге.
Мы ехали молча. Немного погодя он спросил меня о моей профессии, чем я занимаюсь, и я ему ответил. Даже сказал, что еду в деревню Кестен со специальным заданием — достать оригинальные халишты для выставки. Но я не был уверен, что он меня слушает. Он упорно молчал, как мне показалось, удрученно молчал, и я постепенно потерял желание с ним разговаривать. А почему мне показалось, что он удручен, я не мог себе объяснить. Подумать над этим у меня не было возможности: снегопад резко усиливался по мере того, как мы поднимались выше в горы, и ехать становилось все трудней и опасней.
Снег сыпал неслышно и густо, опуская перед нами зыбкую белую завесу, которая очень неохотно приоткрывалась, чтобы нас пропустить. «Дворники» скрипели по стеклу, с трудом сохраняя крошечные «окошечки». Кое-как мы все же продвигались вперед, но положение ухудшалось, когда мы попадали в туман. Туман и снег — это белая рыхлая масса, в которой нет ни правой, ни левой стороны, ни неба, ни земли. Никаких ориентиров, одно только ощущение тверди под колесами. Если бы не это — твердь под колесами, можно было бы подумать, что едешь не наяву, а во сне, плывешь в какой-то небесной молочной туманности.
Я включил передний мост — теперь мотор привел в движение все четыре копыта моего Росинанта, и тот, хоть и задыхался от напряжения, не буксовал на толстом слое снега, не вилял то влево, то вправо, будто пьяный, а продвигался вперед равномерно, хотя и с ничтожной скоростью.
Мы делали примерно десять километров в час. Спидометр был испорчен, и я не знал точно, как быстро мы едем, мог только предполагать. Я зажег желтые фары — желтый свет вроде бы должен пробивать туман, так ведь? Но желтый свет моих фар был не в состоянии пробить этот туманище, он просто растворился в нем, изменил цвет небесной туманности с молочного на желтый.
Мы двигались вперед, но куда? Влево или вправо? К скалам, ограждавшим нашу дорогу с правой стороны, или к пропасти, которая зияла слева от нас? Я не имел никакого представления и не пытался строить догадки, все равно из этого ничего бы не вышло или, выражаясь точнее, не вышло бы ничего хорошего. Поэтому я и не старался напрягать свое воображение, а внимательно слушал указания соседа. Он давал их по своему обычаю резко, в форме беспрекословных команд:
— Левей!
— Правей!
— Держи прямо!
Или:
— Больше влево!
— Больше вправо!
— Тормози!
Видно, такой был у него обычай — выражаться категорически и резко. У каждого человека своя манера. Я на него не сердился, я всегда старался понимать людей и принимать их такими, какие они есть.
В сущности, если бы мне пришлось самому решать дальнейшую судьбу нашего путешествия, я бы встал как вкопанный и не двинулся бы ни на метр вперед. Езда в непроглядном тумане во время сильного снега — это авантюра, может и романтичная, но чертовски легкомысленная. Я люблю романтику, но к авантюрам не имею пристрастия, да и легкомыслие мне чуждо. Когда, например, в прошлом году я был в деревне Кестен, то старался почаще оставаться с Нурие, но наедине с нею остерегался выдать взглядом или словом некоторые свои мысли и чувства. Знал, что из этого не выйдет ничего хорошего ни для меня, ни для нее, если она поймет или догадается кое о чем. Авантюра может превратить романтику в отвратительную прозу с весьма неприятными последствиями. Зачем усложнять жизнь? Я, и когда работаю, люблю чистые тона. Редко когда переношу с палитры на полотно мешанину из разных красок.
Так что если бы мне пришлось самому решать дальнейшую судьбу нашего путешествия, я бы непременно остановил своего «конягу» на каком-нибудь ровном месте и терпеливо дождался бы, пока не рассеется туман. И если мы все же кое-как продвигались вперед и не останавливались, хотя иногда нам и попадались ровные места, а упрямо штурмовали гору, то это была заслуга моего замечательного спутника. Я только механически исполнял его волю, полагаясь на его чутье, на его редкую способность ориентироваться. И хотя руль держал я, дальнейшая судьба нашего путешествия зависела только и исключительно от моего спутника и решал ее он.
Он был сильным человеком. Видимо, из породы властных людей, умеющих без всяких усилий подчинять чужую волю своей, а в трудные минуты распоряжаться, не впадая в гамлетовщину и не боясь ответственности, как человек, который привык крупно рисковать, идти ва-банк. Вот каким был мой спутник. Зря я тогда подумал, что мое первое представление о нем испорчено! По сравнению с тем образом, который теперь вырисовывался у меня в душе, то первое впечатление казалось жалким.
Так я думал о нем, но мысли мои скакали и путались; мокрая от пота рубашка липла к спине, глаза болели оттого, что я непрерывно всматривался в кипевшую перед фарами желтую муть, и я так напрягал слух, чтобы не пропустить ни одного из указаний моего соседа, что постепенно стал ощущать тяжесть в голове, словно в нее налили расплавленного свинца. Ощущение неприятное, и, когда оно длится долго, теряешь всякое желание разговаривать и становится муторно и тоскливо на душе.
Так мы ехали часа полтора-два. (Я не имел возможности взглянуть на часы — часы у меня карманные.) И наконец я заметил, что туман редеет, что перед фарами порхают золотые снежинки и что мы катимся по мягкой и рыхлой позолоченной дороге. Я знал, что это золотое видение — мираж, созданный желтым светом фар, но он был прекрасен и радовал глаз. Тяжесть в голове стала исчезать, я почувствовал облегчение. И ни с того ни с сего нажал на кнопку сигнала и рассмеялся. Не очень громко, но рассмеялся.
Постепенно мы выезжали из лесистой полосы, поднимались все выше, пересекали оголенные, открытые места. Бесшумный снегопад остался позади, а мы все глубже забирались в царство неистовых ветров. Золотые снежинки крутились в диком, вихре, яростно налетали на ветровое стекло, засыпали «дворники», мешали им двигаться. Вьюга взметала сухой снег с дороги и швыряла его сверху, словно гигантская чесальная машина изрыгала на нас шерстяные очесы.
Стало смеркаться. Еще не совсем стемнело, когда под брезент начал врываться резкий, кусающий холод. Он нес с собой снежную пыль — невидимую пыль, залетавшую сквозь отверстия для педалей и сквозь прорехи в брезенте, а их было не одна и не две. В сущности, это была даже не пыль, а облако иголок, заряженных холодом. Они кололи кожу лица, леденили руки и ноги и каким-то чудом проникали под пальто и под одежду. Вот посреди какой «благодати» мы очутились, когда оставили позади белое безмолвие густых туманов и бесшумного снега.
Вой ветра заглушал шум мотора. Впрочем, не вой, а оглушительный рев целой дюжины водопадов, как мне казалось, наверное потому, что у меня на голове не было такой шапки-ушанки, как у моего соседа. Каждую минуту я ожидал, что дырявый тент сорвется и взмоет в воздух. Такой бешеный ветер нас подхватывал, когда мы, поднимаясь все выше, попадали на открытые места.
И все же вьюга была не самым большим злом. Еще хуже пришлось, когда моего послушного «конягу» стало заносить на обледеневшей дороге то вправо, то влево, то к скалам, то к зияющей пропасти. В эти страшные минуты руль терял над ним власть, он вообще не желал знать никакой узды и, словно подхваченный какой-то сверхъестественной силой, делал все, чтобы отправить нас в небытие, а себя превратить в груду искореженного железа. Я знал, как действовать в этом случае, я позволял ему скользить вбок, а потом, в последнее мгновение, прежде чем нам рухнуть в пропасть или налететь на скалы, чуть-чуть поворачивал руль, и тогда мой «коняга» выравнивался и опять ехал по прямой, послушный и укрощенный.
Так я спасал положение несколько раз, но ценой предельного напряжения нервов; кто утверждает, будто встречи со смертью забавны или приятны, тот попросту лжец. Я совсем обессилел и при каждом новом скольжении буквально терялся, чувствовал отвратительную слабость и головокружение. Из-за этого я как попало нажимал на педаль газа, не поддерживал равномерной скорости, отчего проклятая машина стала вилять на открытых ветру поворотах еще чаще и отчаяннее.
Но мы продолжали двигаться вперед. Кое-как мы продвигались, а мой спутник погрузился в пугающее молчание. Такой разговорчивый в зоне непроглядного тумана, зорко следивший за дорогой, теперь он не то дремал, не то ушел в себя, погрузился в какие-то свои тяжелые мысли. Мы скользили к глубокой пропасти, нас несло на освещенные фарами ощерившиеся скалы, а он не шевелился, даже не вздрагивал и не говорил ни слова. А я чувствовал, что он и не спал, и не дремал. Он думал о каких-то своих делах и ничем не интересовался. Может быть, он вполне доверился моему шоферскому мастерству? Или легкомысленно полагался на свою счастливую звезду? Во всяком случае, его поведение казалось мне очень странным.
И то ли из-за его странного поведения, то ли потому, что мне осточертели опасные зигзаги, я мягко нажал сразу на обе педали — и тормоза, и сцепления, — и «виллис», мой добрый, верный «коняга», медленно и послушно остановился, слегка вильнув задом влево. Отклонение было незначительным, к тому же он повернулся мордой к скалам, а не к бездне, зловеще зиявшей по левую руку от нас.
Я вытер холодный пот со лба, перевел дух и тут же почувствовал дикую усталость. Мой спутник молчал.
— Очень скользко на поворотах, — сказал я.
Он пожал плечами.
— Снег заледенел, образовалась корка, — добавил я.
Он вытащил пачку сигарет и закурил. Ветер больше не оглушал нас своим ревом, он выл протяжно, надсадно, как голодная волчья стая (я не слышал, как воют волки, но думаю, что ветер выл тогда, точь-в-точь как голодная волчья стая). Мы стояли на дороге чуть-чуть наискось, с заглохшим мотором и погасшими фарами. В машине было очень темно. При сильных порывах ветра сухой мерзлый снег стучал в ветровое стекло.
— Тебе страшно? — вдруг спросил мой спутник.
Я встрепенулся, но ничего не ответил.
Он рассмеялся, как мне показалось, горьким смехом, потом вздохнул и опять умолк. Я чувствовал, что ноги мои немеют от холода, а глаза слипаются. Я засунул руки поглужбе в карманы пальто и закрыл глаза.
— Приехали! — сказал мой сосед. — А теперь что будем делать?
Он спросил без всякого раздражения, просто удивленно, но я расслышал в его голосе минорные нотки, которые не вязались с его грубой и властной натурой.
— А теперь, — ответил я, стараясь принять беспечный тон, — а теперь мы поспим вволю, отоспимся, а когда проснемся… когда проснемся, — повторил я и невольно застучал зубами от холода, — будет солнце, будет светло, и мы поедем дальше.
Он, верно, со мной согласился, потому что не возразил. А зачем бы ему возражать? Завтра будет солнце, будет очень светло, на серебряном насте заблестят алмазы, дорога станет похожа на гигантское ожерелье, обвившееся спиралью вокруг торы. А с обеих сторон ожерелья будут стоять на страже старые побелевшие сосны в снежных шапках… Это дивная картина, стоит на нее полюбоваться… И зарисовать ее в альбом — может, когда-нибудь послужит материалом для большого полотна на зимний сюжет… Рядом со старыми побелевшими соснами должны красоваться пихты, эти заснеженные царицы из сказок. Если их нет, их выдумают, чтобы было красивей… Разве можно без фантазии? Когда человек перестанет фантазировать, он превратится в двуногую математическую формулу… Во что-то вроде деревянных Пиноккио, маленьких деревянных Пиноккио с электронным мозгом, помещенным в коробочки разной геометрической формы. Такой мозг не может выдумать заснеженных красавиц!.. Никаких пихт, никаких сосен в белых шапках… Он скажет, этот электронный мозг: «Дорога подобна параболе, она изогнулась подобно гиперболе, она кружит подобно эллипсу, она имеет форму эллипсоида!» Ах, он никогда не скажет, что дорога похожа на ожерелье… Что она серебряная, расшитая золотыми нитями, среди которых сверкают мелкие, как морские песчинки, брильянтики… Нет, этого он не скажет, ведь это иллюзия, а электронный мозг не знает иллюзий, он не умеет фантазировать…
Такие мысли кружились у меня в голове, но я не сознавал, сплю я или бодрствую. Да и какое это имело значение — спал я или бодрствовал? Никакого, разумеется, и зачем было мне мешать, ведь я ничего не хотел от своего спутника? А он тряс меня, и довольно грубо, за плечо, рука у него была тяжелая, и я спросил, что случилось, почему он всполошился.
Тогда, услышав мой голос, он открыл дверцу машины и вылез на снег.
— Пересядь на мое место! — приказал он.
Он мог, разумеется, не быть таким грубым, но я уже привык к его манере держаться и не сделал ему никакого замечания. Я был хозяин, а он гость, уступить гостю — в порядке вещей. Раз ему захотелось сидеть слева, за рулем, милости прошу! Мне все равно.
Я пересел на его место, оно было даже удобней, можно вытянуть ноги, не мешают разные педали. Я выполнил его просьбу, а он расстегнул свою огромную шубу, снял ее и накинул, мне на плечи. То ли она ему мешала, то ли он хотел этим жестом поблагодарить меня за то, что я уступил ему место за рулем. Я попробовал воспротивиться, но он, словно догадавшись о моем намерении, поспешил захлопнуть дверцу.
Потом он обежал машину, сел за руль и зажег фары. Включил зажигание, дал полный газ, и мотор взревел. Он еще не совсем остыл, поэтому мой спутник с первой же подачи газа сумел вдохнуть в него жизнь.
Впереди в свете фар продолжали бешено кружиться золотые созвездия.
Я почувствовал, как он потянул рычаг скоростей на себя, но не сделал ничего, чтобы ему помешать. Я чувствовал себя вконец вымотанным, мне ужасно хотелось спать. А руль казался детской игрушкой у него в руках. Колосс, оседлавший пони, мелькнуло в моем сознании. Мне стало смешно, и я улыбнулся. И в тот же миг машина тронулась и поехала плавно, медленно, без опасных виляний, которых я втайне с тревогой ожидал. У моего соседа явно был опыт езды в зимних условиях. Что за человек! Не было смысла ему мешать.
Снежные рои заплясали еще бешеней передо мной, водопады опять загрохотали вокруг брезента. Но под его овчинной шубой, крытой сукном, было приятно и тепло. Только ноги ныли от холода, потому что шуба, хотя и покрывала колени, не доходила до ступней. Веки мои отяжелели, и я закрыл глаза.
Наверное, мы ехали часа два, а может, и больше. Он что-то говорил, и его голос быстро разгонял дремоту, которая меня обволокла и которая была очень похожа на недавнюю туманность, Прежде чем его слова дошли до моего сознания, я уже понял, скорее, почувствовал, что мы стоим, что мотор заглох, что не горят даже подфарники. Только ветер воет за брезентом и снег все так же сыплет в ветровое стекло.
— Я спрашиваю, ты можешь вылезти из машины? — гудел его голос.
— Почему бы нет? — сказал я. И добавил тверже: — Разумеется, могу, сейчас вылезу.
Я нажал на ручку брезентовой дверцы. Открыть ее было легко, но вытащить ноги наружу оказалось довольно трудно. Они одеревенели, затекли, стали словно чужие. Я ступил на снег и провалился по колено — с этой стороны дороги ветер намел его особенно много. Снежинки роями летели прямо мне в лицо.
— Узнаешь, где мы? — громко спросил меня мой спутник, стараясь перекричать ветер.
Я не ответил. Что я мог разглядеть в темноте? Все время, пока мы ехали, я был занят своими мыслями, и мне не приходило в голову интересоваться, какими местами мы проезжаем.
— Хижина Атема! — крикнул мне в ухо мой спутник.
Хижина Атема? Что ж, пусть хижина деда Атема. Вполне возможно. Я знал, что в стороне от дороги здесь и там прячутся старые-престарые хижины из камня и глины, но которая из этих древних построек, давно брошенных пастухами, хижина деда Атема, не знал. Во всяком случае, я сообразил, что мы где-то возле Лык, всего лишь на полпути до деревни Кестен, и от этой мысли мне стало еще холодней.
— Иди за мной, ступай след в след! — приказал мой спутник и пошел вперед.
Несколько раз я спотыкался и падал лицом в снег, потому что проклятая шуба тянула меня книзу, а полы путались в ногах. Падая, я каждый раз зарывался в сухой и рыхлый снег, но тут же поспешно вставал, чтобы не отстать. Я знал, что, если отстанешь в метель, да еще ночью, это может кончиться плохо. И я упорно шел за своим вожаком, балансируя руками, полуслепой от снега, налипшего на глаза, без шапки (шапка слетела сам не знаю где), задыхаясь, отчетливо ощущая лишь одно — удары своего сердца: оно стучало в ребра, как кузнечный молот.
Я не имел ни малейшего представления, куда мы идем в этой кромешной тьме под ледяным ветром и дойдем ли когда-нибудь до хижины Атема. Казалось, вьюга сровняла все дороги в мире, а время безвозвратно исчезло под толщей снега. Но надо было идти, и я шел.
И наконец-то мы на что-то наткнулись. На эту самую хижину, наверное. Мой спутник толкнул дверь (я догадался по треску) и крикнул:
— Входи, только пригнись, чтоб не стукнуться о притолоку! — И он потонул в темноте еще более густой и непроглядной, чем та, в которой находился я.
Я послушно шагнул через порог вслед за ним.
Вот какой примечательной была моя первая и, в сущности, последняя и единственная встреча с моим героем. Я тогда не знал, разумеется, не мог даже подозревать, что в ближайшие дни, недели и месяцы мои мысли будут неотступно кружить вокруг его образа. И что гораздо позднее, через два года после нашей встречи, я буду мучиться над десятками этюдов, чтобы докопаться до сути, до большой правды его характера, которую я, по крайней мере для себя, до сих пор не уяснил. Тогда, в ту холодную вьюжную ночь, я не подозревал о том, что мне предстояло.
Но некоторые мелкие подробности я запомнил. Например, когда в очаге запылал ворох сосновых веток и в хижине стало светло, он выпрямился, отряхнул руки и посмотрел на меня. Прошло уже две-три минуты, а я еще стоял у двери. Он на меня взглянул и расхохотался — громко, весело и крайне бесцеремонно. Как будто ему и в голову не могло прийти, что он может меня оскорбить своим смехом и что вообще некрасиво смеяться таким образом над человеком. Когда я спросил его холодно, чем вызван его смех, он искренне удивился:
— Да ты знаешь, на кого ты похож?
Откуда мне было знать? Я пожал плечами.
Верно, он заметил, что меня покоробило это его чересчур буйное веселье. Он вдруг стал серьезным и подошел ко мне.
— Почему ты не стряхнешь с себя снег? — спросил он мягко и заботливо. Не ожидал я таких ласковых, бархатных ноток у этого самонадеянного насмешника! Он снял с меня шубу и повесил ее по другую сторону очага на деревянный крюк, забитый в глиняную обмазку между двумя ребристыми камнями. Он двигался мягко, упруго, как двигался бы сильный дикий зверь — только зверь, взятый еще сосунком в комфортабельный дом и выращенный в культурной обстановке.
Он поднял с пола сухую сосновую ветку и дал ее мне.
— Обмети себя этой веткой, пока снег не растаял, — посоветовал он, — а потом садись к огню, хоть на этот чурбан, и грейся, только не суйся сразу близко к жару. И подбрасывай сушняк в огонь, а я сбегаю на дорогу, принесу багаж.
Он сбегает! У меня мурашки поползли по спине, когда я представил себе темноту и снежные вихри, ожидавшие его за дверью. Он может провалиться в какую-нибудь яму. Или пойти не в ту сторону, где стоит машина, и заблудиться. В такую страшную ночь все может статься. Он будет идти, идти, а машины все нет. Ни дороги, ни тропки, одни кусты, даже не кусты, а белые холмики. Впрочем, он не разберет в темноте, белые они или черные. Просто наткнется на них и тогда поймет, что это кусты. Возможно, пока он будет плутать в темноте, он встретит волков; волки любят в такую погоду совершать набеги на селения. Недаром такие ночи называют волчьими ночами.
Вот о чем я размышлял, пока грелся у огня. Я отодвинул чурбан к стене, чтобы удобней было сидеть. «Только бы волков было немного, — думал я. — А самое главное, чтоб он не сбился с дороги, не заблудился в этих кустах. Ведь под снегом они похожи на все, что угодно, только не на кусты. — И тут заработало мое воображение: — Да эти кусты вообще ни на что не похожи, беззвездная ночь надела на них шапки-невидимки, шапки-невидимки! Как в сказках. Только волчьи глаза светятся в такую ночь…»
Я очнулся от звука хлопнувшей двери. То ли я глубоко задумался, то ли меня одолела дремота, только я испуганно вздрогнул, потому что он очень громко хлопнул дверью. Он вошел, принеся с собой ледяное дыхание метели, словно северный бог, огромный, засыпанный снегом, могучий и в то же время светлый и улыбающийся, как и подобает настоящему северному богу. Я смотрел на него изумленно.
— Эх ты, проморгал огонь! — Бог покачал головой и слегка нахмурился. Но он не выглядел сердитым.
— Я, кажется, задремал, — сказал я сконфуженно и поспешно потянулся к вороху сосновых веток. Схватил две сухие пышные верхушки и бросил их на тлеющие угли. И сразу почувствовал тупую боль в коленях и плечах. И если в этот миг я сделал гримасу, то не от боли — я терпеливый. Однажды на пасеке деда Ракипа меня ужалили сразу две пчелы, две злые-презлые пчелы… Они меня ужалили, и стоявшая рядом Нурие это видела, но я только слабо взмахнул рукой; хотя у меня потемнело в глазах. Другой на моем месте, наверное, стал бы скакать и кричать. Так должен сказать, что сморщился я не от боли, когда потянулся за ветками; я просто почувствовал себя очень виноватым перед этим человеком и показался сам себе мелким, ничтожным, как песчинка.
Он швырнул на пол свой рюкзак и мою дорожную сумку. Подошел к очагу, раздул, огонь и наложил сверху веток. Потом опять вышел на мороз и через некоторое время вернулся, неся в руках два больших, осыпанных снегом полена. И, только ловко уложив-их в очаге так, чтобы огонь хорошо разгорелся, он поглядел на меня и улыбнулся приветливо, ободряюще.
— Теперь я напою тебя горячим сладким чаем, — сказал он. — У меня есть чудесный чай, попробуешь, какой он вкусный. Тебе надо хлебнуть горяченького, а то, как я погляжу, ты порядком промерз. Эта штука, что у тебя на плечах, по-твоему, называется пальто? Кто же едет зимой в дальнюю дорогу в такой одежонке — она, может, и красивая, только не греет. В этих местах зимой ездят в такой шубе, как моя. Хоть она грубая и не больно приглядная, зато, если я тебя упакую в нее по всем правилам и выброшу на снег, бьюсь об заклад — до завтра не замерзнешь. Будешь спать, как в пуховой постели, и видеть сладкие сны. Такая у меня шуба.
Он, разумеется, перехваливал свою шубу, но я ему не возражал. Этому своенравному человеку (все боги своенравны!) ничего не стоило сказать, например: «Ах так! Не веришь? Давай в таком случае попробуем!» — и взять да и вправду упаковать меня в эту овчину и вышвырнуть за дверь! Он мог это сделать, я видел по его глазам, что мог. Его голубые глаза могли быть ласковыми и теплыми, как весеннее утро, и жесткими и холодными, как кусочки льда. Твердые, резкие черты его лица и главным образом его массивная львиная челюсть говорили о том, что этот человек умеет держать слово, он не откажется так просто и от самого малого своего замысла и что навряд ли у него есть что-то общее с людьми, склонными разделять слова и дела. Такое впечатление он производил, и поэтому я решил, что будет благоразумней ему не возражать. Пускай нахваливает свою шубу сколько хочет, раз это доставляет ему удовольствие! Нурие, например, говорила, что ее любимая козочка похожа на серну. Она горячилась, убеждая меня в этом, ну а я-то знал очень хорошо, что ее сравнение не имеет ничего общего с правдой, потому что бородатых серн вообще не бывает. Но я ей не возражал.
Пока я размышлял в таком духе, мой спутник молча развязывал рюкзак. Он извлек оттуда два котелка, выскочил за дверь и тотчас вернулся с ними, плотно набитыми снегом. Затем он поставил их в очаг, поближе к жару, и, когда снег растаял, перелил воду из одного в другой. Он еще несколько раз выходил за снегом, пока тот котелок, что стоял в очаге, не наполнился водой доверху.
Мы выпили чай молча, с жадностью.
— Теперь тебе лучше? — спросил он меня.
Я кивнул.
— Постели свое пальто вон на тех ветках, забирай мою шубу и ложись спать!
Пожалуй, надо было его спросить, чем он сам укроется, если я заберу его шубу, но почему-то я ничего не сказал. Молча встал с чурбана и, с трудом двигая отяжелевшими ногами, поплелся в угол, где был свален сосновый сушняк. Прежде чем завернуться в его овчинную шубу, я вдруг засмеялся. Мы проделали вместе немалый путь, я только что пил чай из его кружки, я укрывался его шубой, а все еще не знал его имени, а он не знал моего. Вот что меня рассмешило.
— Как тебя зовут? — спросил я. Я перешел на «ты», потому что было самое время и мне перенять его тон.
Он оглядел меня, свернувшегося клубочком под его шубой, словно взвешивая, стоит ли мне отвечать, даже помолчал немного. Мне стало обидно, шуба вдруг показалась тяжелой, как гора.
— Меня зовут Эмилиян, — промолвил он наконец. — А фамилия моя Киров. Эмилиян Киров. — И повернулся к огню, показав мне спину. Спина что стена.
«Постой, — подумал я. — Ты ко мне относишься с пренебрежением, но я тебя проучу! Я тебя прижму к стенке, ты тысячу раз пожалеешь, что так со мной обращался. С гордецов надо сбивать спесь». Я назвал ему свое имя, хотя он сидел ко мне спиной и делал вид, что забыл про меня. И добавил, что я художник, что он, вероятно, это заметил, когда в корчме я набрасывал его портрет. Я был уверен, что тогда он ничего не заметил, но нарочно так сказал. А потом я выложил свой козырь.
— Эмилиян, — сказал я, стараясь скрыть коварные нотки в своем голосе, — какие из мировых художников тебе больше всего нравятся? И почему?