Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранное - Андрей Гуляшки на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Избранное

СЕМЬ ДНЕЙ НАШЕЙ ЖИЗНИ

Роман

Перевод Т. РУЗСКОЙ

Часть первая

ПОРТРЕТ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Два года назад Этнографический институт Академии наук решил устроить большую выставку родопской черги[1].

— Послушай, — сказал мне директор, — вот тебе удобный случай побывать в твоей любимой деревне Кестен. Там ты наверняка найдешь халишты[2], и именно такие, какие нам нужны. Хочешь туда съездить?

— Охотно, — согласился я. И с воодушевлением добавил: — Непременно поеду! И привезу вам чудесный экспонат, я-то уж знаю толк в тамошних халиштах!

Так я тогда сказал. И с этого началось. Выбраться за город мне очень хотелось, хотя бы денька на три. Но дело шло к зиме, надвигались снегопады. Нужна была важная причина, чтобы решиться на такую поездку.

Вы, конечно, не знаете деревни Кестен, зато я знаю ее очень хорошо. Укрылась эта деревушка от всего мира посреди сосновых лесов в пустынной глуши Триградской горы. В говоре ее жителей, дровосеков и овчаров, все еще переливается певучее «йо», ласково звучащее в устах длинноногих девушек и молодаек тех краев, словно теплый морской ветерок, что налетает под вечер с юга. В горницах низеньких домишек, сложенных из камня, лавки покрыты ткаными чергами в широкую алую, синюю и желтую полосу. Эти черги всегда выглядят как новенькие и всегда приветливо улыбаются. Алый цвет отливает медью — такой бывает закат над темнеющими по хребтам и котловинам сосновыми лесами; синий напоминает утреннее небо, бездонное и прозрачное, чистое, как вымытое стекло, а желтый — теплый, золотистый, это цвет спелых груш, сладкого южного винограда, маслянистого фракийского табака. Поэтому черги, которыми покрыты лавки в низеньких каменных домишках, всегда приветливо улыбаются и краски на них всегда свежи.

Но если вы думаете, что черги — единственная гордость женщин деревни Кестен, вы глубоко ошибаетесь. У кестенских женщин есть еще и халишты своей работы — чудесные козьи одеяла, каких нет нигде во всем мире. Халишты эти не улыбаются, потому что кестенские молодайки не выткали на них своими белыми руками того, о чем втайне мечтают. Эти халишты суровы и строги, и напоминают они о твердых и властных мужских сердцах и о железных мышцах; а еще напоминают о волчьих стаях и снежных бурях, о туманах, что тянутся, словно косматые кудели, с вершины на вершину, да еще о тепле в холодные и ветреные ночи, от которого огнем горят губы и щеки у молодых женщин. Вот какие халишты есть у кестенских молодаек. Подобных им нет больше нигде во всем мире.

А если вы думаете, что на халиштах и кончается все примечательное в Кестене, вы опять ошибаетесь. Вот уже несколько лет, как в деревне есть хозяйственный двор, и просторные овчарни под толстой соломенной кровлей, и новое радио в канцелярии кооперативного хозяйства, и несколько дюжин книжек на полках в побеленном известкой молодежном клубе. Парни в деревне долго не задерживаются, уходят на шахты добывать руду, но книжки стоят себе на полках и радуют глаз.

Есть и еще кое-что заманчивое в Кестене, например миндалевидные глаза Нурие, огромные и влажные, как у большинства ее длинноногих подружек; есть еще тонкорунные овцы-красавицы с черными пятнами вокруг глаз, дающие по нескольку крынок молока в день. И много других прекрасных вещей, но среди них пасека деда Ракипа, бесспорно, стоит на первом месте.

Чудесная пасека деревни Кестен! Даже ради нее одной стоит тащиться в горы, за тридевять земель! А попасть в эти глухие места не так уж трудно. Выйдя из Триграда, ступайте по дороге, ведущей к Даудовым кошарам. Это проселок, поросший травой, веселый и зеленый. Он пробирается меж папоротников и кустов, время от времени выбегая на солнечные поляны, и, если стоит раннее лето, вы можете набрать там сколько вашей душе угодно лесной клубники, красной, как рубины, сочной и манящей, как губы Нурие, внучки деда Ракипа. Вы отведаете этих ягод — они сами вас поманят, сами напросятся, не то что губы Нурие. А потом вы пойдете дальше. Дорога попетляет немного и нырнет в молчаливый и темный бор, в старый, дремучий бор, устланный ковром подгнивающей хвои, которой редко касается солнечный луч. Здесь так глухо и тихо, что если вы остановитесь, то услышите удары своего сердца и собственное дыхание. Так тихо, что вам может что угодно померещиться: могучие ели и гигантские сосны — словно призраки, явившиеся из глубины кошмарного сна. Но вы, разумеется, не будете останавливаться, а пойдете дальше, стараясь прогнать неприятные мысли. Неприятные мысли — назойливые гостьи, особенно когда растопыренные зеленые лапы закрывают от вас небо над головой, а вокруг зеленоватый полумрак, как в каком-то подводном царстве.

В зимнее время здесь бродят волки, шныряют по всему лесу с одной опушки на другую в надежде задрать неосторожную серну. Летом волки спускаются вниз, к Даудовым кошарам, поближе к летним пастбищам, к огороженным плетнями навесам и овчарням. Поэтому идите смело через бор, не думая ни о чем плохом и весело насвистывая. А если вдруг заметите скользнувшее, словно тень, меж дуплистых стволов лохматое коричневое туловище, не пугайтесь, вам, верно, померещилось. Если же глаза вас не обманули, знайте: лохматый лесной хозяин просто выискивает сладкие корешки, смотрит, нет ли где дупла со сладким медом диких пчел, и, уж во всяком случае, не заинтересуется вами. Идите себе спокойно подобру-поздорову и скажите спасибо счастливому случаю, который свел вас с одним из последних представителей дикой горной фауны.

Но вот наконец вы выйдете из сумеречного старого-престарого бора. Он останется позади со своим молчанием, со своими призраками, со своей сонной зеленой тишиной. Вам в лицо засмеется широкая солнечная долина. Трава здесь по колено, в ней пестреют ромашки, переплетаются кусты малины и ежевики. А там, где слегка пологая долина кончается, в низинке стоит пихтовая роща, реденькая, светлая. За нею в заросшей орешником ложбине скачет с камня на камень прозрачный ручей, образуя маленькие бочажки в более затененных и сырых местах. Вода в них редко бывает выше белых колен Нурие. Вода холодна как лед, и Нурие выходит на покрытый мохом и мелкими камушками берег с порозовевшей кожей, вся словно осыпанная рубиновыми бусинками.

Здесь, между пихтовой рощицей и ложбиной, находится пасека деда Ракипа. Она принадлежит кооперативному хозяйству, но почему-то все говорят: пасека деда Ракипа. В сущности, это не имеет значения — дед Ракип и кооператив неотделимы друг от друга.

Итак, речь зашла о пасеке. Добраться до Кестена и не побывать на пасеке — все равно что приехать в Париж и не посмотреть Эйфелеву башню. И не ради ульев надо побывать на пасеке. Хоть ульи там есть всякие: и плетеные из прутьев, и современные, сбитые из сосновых досок. Если вы посмотрите снизу на железное кружево Эйфелевой башни и не подниметесь на ее площадки, вы не бог весть сколько потеряете. Но если вы не полакомитесь медом деда Ракипа, об этом будете жалеть всю жизнь.

Знаете ли вы, что это за мед? Да где вам знать, деревушка Кестен далеко, затерялась за семью горами, укрылась от мира в глухих лесах! А мед там чудесный, в этом можете не сомневаться. Он пахнет пихтой и цветущей сосной, а еще букетиком горных цветов, собранным молодой девушкой, и лесными полянами, усеянными дикой геранью и ежевикой. Вот какой мед берет дед Ракип со своей притулившейся возле пихтовой рощицы пасеки! Окажите честь старику, уважьте его, зайдите к нему в гости хоть на часок. Его внучку Нурие вы вряд ли застанете: она бегает и скачет вокруг кооперативного стада коз, охраняет от них сливовые сады. Иногда она купается в холодных и прозрачных бочажках в ложбине, но и там вы вряд ли ее углядите — ложбина сплошь заросла орешником и грабом, да и Нурие пуглива, как серна. Но зато дед Ракип радушный, гостеприимный хозяин; он непременно угостит вас мисочкой меда. А мед и теперь такой же чудесный, мое вам слово, он и теперь такой же, каким был в незапамятные времена, когда в этих местах бродил Орфей…

Да, стоит тащиться в горы за тридевять, земель ради того, чтобы увидеть деревушку Кестен — величиной с ладошку, каменную, старее самых старых сосен в этом краю, притаившуюся в лесистой глуши, заманчиво дикую, удивленно разглядывающую новую жизнь влажными и темными глазами Нурие.

Я наполнил две канистры бензином, уложил в холщовую сумку кое-какой провизии и, оседлав своего ледащего Росинанта, то есть усевшись за руль престарелого, потрепанного «виллиса», храбро двинулся в путь наперекор метеосводке. Сводка предсказывала снегопады, но я старался не очень-то ей верить. «Ерунда, — убеждал я себя, — сколько раз, бывало, пообещают и солнце и жару, а весь день льет дождь как из ведра. Теперь сулят снегопады, но опять же, кто его знает! Того и гляди всю дорогу до Триграда за крупом моего «коняги» будет хвостом виться серая пыль! А с безоблачного неба будет улыбаться холодное солнце, холоднее самой холодной улыбки Нурие. Но все же улыбки, не так ли?»

Нет, я решил не верить, мне хотелось не верить в мрачный прогноз метеосводки. Поэтому я наполнил две канистры бензином, сунул в дорожную сумку хлеб, большой кус свежепросоленного сала и пакетик кофе высшего сорта, после чего дерзко пришпорил своего видавшего виды «конягу» и двинулся в путь.

У моего «виллиса» было по крайней мере два десятка лет за спиной. Его появление на свет совпало с концом второй мировой войны. Рано возмужавший в трудностях и невзгодах, потрепанный в опасных переделках, уставший от беспорядочной жизни, он после перемирия попал на болгарскую землю и, будучи зачислен на спецслужбу, несколько лет колесил по запущенным южным дорогам. Это была напряженная работа, овеянная героической романтикой, но обошлась она ему дорого: рессоры и ступицы не раз ломались, подшипники срабатывались, тормозные колодки быстро изнашивались. Пальцы поршня начали стучать, он стал задыхаться, взбираясь на высокие холмы, требовать добавочных порций масла, чтобы заливать клокочущие внутренности. Тогда его перебросили в тыл, где в компании таких же ветеранов он стал помогать по хозяйству, снабжая кухни домов отдыха маслом и мукой, а летом — арбузами и дынями. Затем его забраковали, продали «Вторичному сырью», а уж там местный народ обобрал его до такой степени, что он стал ни дать ни взять жалкий нищий Лазарь — без тента, без аккумулятора, с выдранным динамо, с зияющей пустотой там, где когда-то стучал мотор.

Прежний западноевропейский денди теперь стал похож на ограбленного и изувеченного странника. Такой убогий, он вряд ли вызвал бы сочувствие у себя на родине, там какая-нибудь мартеновская печь мигом заглотала бы его, как обжора теплый пирожок. Но в славянском мире склонность к романтике все еще присуща многим сердцам. Один добруджанский агроном, председатель кооперативного хозяйства, позарился на эту развалину: цена показалась ему ничтожной, а будущее, украшенное машиной-вездеходом, — мечтой, перед которой он не мог устоять. И вот после долгого ремонта «виллис» опять пошел колесить — теперь уже по добруджанскому чернозему. Сердце председателя ликовало, но кошелек его опустел: бесконечные ремонты съели его зарплату за год вперед. Будущее, хотя и украшенное машиной-вездеходом, уже не казалось розовым, предчувствия, одно другого мрачней, отравляли ему жизнь днем и ночью. Такая романтика может иногда довести до ручки.

А дойдя до ручки, совершают отчаянные поступки. С отчаяния председатель взял да и продал свой «виллис» мне. Тогда я писал картины в Добрудже, готовил первую самостоятельную выставку и был полностью уверен, что только машины мне не хватает, чтобы достичь успеха. Так утверждал и председатель — этот «виллис», дескать, еще сослужит тебе службу. Это не просто автомобиль, он может носиться и вверх и вниз, и по суху и по грязи, почва не играет для него никакой роли, дожди и бури ему нипочем, он их даже не замечает. Для художника все эти преимущества имеют огромное значение. Разве узнаешь людей и их жизнь, не имея возможности разъезжать вверх и вниз, по любым дорогам и в любую погоду? И только машина с двумя ведущими мостами может служить для такой цели. Председатель был агроном, человек начитанный, он прекрасно понимал насущные нужды художника. Поэтому он и продал мне свой «виллис» по сходной цене, и я поблагодарил его от всего сердца.

С тех пор прошло несколько лет, и с каждым годом я убеждался, что этот «виллис» — попросту заезженный одёр и что из-за него мои карманы всегда будут пустыми, потому что он часто подолгу хворает, а механики по сей день продают втридорога свои чудодейственные услуги. Но я не проклинаю свой «виллис» и не злюсь на него, а к тому председателю из Добруджи сохранил в душе самые лучшие чувства. Да разве я увидел бы, например, деревушку Кестен, если бы не имел в распоряжении своего верного «коняги»? Самим своим существованием он будит во мне мысли о дальних и трудных дорогах, а деревня Кестен, как вы знаете, находится на краю света. Да, много возни у меня было с этим «виллисом», много забот! Но черт побери! Я видел гигантские стройки, и они наполняли мне душу гордостью; я встречал интересных людей, могучих людей, которые своими руками и сердцами строят живописные системы шлюзов и настоящие заводы-дворцы; и этих людей я изображал на своих полотнах. Как же я могу ненавидеть своего ледащего «конягу»! Я люблю его.

А возня с ним? Ее искупает одна только мисочка чудесного меда деда Ракипа! А заботы? Я про них забыл, а не вспоминать о них очень легко. Я закрываю глаза и в знойном радужном мареве вижу пихтовую рощицу, солнечную и нежную. За нею есть ложбина, густо заросшая грабом и орешником. А в той ложбине скачет, прыгает по белым гладким камням ручеек, образуя синие прозрачные бочажки в более глубоких местах… Но чего только не привидится, когда закроешь глаза!

Итак, я оседлал своего «конягу» и пустился в путь.

2

Я перевалил Вакарелскую гору. И когда передо мной открылся горизонт, хмурый, плотно забитый тучами, стена, за которой, казалось, сгустился мрак со всего света, когда я увидел этот беспросветно-свинцовый небосклон, я тотчас вспомнил предсказание метеосводки. За этой стеной, наверное, уже шел снег.

Я отправился в Кестен в отличном настроении, радуясь, что опять встречусь с людьми, которых полюбил, увижу места, где я провел много приятных и счастливых часов. В последнее время я часто вспоминал домик деда Ракипа. В этом не было ничего удивительного — в одной из его горниц я прожил целое лето. Удивительное было в том, что я вспоминал его совершенно неожиданно и в самой неподходящей обстановке. Позавчера, например, мы рассматривали на дирекции проект бюджета на будущий год, и в этот момент, когда мы дошли до статьи «накладные расходы», ни с того ни с сего в моей памяти всплыл этот каменный домишко, весь как есть, с покосившейся трубой на замшелой крыше. А что общего могут иметь накладные расходы с домиком деда Ракипа?

И пушистая пихтовая рощица не имела ничего общего с портретами, которые я рисовал в последнее время, но я и ее вспоминал, хотя она частица старого-престарого мира гор, а мои модели от первой до последней — наисовременнейшие люди. Среди них есть, например, литейщик с завода «Электрометалл». Что общего может быть у этого литейщика с пихтовой рощицей или с той далекой глушью? Ничего, разумеется, и именно поэтому он у меня выходил бледным, бесцветным, как бы лишенным души. Мешала та пихтовая рощица, она стояла между ним и мною и отбрасывала тень на его лицо; может быть, поэтому оно выглядело бледным.

Так или иначе, работа над портретами моих современников застопорилась, и чем туже она шла, тем чаще я вспоминал и домик деда Ракипа, и ту реденькую пихтовую рощу в триградской глуши. Поэтому я пустился в путь в отличном настроении: втайне я надеялся, что стоит мне омыть глаза прозрачной студеной водой из ручейка, текущего рядом с пасекой деда Ракипа, как работа закипит и мои модели не будут получаться на полотне бледными, с натянуто-усталыми лицами.

Размышляя на эту тему, я время от времени дул себе на руки, чтобы их согреть, — пальцы коченели на проклятой стальной баранке. Будучи любителем комфорта, я соорудил брезентовые дверцы, закрывавшиеся изнутри на красивые металлические застежки. Эти дверцы вместе с брезентовым верхом образовывали нечто вроде коробки, в которой было очень приятно сидеть. Ветер обтекал ее со всех сторон, свистел, выл, хлестал по ее стенкам, а внутри было уютно и не приходилось дрожать от холода, особенно в теплом пальто на плечах. Так было когда-то, а теперь в брезенте светились дыры (мне надоело их латать), и в эти прорехи врывался жгучий холод. В сущности, врывался холодный ветер, очень порывистый, и мое брезентовое укрытие непрерывно делало отчаянные попытки превратиться в аэростат. Уюта и в помине не было.

В Ихтиман я прибыл на рассвете. Только что открыли закусочную, и мой «коняга» встал как вкопанный перед самым ее входом. О, эти маленькие, раным-рано открывающиеся харчевни с зовущими желтыми глазами, затуманенными утренним холодом! Внутри железная печка, набитая пылающей сосновой щепой, раскаленная докрасна; из кухни пахнет горячим варевом — этот соблазнительный запах распространяет кипящая в котле чорба[3]. Здесь было так хорошо, что, согревая над печкой руки, я забыл про все свои дурные предчувствия и в сотый раз уверился в том, что мир устроен разумно и что без случайных мелких неприятностей он не был бы так прекрасен.

Покончив с первой порцией чорбы, я заказал вторую и, пожалуй, уплел бы еще и третью, если бы не постыдился молодой краснощекой официантки. Надо же соблюдать какое-то приличие в присутствии женщины, даже если у тебя волчий аппетит.

То ли от чорбы, то ли от жаркой печки, то ли оттого, что я внезапно переменил обстановку, только я разомлел, и меня потянуло с кем-нибудь поболтать. Я чуть не заговорил с официанткой. «Слушай, — хотел я ей сказать, — зачем ты теряешь здесь время?» А потом, когда она присядет на табуретку у моего стола, застенчиво одернув юбку, чтобы прикрыть колени, предложить ей отправиться со мной в далекий путь, потому что у меня есть свободное место в машине, и не на заднем, а на переднем сиденье. И еще я хотел ей сказать, что, когда мы приедем в Кестен, я куплю ей халишту, чудесную халишту, которая может служить и одеялом, и ковром. Что-то в этом роде я собирался ей сказать или еще что-нибудь, что взбрело бы мне в голову. Я бы непременно разговорился с ней, с этой краснощекой ранней пташкой. Но только я собрался ей улыбнуться, как дверь неожиданно заскрипела и в харчевню с шумом ввалилась компания мужчин.

Я тут же забыл про официантку. Не было больше на свете никакой молоденькой женщины с румяными щеками, в фартуке, приподнятом высокой грудью. Была только распахнутая дверь, а за нею сумеречное утро, украшенное, как на новогодних открытках, пушистым снегом. На безлюдную улицу тихо опускалось целое море холодных белых цветов.

Может, вы подумаете, что я испугался? Что, охваченный мрачными предчувствиями, решил бежать, пока белая стихия не отрезала путь к отступлению? Глубоко ошибаетесь, если так думаете. Я заранее припрятал под задним сиденьем полотна, загрунтованные для зимних пейзажей. И потом не забывайте, я путешествовал не на каком-нибудь завалящем тихоходе, а на машине с двумя мостами, которая просто поет, летя по снегу.

Когда я выехал из ущелья, снег начал редеть и скоро перешел в холодную изморось. Я погнал быстрей машину, потому что хотел во что бы то ни стало приехать в Батак до обеда. Но в первой же котловине меня обступил туман, и волей-неволей пришлось сбавить скорость. Туманом заволокло и более высокие места, дорога была видна только там, где ее хорошо продувал ветер.

Я дотащился до Батака к часу пополудни. Вылез из машины промерзший, закоченевший и, наверное, синий от холода. Но я старался насвистывать как ни в чем не бывало, чтобы люди не сочли меня за избалованного городского неженку или за жалкого новичка в путешествиях по трудным и длинным дорогам. Я не хотел выглядеть перед этими людьми, в чьих жилах текла кровь дедов-героев, не хотел ни в коем случае выглядеть перед ними хотя бы внешне человеком низшей пробы. Поэтому я вошел в корчму, беззаботно насвистывая, и не бросился тотчас к печке, которая призывно гудела посреди комнаты, а остановился в дверях и сделал вид, будто размышляю — стоит ли терять здесь время и не продолжить ли немедля подъем в гору, как подобает опытному и закаленному в невзгодах человеку. Немного постояв так, я подошел к одному из столиков подальше от входа, сел на табуретку и закурил сигарету. Я заметил, что спичка дрожит у меня в пальцах, будь она неладна, и ругнул себя за то, что забыл зажигалку дома. Зажигалка — солидная штука: когда от нее закуриваешь, не так заметно, что пальцы дрожат. Я затянулся сигаретой и стал небрежно разглядывать помещение. Я промерз до костей и устал, земля словно бы все еще качалась подо мною, и поэтому отдельные предметы казались мне искривленными, сдвинутыми с мест, точно они сошли с ожившей картины Шагала.

Не помню, долго ли я разглядывал обстановку, но вдруг заметил перед собой графинчик с коньяком. Этот графинчик не плавал в воздухе и не был повернут горлышком вниз, как это могло бы выглядеть у Шагала. И я протянул к нему закоченевшую руку, схватил его и тотчас вылил содержимое себе в горло. Я люблю коньяк и с наслаждением пью его во всех случаях, даже когда мне не холодно.

Потом я вытер рот и огляделся вокруг. Теперь предметы, окружавшие меня, не расплывались, они обрели четкие формы, и каждый был на своем месте. Вокруг высокой печки сидели немногочисленные посетители, тихонько переговариваясь. За стойкой стоял толстяк в зеленой ватной куртке, застегнутой от середины доверху. Он был подвязан фартуком, а может быть, просто скатеркой — ни карманов, ни лямок не было заметно. Облокотившись на обитую жестью стойку, он смотрел на компанию у печки, но явно ничего не видел и не слышал, а сосредоточенно думал о чем-то своем. Да и люди у печки не обращали на него никакого внимания.

За моим столиком сидел еще один человек. Он смотрел на меня молча и задумчиво. Курил, делая глубокие затяжки. Крупный и плечистый, в своей толстенной овчинной шубе, крытой сукном, он казался почти гигантом. У него было удлиненное лицо, скуластое, смуглое, прорезанное складками по бокам рта, с массивной, резко очерченной нижней челюстью и тяжелым, костистым, почти квадратным подбородком. Это мужественное, суровое лицо, словно высеченное из гранита долотом каменотеса, украшал высокий лоб и густые сросшиеся брови, под которыми светились большие голубые глаза. Сила и неколебимая воля исходили от этого могучего человека, но он не казался грубым или суровым, хотя весь его внешний облик был суров и груб. Его смягчали, нет, скорее одухотворяли глаза — умные, сознающие свою силу и, видимо, поэтому немножко самоуверенные и ласково-снисходительные. Умные и красивые глаза сильного человека.

Но что-то в его внешности смущало. Смущали те приметы, которые дают людям повод говорить о человеке, что он «опустился». Он был тщательно выбрит, но явно давно не подстригался — клочья седеющих волос торчали над ушами. На шее у него болтался мягкий, верблюжьей шерсти шарф; наверное, очень элегантный когда-то, теперь он был мятый, слинявший, с обтрепанными краями. Две верхние пуговицы на его огромной суконной шубе были оторваны. На ручной вязки пуловере из толстой шерсти бросались в глаза спущенные петли и разлохматившиеся нитки. Штаны из красивого коричневого вельвета в крупную клетку были очень потерты и лоснились на коленях. В этом человеке чувствовалась запущенность, не свойственная его природе, вероятно потому и заметная с первого взгляда. Несмотря на седеющие волосы, на вид ему могло быть не более сорока.

Он сидел напротив меня и, когда я на него взглянул, слегка кивнул и едва заметно улыбнулся. Но в этой едва заметной улыбке я уловил снисходительность и почувствовал, что краснею.

— Это был ваш коньяк? — спросил я, стараясь говорить небрежным тоном. Коньяк меня согрел, и я чувствовал себя лучше.

— Не имеет значения, — ответил мой сосед. Теперь он разглядывал меня спокойно и равнодушно.

— Да, — согласился я, — разумеется, но я не люблю потреблять неизвестно чьи напитки.

Я громко постучал по столу и крикнул толстяку за стойкой, чтоб он принес графинчик коньяку.

Тот выполнил мой заказ очень проворно. Видимо, я его встряхнул своим окриком. Даже те, кто сидел возле печки, повернули к нам головы.

— Ну а я не люблю потреблять в одиночку, — сказал мой сосед и улыбнулся. На этот раз улыбка была широкой, открытой, и лицо его сразу стало приветливым и добрым. И все же прежняя снисходительность не исчезла совсем. — Я не люблю потреблять в одиночку, — повторил он.

И, не спрашивая, хочу я или не хочу пить, заказал еще коньяк, а сверх всего велел толстяку приготовить мне чего-нибудь поесть, хотя я вовсе не просил его делать от моего имени какие-либо заказы.

— Нарежь луканки[4] и подогрей ее на решетке, — приказал в заключение мой сосед.

— Слушайте, — сказал я с видом задетого за живое человека, — почему вы распоряжаетесь от моего имени и за мой счет?

Он отпил коньяка и не ответил. Тогда я начал насвистывать. Я хотел показать ему, что меня не больно интересует его ответ, пускай он хоть совсем не отвечает.

Так мы молчали некоторое время. Вдруг он заговорил, словно и не слышал моего сердитого вопроса.

— Наш приятель, — сказал он, — прячет луканку под стойкой. Режет от нее только постоянным клиентам.

— Его дело, — сказал я, пожав плечами.

— Дело его, — согласился он, — только тебе не видать бы ни одного кружочка, если бы я за тебя не походатайствовал!

Он говорил со мной на «ты». Ну и человек! Я не знал, рассердиться мне, и на этот раз всерьез, или махнуть рукой. Но мне стало уже совсем хорошо от коньяка, и я не сделал ни того ни другого.

— Он подает луканку только постоянным клиентам да еще видным людям из местных, — продолжал мой сосед. — Бывает, что и новичку подаст, но только если тот произвел на него хорошее впечатление.

— А с чего вы взяли, что я не произвел на него хорошего впечатления? — вскипел я.

Он смерил меня взглядом с головы до пят с таким ласковым и добродушным снисхождением, что мне стало даже неловко.

— Здешний народ судит о достоинствах человека по его росту, по тому, насколько он дюж в плечах и прочно ли стоит на ногах.

— В таком случае, — сказал я язвительно, — вы, видимо, подчистите всю луканку в этой харчевне! Вы в этом отношении, — подчеркнул я, — бесспорный чемпион!

Он оглядел меня с сожалением и примолк. Мне показалось, что в его взгляде мелькнула тень тоски не то обиды — ясные глаза потемнели, в уголках нервного рта дрогнула невеселая, даже вроде бы болезненная усмешка. В сущности, если кто из нас должен был обидеться, так это я. Правда, в отличие от него я не обладаю телосложением Геркулеса, но не такой уж я сморчок, чтобы смотреть на меня с сожалением. И даже будь я таковым, пристойно ли воспитанному человеку тыкать кому-нибудь в глаза его врожденным недостатком? Недостатком, в котором он ничуть не виноват? Я не помешан на культе красоты и отнюдь не считаю себя Аполлоном, боже сохрани! Но я вполне доволен своим ростом сто семьдесят сантиметров, пусть это и не так уж много для мужчины. Мне тридцать лет, я уже готовлю вторую персональную выставку и начал серию портретов современников — одного этого вполне достаточно, чтобы не обращать внимания на таких людей, как мой сосед, склонных похлопывать знакомых по плечу, держаться с ними покровительственно и взирать снисходительным оком на весь мир. Так я думал, но почему-то словно бы против своей воли достал пачку сигарет и любезно ему предложил. Ему полагалось взять сигарету — общепринято среди курильщиков не отказываться, когда тебе предлагают закурить. Но мой сосед по столу, этот учтивый человек, усмехнулся презрительно и покачал головой.

— Слишком слабые, — сказал он. И добавил: — Это женские сигареты.

Разумеется, для подобной оценки не было никаких оснований, потому что я курил первосортные сигареты, слывущие среди курильщиков самыми что ни на есть забористыми. Он, очевидно, захотел меня поддеть — во второй раз! — но я промолчал. Имело ли смысл вступать с ним в пререкания из-за каких-то сигарет? Дед Ракип утверждал, например, что в воловьей упряжке ехать мягче и удобней, чем в моем «виллисе», и я ему не возражал.

Он вытащил из кармана своей шубы смятую коробку «Бузлуджи», выбрал сигарету, постучал ею по столу и зажег ее. Он курил молча, медленно, делая глубокие затяжки. Про меня он словно бы забыл. Неотрывно смотрел в окно, но видно было, что его не очень интересовало происходящее на улице. За окном порхал мелкий редкий снежок. Улица была безлюдна.

Толстяк принес порцию луканки, слегка подогретой, и несколько кусков хлеба, румяных, тоже подогретых. И я сразу же почувствовал волчий аппетит, мне так зверски захотелось есть, что даже глотка заныла. Это меня, наверное, раззадорил запах, который шел от луканки. Но случилось то же самое, что и недавно, когда про себя я возмущался поведением этого человека, а сам вытащил пачку сигарет, чтобы его угостить. Вместо того чтобы схватить вилку и поддеть на нее кусочек луканки, я быстро вытащил карандаш и принялся с лету набрасывать его портрет на обороте меню. Пока он пристально смотрел в окно, я с бьющимся сердцем старался схватить выражение его лица — я говорю «с бьющимся сердцем», потому что у меня было такое чувство, будто я его обворовываю, будто я влез в чужой дом без стука. Я рисовал с таким же ожесточением, с каким только что готовился уничтожить хлеб и колбасу. А он курил медленно уже вторую сигарету, равнодушный и ко мне, и ко всему миру.

Когда основное было запечатлено на бумаге, я потянулся левой рукой за луканкой и запихал себе в рот сразу несколько кусочков; колбаса показалась мне пресной и жилистой, ноя ее кое-как сжевал. Однако больше не захотелось. А про хлеб вовсе забыл. Волчьего аппетита как не бывало. Я чувствовал себя сытым.

А кровь шумела в ушах, и сердце билось тревожно. Но радостно-тревожно. Меня вдруг словно бы озарило: я понял, что нашел то, что бессознательно искал в последние месяцы. Да ведь в этом человеке соединились почти все мои модели: и литейщик с «Электрометалла», и конструктор из Управления гидромелиоративного строительства, и профессор энергетики из Политехнического института. Они слились в нем, образовав сплав силы, мысли и чувств, и в то же время он абсолютно не был на них похож, он был «сам по себе». Именно такая модель мне требовалась, чтобы воплотить в одной картине, в одном ярком образе черты времени, в котором мы живем. Я смотрел на него и думал: не есть ли это живой символ эпохи? Человек, творящий эпоху, могуч, как он, ибо победил в битве со старым миром. Красив, как он, ибо мечтает о золотом руне аргонавтов и хочет полететь к далеким звездам. Бесстрашен, как он, ибо верит в свои идеи и никогда ни за что от них не отступится. Если в «Маленькой ночной серенаде» Моцарта эпоха рококо танцует менуэт или, придерживая розовыми пальчиками кринолин, зовет, позабыв про горести, присоединиться к церемонной кадрили господина герцога, то почему бы в портрете вот такого сильного, мужественного человека не отразиться нашей эпохе, в которую живем мы, его современники?

Если этот человек так же красив и душою… я мог бы написать его портрет и со спокойной совестью назвать его: «Герой нашего времени» или еще как-нибудь в этом роде. Вы улыбаетесь? А, позвольте, почему? Да надо шапку снять перед случаем, который навел меня на благодарный сюжет.

Но я не снял шапку, потому что вспомнил, что меня ждет длинная дорога.

3

Мой «коняга» стоял возле тротуара и, хотя казался ко всему равнодушным, имел весьма жалкий вид. Снег, мелкий и негустой, уже успел засыпать его и проник даже внутрь сквозь множество дыр в брезенте, и переднее сиденье казалось накрытым большой белоснежной салфеткой. Лежавшая за ним дорожная сумка с провизией и та побелела. Я знаю, что мелкий снежок имеет свойство пробираться сквозь самые маленькие отверстия. Поэтому я не удивился. А повернулся спиной к ветру, сложил ладони горстью и зажег сигарету. Нельзя было терять времени, но почему-то я не сел сразу за руль, а стоял на тротуаре, смотрел на своего «конягу» и курил.

И тут из корчмы вышел мой новый знакомый — человек, с которого я только что с величайшим рвением делал портретный эскиз. Он возвышался надо мной на целую голову и, пожалуй, был в два раза меня шире в своей овчинной шубе. Густой седеющий чуб кудрявился из-под сдвинутой назад шапки-ушанки. Он встал рядом со мной, помолчал, а потом спросил, куда я направляюсь, спросил так, будто это его совсем не интересовало. Наверное, просто чтобы не молчать. Я ему ответил таким тоном, словно речь шла о прогулке на другой конец села. Он оглядел меня не спеша, потом смерил «виллис» скептическим взглядом и опять уставился мне в лицо.

— До деревни Кестен на этом драндулете?

Я не понял, то ли он удивился, то ли спросил от нечего делать, однако и в его тоне, и в самом вопросе было что-то оскорбительное, и поэтому я не ответил, а только пожал плечами. Зачем ему понадобилось обзывать мой «виллис» драндулетом? Да будь он и вправду драндулет, ему-то меньше всего пристало так говорить. Если тент машины был изношен, то шарф моего нового знакомого, например, или штаны были отнюдь не в более блестящем состоянии. И потом, ты можешь знать, что у тебя драндулет и в то же время любить его, так ведь? В этом отношении для сердца человеческого закон не писан. После своей пасеки и внучки дед Ракип больше всего на свете любит своего старого пса — немощную, дряхлую тварь. Но я уверен, что старик не отдал бы его даже за настоящую золотую пендару[5]. Он его любит, хотя этот пес и стал уже немощной тварью. Вот какие мы, люди. Поэтому я никогда не сказал бы человеку, что его машина — драндулет или что-нибудь подобное.

Но когда мы стояли с ним на тротуаре, я был не столько оскорблен за свой «виллис», сколько огорчен тем, что этот человек своим грубым вопросом испортил мое представление о нем, составившееся у меня совсем недавно в харчевне. И испортил довольно основательно. Потому что положительный герой, который мечтает полететь к звездам, вряд ли скажет своему знакомому, да еще прямо в лицо, что его машина — жалкая развалина, достойная печальной эпитафии древних римлян: «Sic transit gloria mundi»[6], увы!

И я всерьез расстроился — прямо из рук ускользала чудесная находка, великолепный сюжет.

— В этом драндулете до деревни Кестен? — повторил мой знакомый и рассмеялся. — Ничего себе надумал!

— «Виллис» — надежная машина, — сказал я сердито, — у него два ведущих моста и два дифференциала.

Ответом мне была презрительная, насмешливая гримаса.

— В сухую погоду, — сказал он поучительно, — твой ветеран как-нибудь уж допыхтел бы до заставы у Доспата, но в такой снег ему не доехать и до горелой лесопилки. Или застрянет в сугробе, или сверзится на каком-нибудь скользком повороте.

— У него два ведущих моста, — повторил я машинально. Я горел желанием сразить его вескими доводами в пользу моего «виллиса», высмеять его мрачные пророчества, но ничего не приходило в голову. И чтобы повернуть в другое русло этот неприятный разговор, я спросил его, откуда он знает эти места и хорошо ли их знает.

Мой вопрос как-то не вызвал у него желания разговориться на эту тему. Он знает эти места, потому что изъездил их вдоль и поперек. Он по профессии бурильщик, нечто вроде разведчика рудных залежей. Теперь путь его лежит в Тешел, но вот чертова погода! Взяла да испортилась. И не смотри, что здесь только припорошило землю. Здесь-то припорошило, а в горах небось валит так, что ни зги не видать. Началось со вчерашнего утра. А вечером сюда добрался последний грузовик лесхоза — и крышка! Водитель, убрав машину, хватил целый стакан коньяку, чтобы отогреться. Снег нарушил связь, и теперь придется торчать здесь, пока снегоочистители не освободят дорогу в Доспат.

Так вот он какой человек! С виду герой, а сердце малодушное. Настоящий положительный герой, который мечтает взмыть к звездам, ни в коем случае не испугался бы какого-то снега. Вот как можно обмануться в человеке, если судить только по внешности.

Так я размышлял, в то же время решая про себя первейшей важности вопрос: ехать или не ехать. Я не трус, но предстоявшее мне путешествие не обещало быть легким. Что ни говори, приходится признать, что зимние поездки связаны с некоторыми осложнениями, даже если едешь в машине с двумя дифференциалами. Мне не доводилось путешествовать в зимних условиях, но я верю людям с богатым опытом, которые мне об этом рассказывали.

Я перебирал про себя все за и против, но так и не пришел ни к какому определенному выводу. Вопрос решился сам собой — очень просто, даже, можно сказать, машинально. Пока я ломал голову, руки мои сами достали щетку из-под переднего сиденья и принялись с усердием счищать снег — с сиденья, со стекла, с брезентовых боковин. Я сметал налипший снег с таким видом, словно не решал про себя никакого вопроса. Наверное поэтому мой знакомый спросил меня с удивлением:

— Ты в самом деле решил ехать?

Пускай себе удивляется! Смелость всегда вызывает удивление у малодушных. В сущности, о проявлении особой смелости и речи не шло — перевалить через эту гору не представляло бог знает какой непреодолимой задачи и, наконец, снег пошел только со вчерашнего дня, так ведь? Но все же мне стало приятно: всегда приятно кого-то удивить. Однажды я сказал Нурие (соврал!), что охотился на белых медведей во время своей поездки (воображаемой!) в Арктику. Нурие посмотрела на меня изумленно, и помнится, я испытал тогда громадное удовольствие.

— Разумеется, еду! — сказал я.



Поделиться книгой:

На главную
Назад