В чрезвычайно сложных условиях чекисты быстро вылавливали вражеских лазутчиков, обеспечивая безопасность линий связи и бдительную охрану военных тайн. При каждом удобном случае они завязывали с «Орионом» радиоигру, поставляя под видом агентурных донесений специально подобранные факты, которые позволяли держать врага в полнейшем неведении относительно подлинных планов советского командования.
В одном лишь октябре агентурные рации «Ориона», работавшие под контролем нашей контрразведки, передали десятки шифровок о том, что войска на передовых позициях испытывают якобы острый недостаток в боеприпасах, что в прифронтовом тылу почти не видно резервов, что госпитали переполнены и прочее. Если даже незначительная часть подобных сведений, просочившись сквозь проверочное сито «Ориона», в конечном итоге попала к Рейнгарду Гелену, то тогда понятно, почему он еще в последних числах октября с такой уверенностью заявлял о невозможности крупных наступательных операций нашей армии.
Только через несколько дней, буквально накануне советского контрнаступления, в «Ситуационберихте» от 12 ноября зазвучали первые тревожные нотки. Видимо, у Гелена накопились на столе самые противоречивые данные. Разведотделы войсковых частей, возможно, доносили, что на Волге и Дону возросло число переправ, а воздушная разведка могла зафиксировать в ранние утренние часы усиленное движение к переправам пехоты и танковых колонн. Но Гелен по-прежнему не хочет расстаться с мыслью о том, что Красная Армия обескровлена, что у нее, мол, не хватит духу для большого наступления. Взвешивая каждое слово, выбирая наиболее осторожные выражения, он пишет:
«...Пока еще не вполне выяснилась общая картина группировки сил противника по месту, времени и масштабам. Недостаточно четко выявились возможности наступления в ближайшее время. При этой неясной картине определить общие оперативные замыслы противника в настоящее время невозможно... Для развертывания широких операций противник, по-видимому, не располагает достаточным количеством сил».
Запоздалые и все еще весьма туманные догадки Гелена уже ничего не могли изменить. Утром 19 ноября 1942 года под Сталинградом под тысячеголосый рев орудий и реактивных минометов вторая мировая война повернула вспять.
Для Гелена, да и не только для него, наступили черные дни. Был траур, и радио с утра и до вечера разносило над оцепеневшим рейхом скорбные мелодии Вагнера. Было расследование причин катастрофы с фельдмаршалом Паулюсом, и начальник отдела «Иностранные армии Востока» с трепетом ждал вызова на допрос в главное управление имперской безопасности.
Но о Гелене тогда как-то позабыли. Никто не потребовал от него объяснений, никто не припомнил ему строки из «Ситуационберихте», которые ввели в заблуждение гитлеровскую камарилью и в определенной мере способствовали разгрому отборных частей вермахта на волжских берегах.
Справедливости ради, надо отметить, что сталинградские уроки кое-чему научили Гелена. Особая осторожность теперь странным образом сочеталась у него с решительностью и смелостью в суждениях. В 1944 году, когда закатилась звезда Канариса, Гелен при активном содействии службы СД прибрал к своим рукам все кадры абвера на Восточном фронте. Но в «Ситуационберихте», которые по-прежнему составлял Гелен, картина с каждым днем выглядела все мрачнее. Приближался крах, а Гитлер в это не хотел верить, и поэтому доклады Гелена вызывали у него приступы бешенства.
Описание одного из таких выпадов Гитлера против начальника отдела «Иностранные армии Востока» дает в своей книге «Мемуары солдата» генерал Гейнц Гудериан — последний руководитель нацистского генерального штаба. Гудериан, многократно битый Советской Армией, в своих послевоенных писаниях настойчиво старается протащить мысль о том, что военное поражение гитлеровской Германии главным образом явилось якобы результатом некомпетентного руководства вермахтом со стороны фюрера. В развитии этой своей далеко не оригинальной мысли он и рассказывает об эпизоде, происшедшем 24 декабря 1944 года в ставке Гитлера.
В очередном «Ситуационберихте» подчеркивалась нарастающая мощь наступления советских войск и предсказывалась возможность стратегического направления удара на Берлин. Гудериан пишет, что предсказания Гелена полностью оправдались. Это исторический факт. Но Гитлер смотрел на вещи иначе. Он расценил информацию отдела «Иностранные армии Востока» как чистейший блеф. Он кричал, что это «самые большие проделки со времен Чингисхана. Кто именно состряпал эти идиотские бредни?»
Последний раз Гелен встретился с Гитлером 9 января 1945 года. Потом, загнанный в душные подземелья рейхсканцелярии и прислушиваясь к залпам советских орудий, Гитлер, вероятно, не называл уже доклады Гелена блефом. Видимо, движимый запоздалым раскаянием, Гитлер за два дня до того, как принять крысиный яд, подписал приказ о присвоении Рейнгарду Гелену звания генерал-лейтенанта. В то время это был один-единственный случай, когда генерал-майору было присвоено очередное воинское звание. И начальник управления кадров сухопутных сил вермахта Бургдорф, пустивший в пьяном состоянии себе пулю в лоб, и Гитлер, трусливо принявший яд, конечно, исходили при этом отнюдь не из желания обеспечить Гелену после войны более высокую пенсию. Гелен был отмечен за свои особые заслуги перед фашистским рейхом. Именно поэтому теперь на Западе факт присвоения Гелену звания генерал-лейтенанта сознательно замалчивается.
Но вернемся к событиям сорок четвертого года. Приговор нацистскому государству, этому выкидышу мирового империализма, был вынесен. В обстановке неотвратимо надвигавшегося краха в ход пошло все, что, по мнению заправил рейха, могло отдалить час расплаты. С фашистским фанатизмом в жизнь проводился один принцип — тотальный. Тотальная война, тотальный шпионаж, тотальная мобилизация. Только в такой обстановке Гелен, видимо, смог получить санкцию на подрывную операцию, которая не только не учитывала в корне изменившиеся условия, но и была абсолютно порочна в своей основе. Так и кажется, что начальник отдела «Иностранные армии Востока» воспылал желанием взять реванш. И не просто скрестить снова оружие с чекистами на незримом фронте, а провернуть такую ошеломляющую, из ряда вон выходящую авантюру, чтобы разом забылись все его прежние промахи и провалы.
И с лесных делянок Львовщины срочно вызывается в Берлин Алихан Агаев.
Запаршивевших на худых пайках диверсантов опять подкармливают в Луккенвальде, заставляя освежить в памяти все то, чему учили в агентурной школе «Ориона». Теперь их уже 50 человек, и перед строем легионеров немецкий полковник вручает Агаеву знамя. На зеленом фоне вытканы исламский полумесяц, стрела, наложенная на тетиву лука, и надпись арабской вязью: «Алаш». Произведенный в обер-лейтенанты Агаев объясняет своим подручным, что этим старым символом казахских буржуазных националистов отныне будет называться их особый диверсионно-террористический отряд.
Учеба длится почти восемь месяцев. Потом «Алаш» для практики отправляют в Северную Италию, где ему крепко всыпали партизаны. В апреле сорок четвертого года 15 головорезов, тех, кого еще раньше готовили для засылки в советский тыл, везут в город Кранц близ Кёнигсберга. Здесь их переодевают в форму военнослужащих Красной Армии, снабжают оружием, взрывчаткой, фиктивными документами и перебрасывают в Бухарест. По пути они делают остановку на своей постоянной базе в Луккенвальде. Хозяева устраивают для диверсантов прощальный банкет. На нем присутствуют зондерфюрер Граве, обер-лейтенант Гамке и какие-то важные представители из Берлина в штатском. Агаев, стоя с бокалом вина, произносит речь:
— Дело, порученное верховным германским командованием, мы выполним с честью. Я знатный адаевец и сумею поднять весь свой род адай на борьбу с Советами.
В этих хвастливых словах главаря банды, как ни странно, и заключалась главная и единственная цель, с которой весной 1944 года отправили отряд «Алаш» в глубинные районы Советского Союза. Пойманные диверсанты в один голос на следствии заявили, что им не указывали конкретных объектов диверсий. Они должны были под руководством Агаева, ориентируясь на остатки притаившихся байских элементов, поднять в Казахстане широкое антисоветское восстание и затем... соединиться с немецко-фашистской армией.
В одной из листовок, предназначенной для распространения в аулах, говорилось: «Друзья! Германская армия спешит к вам на помощь, она продвигается вперед, заняла важные промышленно-хозяйственные пункты СССР...» На кого была рассчитана эта ложь — неизвестно. Во всяком случае, в 1944 году гитлеровские вояки если и продвигались, то в прямо противоположном от востока направлении.
В ослепленном ненавистью мозгу Агаева, возможно, витали безумные видения, и он действительно верил, что достаточно ему появиться в казахской степи вместе со своими «есаулами», как толпы джигитов сбегутся под зеленое алашское знамя. Непонятно другое: как могли поверить в эту безусловно бредовую идею его хозяева? А ведь поверили! Недаром так щедро, сверх всякой меры они вооружили агаевскую банду. На 15 человек приходилось 36 единиц оружия, от пистолетов до пулеметов с запасными стволами, десятки коробок кристаллического и эластичного тола, четыре электровзрывательных устройства, 140 зажигательных шашек, три рации — одна дальнего и две ближнего радиуса действия, более 700 тысяч рублей советских денег, сумка с ампулами различных ядов, около трех тысяч листовок и даже походная типография с печатным станком, шрифтами, запасом бумаги, краски и готовыми клише антисоветских карикатур.
Приехав в Бухарест, диверсанты поселились в двухэтажном особняке, что стоял за живой изгородью акаций в полукилометре от военного аэродрома. Над входной дверью поблескивала белая эмалированная пластинка: «Вилла Габбель». Агаев распорядился, чтобы никто не смел отлучаться с виллы, а сам целыми днями пропадал на аэродроме. Как-то, под вечер вместе с ним на виллу пришли трое неизвестных в немецкой армейской форме без погон. Они внимательно, словно запоминая, вглядывались в лица агаевцев. Один из пришедших, полный рыжеватый казах, насмешливо бросил:
— Эй, земляки! Чего носы повесили?
Настроение у них и вправду было неважное. Они понимали, что теперь-то наверняка предстоит отправка в советский тыл, и трусили изрядно, заглушая страх шнапсом.
Сидя за ужином, Муса Сулейменов вдруг саданул кулаком по столу:
— Все одно пропадать! Лучше уж явиться сразу к властям. Может быть, простят.
Его испуганно толкнули в бок: замолчи! Агаев услышит. Но Муса с пьяной удалью кричал:
— Ну и пусть! Все равно всем нам крышка!
Утром Агаев построил диверсантов во дворе виллы. Сулейменову приказал выйти из строя. С недоброй улыбкой спросил:
— Значит, к большевикам хочешь перекинуться? Отвечай!
Муса обреченно молчал. Через минуту он упал с простреленной головой. Пряча пистолет, Агаев сказал:
— Видали? Так я поступаю с каждым, кто попытается покинуть ряды «Алаша».
Отряд разделили на две группы. С первой в самолет погрузился Агаев, со второй — его заместитель Бесиналиев. В обоих рейсах на борту четырехмоторного бомбардировщика находились зондерфюрер Граве, обер-лейтенант Гамке и лейтенант Паулюс, который обучал в Луккенвальде диверсантов прыжкам с парашютом. Он остался недоволен своими учениками. Всех, за исключением Агаева, пришлось силой выталкивать из самолета. Вернувшись в Бухарест, Граве и Гамке прочитали первую шифровку: «Обе группы благополучно соединились в районе Саркаска. При посадке поврежден приемник большой рации. Следующий сеанс связи после 25 мая. Иранов». Обер-лейтенант Гамке поспешил в Берлин, чтобы сообщить шефу о результатах заброски. И, докладывая, он наверняка умолчал о том, что на обратном пути не смог удержаться от соблазна и разрешил командиру самолета обстрелять на Гурьевском рейде мирные корабли.
Почти неделю пробыл Агаев в урочище, не решаясь оторваться от базы. Только 11 мая, прихватив пятерых диверсантов, он отправился на ближайшую колхозную ферму. Ему не так уж хотелось отведать свежей баранины, как узнать, не скрываются ли здесь, в барханной глуши, дезертиры, которых можно вовлечь в отряд «Алаш». Но на другой день после, казалось бы, невинного разговора с бригадиром он увидел редкую цепочку вооруженных конников и ужаснулся, догадываясь об истинных целях их появления в Саркаска.
— Это нас выдал тот старик с фермы! — закричал Агаев.
Открыв огонь, диверсанты под покровом ночи оторвались от чекистов. Убегая, они ограбили ферму и, зверски избив, увели с собой Байжана Атагузиева.
Ливень настиг Агаева в урочище Жана-Саке — неширокой впадине с отлогими склонами, затопленной горьковатым запахом полыни. Ветер разогнал тучи, белое косматое солнце снова палило землю. Диверсанты, промокшие до нитки, лежали на траве, молча глядели, как Агаев ведет по склону Байжана. Они не слышали, что сказал Агаев и что ответил ему старик в разорванной рубашке и с руками, стянутыми за спиной волосяной веревкой. В слепящем мареве на гребне урочища будто врубились две черные фигуры. Видно было, как старик плюнул в глаза Агаеву, а тот медленно поднял пистолет. И степь отозвалась на звук выстрела коротким и гневным эхом...
Вечером с привала бежали Бастаубаев и Калиев. Разъяренный главарь отобрал у рядовых диверсантов документы, усилил на ночевках охрану, назначая на посты преданных ему людей. На третью ночь скрылись в барханах пятеро, а потом еще двое. Они бежали от Агаева, словно от чумы. Бежали, не рассчитывая особенно на прощение, потому что это были не наивные люди, обманом затянутые в сети фашистской разведки, а матерые головорезы. Среди них были сыновья крупных баев, уголовник-рецидивист, старший охранник из концлагеря в городе Сувалки, истязавший заключенных, и даже бывший палач из гестаповской тюрьмы. Но они все-таки бежали, влекомые крохотной надеждой на спасение. А с Агаевым, и это они отлично понимали, неотвратимо ждала их только смерть.
Теснимый оперативными группами, Агаев петлял по урочищам, стараясь прорваться то в горы Алатау, то к линии железной дороги. Вместе с ним оставались два его заместителя, Бесиналиев и Баташев, старший радист Закиров и адъютант Днишев. Утром 20 мая в песках на подходе к нефтекачке № 3 чекисты взяли в кольцо командную верхушку диверсантов.
Один из оперативных работников, пригнувшись к бархану, крикнул:
— Сдавайтесь, Агаев! Вы окружены!
В ответ резанули длинной очередью из автомата. Чекист тщательно прицелился и первым же выстрелом сразил автоматчика. Через полчаса все кончилось. У наших был легко ранен боец военизированной охраны. А в барханах, присыпанные песком, раскинулись пять трупов...
Из полевой сумки Агаева извлекли несколько тетрадных листочков. Начальник оперативной группы Лопатко, мельком взглянув, увидел на листочках список фамилий. Он тут же высказал Шармаю смелое предположение.
Шармай недоверчиво покрутил головой:
— Ну, знаешь! Такого еще не бывало. Да и быть не может! Что они — совсем с ума посходили!
Но предположение Лопатко оправдалось. Эти листочки были, пожалуй, самым ценным трофеем чекистов. Вряд ли когда-нибудь станет известно, почему Агаев таскал их в своей сумке и перед вылетом из Бухареста не отдал Граве или Гамке. Да это теперь и не имеет значения. Драгоценные листочки, аккуратно размноженные, долго оставались важными документами советской контрразведки. Рукою Агаева здесь были занесены имена и фамилии некоторых сотрудников так называемого «Туркестанского комитета» и лиц, находившихся на службе в «Туркестанском легионе».
Вскоре по фотографии опознали и того, кто скрывался под фамилией Агаева. Это был некий Амирхан Тлеумагамбетов, работавший в начале тридцатых годов агрономом в Жилокосинском райземотделе. Вспомнили, что в молодости он околачивался в белокошемных байских юртах и был из породы тех пакостных людишек, которых в русских селах называли метким словом — подкулачник.
Но последняя страница в истории этой безумной авантюры еще не была перевернута.
Среди пойманных девяти диверсантов оказался радист Мухамадиев. Ему были известны код, пароль и переговорная таблица большой рации. Приближался день, когда Агаев обещал связаться с Берлинским радиоцентром. Диверсанты рассказывали, что главарь хвастался, будто по первой же его просьбе в советский тыл забросят остальных людей из отряда «Алаш». Тогда родилась идея завязать с шефом Агаева радиоигру.
В конце мая по рации вызвали Берлин. В эфир ушла шифровка: «Все благополучно. Приемник исправили. Жду обещанного. Иранов». Через два часа поступил ответ: «Посылаем гостей. Разложите костры в квадрате 20-43».
Точно в указанный срок в квадрате, расположенном в среднем течении степной речки Сагыз, появились в ночном небе бортовые огни немецкого самолета. Вспыхнули костры. В окопах с пулеметами и автоматами замерли чекисты, ожидая, что вот сейчас им придется встретиться с основными силами агаевской банды. Но в камыши на берегу Сагыза приземлились только трое парашютистов. Ошалело озираясь, они подняли руки и торопливо объяснили, что к отряду «Алаш» не имеют прямого отношения. И тут выяснились любопытные подробности. Эти трое оказались теми «земляками», которые приходили к диверсантам в Бухаресте на «Виллу Габбель». Они являлись тайными сотрудниками СД и должны были следить за ходом восстания, поднятого Агаевым. Видимо, и в главном управлении имперской безопасности не сомневались в успехе затеянного заговора и пытались заблаговременно подключить к нему своих агентов.
...Тихое безветренное утро выдалось в тот день, когда хоронили Байжана Атагузиева. После запоздалых весенних ливней ходко пошли в рост травы, на склонах урочищ среди ковылей полыхнули алые огоньки тюльпанов. В горестном молчании люди предавали земле прах Байжана. И над его могилой, где через семь дней аульные женщины, по обычаю предков, возведут глинобитные стены мазара, ударил залп.
С воинскими почестями хоронили колхозного бригадира. Три раза разносило эхо над окрестной степью звуки залпов. В тот час в Казахстане, на пологом берегу Эмбы, хоронили человека, который пал, сраженный вражеской пулей, пал как солдат в бою.
Плата за страх
Развернувшись, Вейц наотмашь ударил по щеке.
— Ты хотел обмануть? Отвечай!.. Грязная свинья!
Вейц кричал, требовал сказать правду, хватался за кобуру, но глаза его за толстыми стеклами пенсне на синевато-бугристом носу оставались спокойными. И это было самое страшное — равнодушные, чуть навыкате глаза, подернутые маслянистым блеском.
Под сводами бункера гулко ударил выстрел. Пуля сочно чмокнула кирпич рядом с головой. И тогда он не выдержал. Упал на колени, обхватил голову руками, с воем пополз к ногам Вейца.
— Не надо!.. Не надо!..
А Вейц больно ущипнул его за плечо и вдруг заговорил испуганным женским голосом:
— Вась, что с тобой? Вася!
Денисов открыл глаза. В предрассветных сумерках белело над ним встревоженное лицо жены. Страх тотчас когтисто схватил за сердце. Неужели он проговорился во сне? Что она услыхала, о чем догадалась? Да кончится ли это когда-нибудь!
По многолетней привычке сразу стряхнув дремоту, он с нарочитой ленцой потянулся, коротко зевнул:
— Ерунда какая-то. Померещилось...
Весь день Денисов ходил словно пришибленный. Отпуская продукты для кухни, уронил мешок, рассыпал крупу. Повариха, полная женщина с морковно румяными щеками, игриво заметила:
— Вы сегодня совсем рассеянный, Василь Яковлевич. Уж не прихворнули?
Снова екнуло сердце. И что эта толстуха лезет к нему? Теперь пойдет звонить по всей столовой — заболел, мол, кладовщик. Начнутся расспросы, ахи и вздохи.
Выпроводив повариху, Денисов долго сидел в кладовой, бесцельно перебирая пачку накладных с лиловыми росписями. Да, сказываются годы. Раньше он был куда смелее. Мотался по всей стране с «липой» в кармане — и все ему было трын-трава. Одного боялся — встречи ненароком с кем-нибудь из тех, кто прошел выучку у Вейца.
Домой он возвращался обычно тихими проулками, огибая за несколько кварталов Зеленый базар, где у прилавков с грудами яблок всегда кипела толпа. Это тоже стало привычкой — обходить стороной базары, не появляться лишний раз на улице.
— Нелюдимый он у меня, — печалилась жена в разговоре с соседкой. — В кино силком не затянешь. Уткнется в газеты — и всё тут.
Подслушав случайно этот разговор, он горько усмехнулся. Нелюдимый... Что она знала о нем? Когда познакомились, сказал только, что вся родня погибла в войну. Потому, наверное, и полюбила, что прикинулся одиноким.
На перекрестке под светофором разбита клумба. Алые канны пылают, точно факелы. Ему бы пройти за версту отсюда. Но он не в первый уже раз за последнее время сворачивал за угол и шагал мимо длинного серого здания с окнами, затянутыми шторами.
Шагал по тротуару, принимая озабоченный вид, а чувство было такое, словно пробирается он узенькой тропкой над каменистой пропастью. Чуть оступишься — и загремишь вверх тормашками, полетишь, ломая ребра, в темень, в студеный мрак, к черту на рога.
— Нет, только не сегодня! — и он ускорял шаг.
А назавтра снова будто какая-то посторонняя сила толкала его в спину, и он сворачивал на перекрестке к серому зданию, и горящие канны на клумбе казались ему погребальными свечами.
Он отчетливо, до мельчайших подробностей представлял, как это произойдет.
Вот дверь. Тяжелая, с тугой неподатливой пружиной. Сбоку — небольшая вывеска. По черному блестящему стеклу — золотые буквы: «Приемная КГБ при Совете Министров Казахской ССР».
Распахнет дверь, войдет и скажет:
— Я — шпион.
А что потом?
Вейц говорил, что потом — конец. Прихлопнут без лишних слов. Раз шпион — значит, амба!
Нет, не забыл он, как в полуночный час охранники пинками сбросили его с койки и волоком потащили в бункер. Тогда Вейц, грозя пистолетом, устроил проверку. Испытывал на стойкость, сволочь! Он так и сказал:
— У вас слабые нервы, господин Завьялов. А разведчик — это человек с железной волей. И учтите — назад пути отрезаны. Как это говорится там у вас, у русских? Взялся за гуж — полезай в кузов.
Вечером после ужина Денисов присел на низенькой скамейке рядом с беседкой, укрытой кустами белой сирени. Дымил сигаретой, растирал твердыми пальцами скользкий лист, глядел, как синяя звездочка дергалась среди веток, будто птица в силках. Надвигалась ночь. Но ложиться он не спешил, знал: опять придут беспокойные больные сны.
Сирень отцветала. Роняя тронутые тленом белые крестики, она напоследок источала сильный аромат. И этот сладостно-тревожный запах будоражил душу, волновал до слез.
Вот такая же сирень цвела в палисаднике родительского дома там, далеко-далеко, в Зеленой Поляне на костромской земле.
Эх, завязать бы судьбу веревочкой, махнуть на все, и — на поезд!
В ночной тиши вставало перед ним лицо матери — смятое скорбью, с растрепанной седой прядью, выбившейся из-под платка. Таким запомнилось оно в тот день, когда уходил на фронт. А за неделю до этого принесли похоронку на отца. Выбежав навстречу колхозному почтальону, Марьяше Новиковой, мать только кинула взгляд на листок и рухнула тут же, в палисаднике. Еле отпоили ее к утру валерьянкой.
На передовую он попал с маршевым батальоном месяца через три, после короткого, но нелегкого обучения в Тоцких лагерях. Ехали в теплушках по залатанным на живую нитку путям. Под Харьковом стойко потянуло дымной гарью, а над горизонтом заиграли неугасающие сполохи. На одном полустанке эшелон простоял до утра и на заре угодил под бомбежку. И не знает он, как скатился с насыпи, как очутился в степной балке. Когда все стихло, вернулся к эшелону, с ужасом косясь на воронки от бомб.
Пожилой рябоватый солдат подсобил взобраться в вагон и, подсаживая, озорно шлепнул по спине:
— Не робей, земляк! На войне поначалу всегда страшно!
Он хотел было улыбнуться в ответ, но его тряс озноб, и он только крепче стиснул зубы.
Остальное помнилось смутно. С наспех отрытых окопов по свистку все бросились вперед. Он бежал по кочковатой степи с рыжими плетями пожухлой травы, и не то дым, не то туман застилал глаза. С режущим свистом, с воем и скрежетом проносился над ним горячий ветер и раздавались отрывистые хлопки. Совсем как на речке в селе, когда бабы с мостков полощут белье и бьют по воде тугими жгутами.
Рядом с ним кто-то падал, захлебываясь криком, кто-то яростно сыпал матерщиной, а у него в стиснутой словно огненным обручем голове стучала и стучала одна мысль... вот сейчас... Сейчас убьют!.. Убьют!..
И с разбега, отбросив в сторону винтовку, он ткнулся головой в размытую дождем глинистую ложбинку. От влажной травы как-то чудно пахнуло детством. Той невозвратно отлетевшей порой, когда он парнишкой стерег в ночных лугах над речкой колхозных лошадей.
Так пролежал он до той минуты, пока не услышал чужую речь:
— Хенде хох!
Над ним стоял худенький немец с лицом, серым от пыли. Поигрывал в руках обструганным прутиком и внимательно глядел, как он подымался с земли, шатаясь на ватных ногах. Автомат у немца с отполированной до блеска рукояткой свисал с тонкой шеи, точно диковинная сбруя.
— Шнель, шнель, — сказал немец негромко, без злобы в голосе и до обидного просто, будто погоняя бессловесную скотинку, легонько стеганул прутиком пониже спины.