Болен, устал. Крепко жму руку».
Елена Константиновна тоже и устала, и болела. В ответном письме от 1 мая она коротко сообщила об этом Горькому. Он откликнулся немедленно, подтвердив, что хотел бы опубликовать ее сказки, но знает, что она собирается в Россию. Публикация была возможна только при условии соблюдения эксклюзивных прав «Беседы», а потом Алексей Максимович попросил Феррари подтвердить планы относительно отъезда в Москву. И снова возникает вопрос: как еще могли относиться к поэтессе в белом Берлине, если она вот-вот собиралась вернуться в красную Москву?
Между тем сама поэтесса готовилась к выступлению в Доме искусств. Первое из зафиксированных состоялось в ноябре 1922 года, но еще с сентября того же года она занимала там выборную должность секретаря правления, в которое, помимо прочих, входили Алексей Толстой, Илья Эренбург, Виктор Шкловский и Владислав Ходасевич[226]. Затем она выступала там 3 и 10 ноября, 29 декабря 1922 года и 25 января 1923 года{18}.
4 мая Елена Константиновна снова пришла туда и читала свои сказки, а вместе с ней в тот день выступал молодой итальянский поэт Руджеро Вазари[227]. Итальянец был старше «Красной Феррари» на год, хорош собою и внешне походил, как ни странно, на русских актеров той эпохи, подражавших европейцам. Характером отличался порывистым и всеми фибрами латинской души был предан делу футуризма. Но берлинской любовью Руджеро Вазари Елена Феррари не была. Ею стала другая женщина, бежавшая из России, — художница Вера Яковлевна Идельсон[228]. Вазари и Феррари вместе лишь писали стихи и учились: она вернулась к итальянскому, он шлифовал русский. Их совместный опыт литературной работы, двуязычного творчества оказался для нашей героини очень важен. Сама она могла только предполагать, какое будущее ее ждет, мечтать о нем, но в любом случае, если эта девушка и в кошмарном 1919 году учила итальянский язык, то уж сейчас, после войны, она подавно не собиралась просто так отказываться от своей мечты.
5 мая, на следующий день после выступления, Феррари подтвердила Горькому, что ждет советскую визу, чувствует, что «дело затягивается», но сообщила список своих произведений, предназначенных для публикации в СССР, — тексты ни одного из них нам неизвестны.
12 мая эмигрантская газета «Дни» в рубрике «Театр и искусство» сообщила: «В двадцатых числах мая в Берлине состоится бал, организуемый недавно основанным союзом русских художников… В день бала выйдет газета-однодневка». Среди тех, кто примет «любезное участие» в ее выпуске, упомянута Е. Феррари[229]. Компания Елене Константиновне подобралась достойная: Рафалович, Ремизов, Эренбург, Шкловский, Муратов и другие завсегдатаи кафе на Прагерплац. Мысли же Феррари были заняты предстоящим выходом ее книги и новыми работами, которые она уже привычно представляла на суд Горького. 21 мая она отправила ему новую сказку «Кукла» и сообщила, что вернулась к поэзии: «Теперь, после трех месяцев перерыва, пишу снова стихи. Чувствую растроганность и неумелость — как первая любовь. Страшно хорошо. Будьте здоровы».
Горький ответил только через десять дней. Он не был здоров, был раздражен, как желудок у старого человека, и, может быть, Феррари ему просто наскучила. Он уже все про нее понял, не видел ее будущего как поэтессы, потерял надежду «перековать», но еще пытался шутить:
«„Кукла“ — не удалась, на мой взгляд. В этом тоне хорошо писал только Ганс Андерсен и — никто, кроме него. Его искусственная наивность так хороша, что кажется лучше естественной. Но, как Вы знаете, в наши дни даже дети больше не родятся наивными.
Всю первую страницу Вы построили на отрицаниях. Это — прием скучный, да и фонетически надоедно звучит.
Тема очень не новая. Написано не очень внимательно. Пример:
„ели и пили вино“.
Вино нельзя есть, уверяю Вас! Я очень близко и давно знаком с делом употребления вина. Его всегда и всем полезно пить, но я не встречал даже среди заядлых пьяниц и обжор ни одного, который съел бы бутылку вина. Простите шутку. У меня снова разыгрался туберкулез, а это — веселая болезнь.
Рад, что вы хорошо настроены».
Возможно, внутреннюю усталость Горького от общения с нашей героиней отчасти спровоцировало одно из главных событий жизни Елены Феррари: вышел из печати первый сборник ее стихов «Эрифилли». Стихов, в которых какие-то замечания мэтра, наверное, были учтены, но большинство руководящих указаний Горького Феррари предпочла пропустить мимо ушей. Поступая как значительная часть молодых авторов, она, возможно, сочла себя победительницей в эпистолярном соревновании с великим писателем земли Русской — и ошиблась.
21 стихотворение, работа последних двух лет, собранная под мягкой обложкой с посвящением: «Георгу». Не самое редкое имя, но все же… Не Георгию ли Голубовскому — первому и единственному официальному мужу посвятила Люся свой первый и, как потом окажется, единственный сборник поэзии на русском языке? И что значит само название, которое Горькому тоже наверняка не понравилось: «Эрифилли»?
Эрифили (в современной греческой грамматике пишется Εριφύλη) — эллинское имя, которое можно перевести как «Горячо любящая» или даже как «Лучшая из женщин». Эрифила — персонаж древнегреческих мифов, жена сына Аполлона — аргонавта и прорицателя Амфиарая. Понимавший, чем обычно кончаются войны (для этого и прорицателем не обязательно быть), Амфиарай очень не хотел идти в поход на Фивы, но был принужден к тому своей женой — этой самой Эрифилой, которой ранее неосмотрительно поклялся сражаться. С войны Амфиарай не вернулся, завещав своим детям отомстить за него и убить Эрифилу. Он не погиб, нет — Зевс сделал его бессмертным, но… царствующим в мире мертвых — совсем незавидная участь. Великий Софокл воспроизвел эту легенду в своем Фиванском цикле трагедий, высказавшись о роли Эрифилы следующим образом:
Люся и Георгий. Он — не исключено, что очень не хотевший воевать, когда-то оставивший свой полк, бывший противником войны даже в Америке, и она — «буревестница» революции, подпольщица, до сих пор не сложившая оружия. Она здесь, в Берлине, Париже, в Европе. Он там — то ли жив, то ли… (помните: «…заменить расстрел концлагерем до конца Гражданской войны» и «…если все мои погибли…»?) — как Амфиарай в царстве мертвых. Это допущение, версия, но кто теперь расскажет, что она — автор имела в виду, когда давала сборнику с ТАКИМ посвящением ТАКОЕ имя?
Эмигранты дебют «Красной Феррари» встретили прохладно. Лазарю Флейшману удалось найти только одно сообщение в русскоязычной берлинской прессе о выходе книги. По его мнению, эсерские связи Виктора Шкловского помогли разместить в близкой к представителям этой партии газете «Дни» довольно большую рецензию критика и поэтессы А. Закржевской на «Эрифилли»:
«Маленькая, со вкусом изданная, книжечка стихов Елены Феррари заключает в себе всего каких-нибудь двадцать стихотворений, по большей части коротеньких, сжатых и пластичных. Ничего лишнего, скорее много недосказанного. Это является большим достоинством для начинающей поэтессы. Умение выбрать должные краски и слова, несомненно, свидетельствует о художественном чутье и такте. Несколько неприятное впечатление производит злоупотребление перебоями и ассонансами, иногда и полное пренебрежение рифмой (ровно то, о чем писал ей Горький, и даже почти теми же словами. —
Интересны, по своей образности, стихи, посвященные Ивану Пуни: „Кафэ“, а также стих.: „Пахнет зноем и морем“ и др. Краски их сочны и удачны. Заметно и некоторое влияние Анны Ахматовой и Наталии Крандиевской в манере писать и еще в глубокой, чарующей женственности. Есть у Феррари что-то
Несмотря на свою скромность, книжечка Елены Феррари дает надежду, что в будущем дарование поэтессы разовьется и станет самобытнее»[231].
Рецензия не просто положительная, но написанная с каким-то цеховым сочувствием — «как своей». Может быть потому, что оба автора — женщины, а профессиональной ревности нет, потому что Закржевской были понятны и близки чувства дебютантки Феррари? Журналистке, написавшей в 1919 году в Одессе скандальное стихотворение о Сафо, начинавшееся строками:
должно было не понаслышке быть знакомо, что такое критика профессиональными поэтами дерзкого дилетанта и банальная женская ревность.
Другое дело Константин Васильевич Мочульский, профессорский сын, сам успевший попреподавать литературу в России, а теперь перебравшийся в Сорбонну. Его рецензия в парижском «Звене», вышедшая в день в день со статьей Закржевской — 15 июля, даже не рецензия, это разгром — полный и бескомпромиссный:
«Поэтесса становится бытовым типом, каким когда-то были курсистки. Нескольких признаков — стриженые волосы, очки, папироса, хрипловатый голос — было в то время достаточно; сразу узнаёшь: курсистка. А на каких курсах курсистка училась, чему и успешно ли — это никого не интересовало.
Так теперь поэтесса — женщина особенная, „стихи пишет“. Хорошие или плохие — неважно. В кругу поклонников она имеет титул и все связанные с ним привилегии. Такие стихи нельзя отрывать от личности, выносить на дневной свет из угла дивана, где они полупоются в „поэтическом“ сумраке, в клубах папиросного дыма… Вся „магия“ их пропадает.
Хороши ли стихи? Вполне сознаю бестактность вопроса, но какой же у критиков такт?
Поэтесса говорит о себе чужими словами. Словами Ахматовой. У нее ахматовская дикция — даже не дикция, а произношение. Легкие приемы легко перенимаются. Параллелизм природы и психологии. Отрывочность, неожиданность переходов. Например:
Припоминаете? Все — почти дословно, как у „той“ — а ничего не получается. Там — страдальческая складка, здесь — гримаска. Там переживанье — здесь жеманство. Величие созданного озаряет создавшего. Он вырастает и для нас и для себя, — и говорит о себе возвышенно, с пафосом уважения. А если созданного еще нет ничего, этот пафос — смешная самовлюбленность. И когда г-жа Феррари торжественно заявляет, что ее „путь суровый“, что „любить не надо. Мне любить не надо“, что жизнь ее „надвое расколота“ — то все это „театр для себя“.
Глубина и таинственность ее переживаний на фоне моря, не спорю, эффектна; желание „прильнуть к загорелой груди“ какого-то купальщика, чьи „ноги стройны и бодры (?)“, тоже, не спорю, вполне законно. Но законно ли все свои ощущения, как бы тонки они ни были, считать стихами?»[233]
Почему-то авторам чаще всего попадаются на глаза плохие отзывы и разгромные рецензии. И не только потому, что авторы этого достойны. Даже Пушкину приходилось нелегко, но если он — гений — был в состоянии утешить и себя самого, и все последующие поколения пиитов бессмертным:
то остальным приходилось хуже. Все знают, как по-мазохистски собирал в папочку разгромные рецензии на свои произведения Михаил Афанасьевич Булгаков. Неизвестно, хранила ли Елена Константиновна рецензию растоптавшего в прах ее стихи Мочульского, но ясно, что это могло стать тяжелейшим ударом по самолюбию молодой поэтессы, которую и без того никак не хотела считать своей берлинская богема беглецов. Само название сборника — «Эрифилли» многими наверняка воспринималось как бездумный, бессмысленный отсыл к экзотике — игра в модную в те годы «заумь», когда чем сложнее, кривее, изломаннее, тем лучше. В этой богеме, как в любой диаспоре, где всегда смешиваются разные языки, а части речи перетекают из одной в другую и нередко — на основе иностранных же слов, даже появился глагол, рожденный от названия книги. «Человек в полосатых штанах» с новогоднего фото — злоязыкий Александр Бахрах за три дня до выхода рецензий в письме парижскому литератору В. С. Познеру упоминал неизвестную нам Лелю, которую «заэрифиллил Рафалович». Учитывая общую невоздержанность Бахраха (из того же письма: «Читал ли ты или слышал, что такое „Леф“? Говно. Маяковского ненавижу. Сволочь»), вряд ли стоит ожидать, что он имел в виду что-то пристойное. Предположение подтверждается в одном из следующих писем, где, по выражению Бахраха, «[Николай Николаевич] Никитин завтра уезжает, жил главным образом у Crampe (где Белый жил и где Ходасевичи живут и поныне), частью у многочисленных девочек (он обэрифиллил пол-Берлина)»[234]. Так что славу Елена Феррари если и сыскала, то не ту, которой ждала и о которой мечтала.
Неясно, из-за неприятия сборника эмигрантской общественностью или же по каким-то иным соображениям, но обещанная Горьким публикация произведений Елены Константиновны во втором номере журнала «Беседа» и отдельной книгой так и не состоялась.
На поверхности лежит, конечно, иная причина: Феррари получала советскую визу и выезжала в Москву, отчего ее связь с большевиками скрывать далее уже было нельзя, но скрывалась ли она вообще? В статье нашего старого знакомого Николая Чебышёва, о которой еще предстоит серьезно поговорить позже, упомянуто, что в 1922 году в Берлине «Феррари еще носила фамилию Голубевой» и, возможно, эта информация не являлась тайной для многих из тех, кто был близок к Горькому. Признать в поэтессе Феррари шпионку Голубеву — это первое, что должно было прийти в голову тем, кто не напрасно видел в каждом третьем встречном русском в Берлине чекиста.
Сугубо «шпионская» деталь: в «Данных о прохождении службы» Феррари в разведке в период с 1920 по 1926 год ее должность указана следующим образом: «Сотрудница представительств СССР за границей и сотр. Разведотдела Штаба РККА» с примечательной записью в графе «Основание»: «Удостоверение Разведупра № 44 007»[235]. «44 000» в таких случаях — первый номер серий бланков удостоверений, а номер, выпавший нашей героине, как ни забавно звучит это совпадение сегодня, — «007».
Временны́е рамки этой, сделанной прошлым числом отметки слишком широки, чтобы уверенно утверждать, что и в 1920–1921-м в Константинополе, и в 1922–1923-м в Берлине Елена Константиновна работала под легальной крышей — это слишком бросалось бы в глаза еще вчера бежавшим от красных ее новым знакомым. И все же логично допустить: Горький вполне мог решить, что в условиях продолжающейся за границей «холодной гражданской войны» между белыми и красными в случае публикации произведений подозрительной Феррари он рискует собственной репутацией, и удержался от опрометчивых шагов. А сама Елена Константиновна вернулась на родину.
По еще одному совпадению как раз в это время литературная жизнь русских в немецкой столице начала сворачиваться. Германия преодолевала экономический кризис, и издаваться здесь перестало быть настолько выгодным, как еще совсем недавно. Жизнь подорожала, а эмигранты порядком поиздержались. Сменовеховство набрало политический вес и силу — некоторые литераторы все больше склонялись к возвращению на родину. В августе 1923 года двинулся в сторону родины «Красный граф» и будущий трижды лауреат Сталинской премии Алексей Толстой. В сентябре вернулся бывший эсер и «панцирный демон», наставник Феррари Виктор Шкловский. Другие, наоборот, устремлялись дальше, во Францию и Америку. Максим Горький готовился к переезду в Италию. Развалились Дом искусств и прочие русские творческие организации в немецкой столице. 20 октября 1923 года «за предстоящим разъездом из Берлина двух третей членов [писательского] клуба, клуб решено закрыть, т. к. без прежних руководителей характер его деятельности (политическая терпимость при тактичном подборе членов, семейный характер и пр.) мог бы измениться»[236]. Получилось почти как в написанном десятилетие спустя стихотворении Михаила Исаковского: «Дан приказ: ему на запад, ей — в другую сторону…»
Неформальные клубы, которые очень скоро должны будут разделиться на оформленные в надлежащем порядке творческие союзы и на полуконспиративные и конспиративные кухонные посиделки, теперь создавались в Москве и Петрограде. Там на время нашла свое пристанище и Елена Феррари. Секретарь редакции журнала «Печать и революция» Яков Захарович Черняк в своих «Записях 20-х годов» 10 января 1924 года (возможно, это упоминание относится к более позднему периоду) писал, что встретил ее среди бывших «центрифугистов»: «Еще в декабре познакомился с Е. Лундбергом — С. Бобров, Б. Пастернак, К. Локс, какая-то поэтесса Феррари, врач, фамилии которого я не помню, — вот компания, которая собралась в Баховском биохимическом институте у химика Збарского вечером 19 декабря. Я был приглашен Б. П[астернаком] с Сер. Павл. [Бобровым]»[237]. Обидно, но и там агент Разведупра № 007 снова оказалась лишь «какой-то Феррари». Стало окончательно ясно: иной работы, кроме разведки, для Елены Константиновны уже не было.
Глава двенадцатая
Ирэн и Кемаль
Русские разъезжались из Берлина, и Германия постепенно вставала на ноги. Налаживалась экономика, лучше стала работать социальная сфера, уровень преступности, и без того не самый высокий, снижался, потому что и полиция постепенно, шаг за шагом, наводила порядок по своей части. Для разведки это означало, что близился конец хаоса и ловить рыбку в мутной немецкой водичке становилось все труднее и труднее. Для широкой советской разведсети, раскинутой из Берлина почти на всю Европу, настало время неминуемых перемен. Все яснее становилось, что руководить огромной организацией из одной точки не только неудобно, но и чрезвычайно опасно. О соблюдении конспирации в подобных условиях можно было говорить только условно, и история с непрозрачным, но одновременно понятным для всех интересующихся статусом Елены Феррари это подтверждает.
Кроме того, самим Берлинским центром с его колоссальной агентурой и контактами стало слишком сложно управлять из Москвы. Из-за плохо налаженной связи, расплывчатых отношений с агентурой и нечетко определенных обязанностей руководители резидентуры все чаще принимали решения самостоятельно, без консультаций и санкций Центра, что справедливо раздражало Москву. Поэтому в 1924 году в советской столице решили Берлинский центр ликвидировать и организовать по всей Европе, в том числе в Париже и Риме, самостоятельные резидентуры.
Вернувшаяся в это время на родину Феррари, в ожидании ясности на службе, решила пока что продолжить литературную работу. Она установила связи с редакциями газет «Известия ВЦИК», «Красная нива», «Красная звезда», журналов «Пионер», «Юный коммунист» и «Новый зритель». За исключением «Известий» все сплошь издания второго, если не третьего, порядка. Печаталась под псевдонимами
Времени на литературу у Елены Константиновны оставалось не слишком много — около полугода. В сентябре ей предстоял выезд в новую командировку, а еще надо было успеть повидаться с семьей, которая, вопреки ее берлинским опасениям, уцелела. Георгий Голубовский жил в Москве, и вроде бы даже, по семейной легенде, Люся нашла мужа и их отношения на время восстановились, но… официальная анкета, заполненная ею 12 сентября 1924 года, говорит об ином[239]. В графе «Семейное положение, подробно?» (так в документе. —
Ближайшим родственником по-прежнему оставался брат Владимир, который тоже теперь жил в столице. Уволенный из армии в 1922 году, после окончания турецкой командировки, он успел поработать печатником, недолго поучиться в Институте красных инженеров, а два года спустя был мобилизован вновь. Служил в Москве — сначала комиссаром, потом младшим инспектором Центрального управления военных сообщений Штаба РККА, помощником по политической части начальников разных подотделов штаба, а в октябре 1924 года стал комиссаром Военно-инженерной инспекции РККА. В общей сложности за 1924 год Владимир Воля переназначался на разные должности не менее семи раз, и новый, 1925 год он встретил как помощник инспектора инженеров РККА по политчасти Организационно-мобилизационного управления Штаба РККА, то есть, проще говоря, проверял знание истории партии, состояние Ленинских комнат и уровень партийно-политической работы в инженерных войсках[240].
В той же анкете Елена Константиновна указала свою фамилию как Феррари, добавив на казенный манер «Голубева Ольга» в скобках, специальность в прошлом — «медно-литейный мастер», а в настоящем — «литература». В графе под номером 19 — «Бывал ли за границей, где и когда, по скольку времени и чем там занимался?» — четко разделила: «1920–1921 командировка Региструпра. 1921–1923 то же, затем работа по литературе». Командировки во Францию отозвались связями (пока еще не порочащими) «с заграницей»: «Во Франции литературные и кинематографические знакомства».
Это важный момент. Если в анкете 1921 года Ольга Голубовская указывает среди таких заграничных, читай — перспективных, связей знакомых в турецкой Анатолии, в Константинополе и на средних морских судах, а потому мы получаем право моделировать в своих фантазиях картины использования таких знакомств для тарана «Лукулла», то теперь простора для воображения становится еще больше. Французский культурный бомонд — это вам не лоцманы, боцманы и шкиперы с Босфора, это, как писал очередной классик, «коленкор другой». Культурные сливки Парижа — это как минимум красиво. Правда, не совсем понятно, для чего и как можно использовать такие связи сразу, особенно в военной разведке, но в качестве перспективных разработок это может выглядеть довольно заманчиво. Теоретически (да и практически тоже, что греха таить) все разведслужбы могут использовать, стараются это делать и порой действительно успешно работают в своих интересах с представителями элиты, но в случае советской разведки приоритетное право в подобного рода играх традиционно отдавалось чекистам — разведке политической. Военные изначально старались ставить себе иные, более практические, часто просто технические цели и задачи (например, украсть схему перспективной разработки вооружения). И все же… Наличие любых связей значительно лучше, чем отсутствие каких бы то ни было. К сожалению, время покажет, что литературные и кинематографические знакомства, равно как и сомнительная слава среди русской эмиграции, ничем не помогут в работе Елене Феррари. Куда более насущными и востребованными окажутся ненадежные и подозрительные для полиции контакты с местными коммунистами, из числа которых до самого начала Второй мировой войны советская военная разведка будет продолжать черпать основную массу своей агентуры.
К 12 сентября 1924 года, когда Елена Константиновна заполнила очередную анкету, бывший разведотдел Управления первого помощника начальника Штаба РККА вновь стал Разведывательным управлением того же штаба. В связи с «проведенными оргштатными мероприятиями» и возвращением из долгосрочной загранкомандировки наша героиня заново прошла проверку у чекистов: «Особый отдел ОГПУ сообщает, что препятствий к приему на службу в Разведупр РККА Феррари Елены Константиновны не встречается»[241]. Ее уголовное дело 1919 года либо осталось вне поля зрения сотрудников контрразведки, либо, что скорее всего, они просто не придали ему значения: еще не менее десяти лет к прошлому, связанному с анархистами, эсерами, даже с царской службой, будут относиться весьма снисходительно, глядя на завихрения прошлого своих коллег сквозь пальцы.
Препятствий для начала очередной командировки более не оставалось, и почти ровно через месяц Елена Феррари, фигурировавшая с этого времени в переписке с Центром как «Ирэн», сообщала своему наставнику уже с нового адреса:
«Дорогой Алексей Максимович!
Я в Риме и очень хотела бы приехать к Вам, повидать Вас. Можно?..»
В этом письме, несмотря на то что состоит оно всего из нескольких строк, две загадки. Во-первых, Елена Константиновна обещает рассказать Горькому при встрече не только о Москве, что логично, но и о Туркестане. Была там в отпуске во время полугодичного отдыха от Европы? Возможно. Может быть, даже ездила с братом. На эту мысль наталкивает следующее перемещение Владимира: 1 апреля 1925 года он был вновь уволен в запас РККА «за невозможностью соответствующего использования» и сразу уехал в Туркестан, получив там пост наркома и члена коллегии Наркомата социального обеспечения Узбекской ССР, который и занимал полтора года — до октября 1926-го[242]. Понятно, что просто так на столь важную должность вчерашнего отставника назначить не могли, и, возможно, он успел заранее провести какую-то подготовительную работу на месте. Весной — летом Люся и Владимир могли побывать в Туркестане, где она, в таком случае, наверняка набралась впечатлений для передачи бывшему «сааровскому старцу», а брат подготовил почву для будущего карьерного скачка — из инспектора Штаба РККА в наркомы, пусть и слаборазвитой солнечной республики, а не союзного масштаба.
Вторая загадка связана с самим Алексеем Максимовичем и адресом Елены Константиновны. В апреле 1924 года он переехал в Италию, в чудный маленький городок Сорренто у подножия Везувия, близ знаменитых развалин Помпеи. Там, в Сорренто, за Горького всерьез взялись советские представители. Еще в Германии он в эпистолярной форме обсуждал проблемы возвращения в Россию с Бухариным, Зиновьевым и Рыковым[243].Теперь, когда «Буревестник» перебрался в Италию, они просто не могли оставить главного пролетарского писателя в стране фашистов, иначе у представителей мирового рабочего движения мог возникнуть вопрос: «Значит, в Советской стране что-то не так, если в нее не хочет возвращаться такой человек?» И сам Горький не мог этого не понимать, оказавшись перед тяжелым выбором — пожертвовать здоровьем, а возможно и жизнью, ради пропаганды революционных идей или слушать весь остаток жизни упреки от решительных здоровяков типа Маяковского в том, что променял борьбу за счастье человечества на итальянскую виллу. Еще из Германии он рвался в Россию, понимая, что с его энергией, точнее даже, с его образом литературного вожака остаться в Европе, в плену тягучего эмигрантского нытья, будет означать позорную творческую смерть через забвение. Горький, как ни крути, был и оставался красным — таким же, как «Красная Феррари». Белым они были без надобности.
В надежде склонить его к скорейшему возвращению в Советский Союз на вилле пролетарского классика в первый же год его проживания в Италии побывали полпред СССР в Италии Константин Константинович Юреньев (Кротовский), сменивший его посол Советского Союза в Италии Платон Михайлович Керженцев (Лебедев), их лондонский коллега Леонид Борисович Красин, руководитель Наркомата внешней торговли Яков (Якуб) Станиславович Ганецкий (Фюрстенберг), Влас Яковлевич Чубарь — земляк Люси Ревзиной, ставший членом Политбюро ЦК КП(б) Украины, и множество других ответственных и не очень, обремененных полномочиями и просто интересующихся жизнью великого писателя чиновников. Не так уж важно сегодня, кто именно приезжал и сколько всего ответственных товарищей побывало в гостях у Горького. Все они так или иначе вынуждены были контактировать с советским полпредством в Риме, пользоваться его посредническими услугами, на какое-то, порой весьма продолжительное, время останавливаться там, и Алексей Максимович не мог не знать адреса дипломатической миссии Москвы в итальянской столице:
Есть в этом письме еще одна удивительная деталь. Елена Феррари зачем-то сообщила Горькому, что Шкловский назвал недавно родившегося у него сына в честь мэтра — Алексеем, хотя на самом деле мальчик получил имя Никита. Сегодня трудно сказать, как и почему случился этот казус. Известно, что сына, родившегося 1 сентября, Никитой назвали сразу (дома звали Китюшей), но до этого времени Виктор Борисович внутренне колебался относительно того, какое имя дать наследнику{20}. Возможно, он рассматривал вариант и Алексея и как-то упомянул об этом Феррари. Но ее письмо написано 11 октября — могла бы и уточнить, как в итоге был наречен мальчик, прежде чем сообщать такую новость Горькому, которому ничто не мешало поддерживать связь со Шкловским напрямую. Вообще, есть в этой истории что-то абсолютно непостижимое разумом, но по духу своему характерное для всей истории Елены Феррари: выдумка, выглядящая абсолютно правдоподобно, но взявшаяся непонятно откуда и, главное, неясно зачем.
Ответ Горького на ее обращение неизвестен. Был ли он — этот ответ — вообще? Да. Возможно, не сразу, с большим опозданием (писатель в очередной раз менял виллу), но был. Утверждать это с уверенностью позволяет один из трех любительских снимков Алексея Максимовича, сделанных лично Еленой Феррари и переданных ею после смерти писателя в Архив А. М. Горького в Москве. Одно из трех фото идентифицируется четко: 1925 год, Сорренто. Горький на нем стоит на фоне итальянского пейзажа, засунув руки в карманы и опершись на балюстраду. Писатель в рубашке — значит, дело происходило не раньше теплой итальянской весны, но никакой переписки между ними до середины лета 1926 года не обнаружено, а фото — есть. Стало быть, общались, встречались, разговаривали. О чем? Вряд ли о таране «Лукулла». Скорее всего, о литературе.
Мы помним, что 4 мая 1923 года Феррари читала свои стихи в Берлине вместе с итальянским поэтом, художником и драматургом (кажется, у людей этого времени и этой прослойки обязательно всего должно было быть по чуть-чуть) Руджеро Вазари. Очередное совпадение: подруга итальянца Вера Идельсон родилась в Риге, но детство провела в пригороде Баку — Сабунчи, где ее отец, служивший инженером на нефтяных разработках, сменил немецкого инженера Зорге, уезжавшего на родину с семьей, в том числе с маленьким сыном Рихардом. Вера рисовала в новомодной футуристической манере, увлекалась кубизмом, занималась керамикой, вышивкой и дизайном интерьеров. Теперь Идельсон и Вазари тоже перебрались в Италию, а к 1926 году они соберутся и в Париж: пути русской эмиграции больше напоминали течение реки с замысловатым руслом, несущее всех в одном направлении — туда, где глубже, где лучше. Елена Феррари продолжала поддерживать с ними знакомство, но, по версии Владимира Лоты, осенью 1924 года задержаться в Италии надолго Елене Феррари помешали дела службы. Пробыв в Риме два месяца и якобы успешно выполнив некие задания, она отправилась в Париж, где местную резидентуру военной разведки уже давно лихорадило[244].
К концу 1924 года из тринадцати государств, требующих особого внимания «Шоколадного домика», только в четырех сохранялись резидентуры, действующие не только в советских представительствах, но и на нелегальном положении: в Японии, Англии, Польше и во Франции. Недостатки и опасность ведения разведки исключительно с легальных позиций были в целом понятны руководству Разведупра. Но отойти от подобной практики, даже несмотря на серьезные провалы, оно пока не решалось: слишком велики были трудности в создании нелегальных резидентур и организации оперативной и бесперебойной связи с ними[245].
Очередные два года после провалов Рудника и Урицкого и до нового разгрома французской разведывательной сети, последовавшего в 1927 году, советских военных нелегалов в Париже возглавляли Ян-Альфред Матисович Тылтынь, Стефан Лазаревич Узданский (действовавший, кстати, под личиной представителя бомонда — художника Абрама Бернштейна) и — с 1925-го — главный резидент с документами секретаря советского полпредства Станислав Ричардович Будкевич. «Ирэн» — Елена Феррари снова стала помощником резидента с конца 1924 года. В ее обязанностях числилось: установление контактов, проверка, подготовка отчетов, выполнение функций связного — много работы, не до стихов. С бывшим своим шефом — Урицким в Париже она не пересеклась, он вернулся в Москву еще в мае 1924-го. Поэтому никак нельзя говорить, что провал Урицкого произошел по вине Центра, который «видимо, слишком рано лишил резидента… такого опытного помощника, как Елена Феррари»[246]. И опыт пока был не велик, и во Франции она провела совсем немного времени. Думать так заставляет следующее из сохранившихся писем Феррари Горькому:
«Москва 3.6.26.
Дорогой Алексей Максимович,
посылаю Вам мою книжку и радуюсь случаю написать Вам. За 15 месяцев, проведенных в Италии, я научилась писать на том (так в тексте. —
Июнь 1926-го минус 15 месяцев — получается, февраль — март 1925 года. Если никто ничего не путает, чистого времени работы в парижской резидентуре Елене Константиновне было выделено вряд ли более четырех месяцев. Конечно, возможно, были, и даже наверняка случались, частые выезды, курсирование (и скорее всего, с секретной почтой) по маршруту Рим — Париж — Рим, но все же утверждение о том, что в этот период она вела во Франции активную деятельность, выглядит некоторым преувеличением. А род ее нелитературных занятий в течение пятнадцати месяцев пребывания в Риме до сих пор остается такой же загадкой, как и во время краткосрочных командировок во Францию. Известно лишь, что жаловаться на бездействие или слабую активность любых советских организаций в Италии в тот период не приходилось.
Первый договор между Итальянским королевством и РСФСР был подписан еще в начале 1920 года, с 1921-го начался обмен торговыми и иными представителями. Но с 1919-го в Италии набирает силу фашистское движение, возглавляемое Бенито Муссолини, и советские представители практически сразу же столкнулись с угрозами и реальной опасностью террора и диверсий. «Мы живем на осадном положении, — писал представитель Кремля в Риме Вацлав Вацлавович Воровский. — Ворота закрыты на замок, мы выходим только в случае крайней необходимости, носим пистолеты в карманах с заранее намеченным планом обороны. Конечно, все это имеет лишь нравственно-политическую значимость. <…> Нет никого, кто бы нас защитил, зато Совпра (советское правительство. —
Несмотря на это, с 1924 года отношения между СССР и Италией были установлены практически в полном объеме. Надо при этом иметь в виду, что враждебное внимание фашистских активистов и официальных властей Италии к посланцам красной Москвы далеко не всегда совпадало с отношением обычных итальянцев к известным деятелям культуры, приезжающим из России, которых все больше оседало под издавна любимым русскими ласковым италийским солнцем. Например, к тому же Горькому, превратившемуся из «сааровского старца» в «звезду Неаполя». Валентина Михайловна Ходасевич вспоминала потом: «Популярность Горького у неаполитанцев была столь велика, а любовь их так экспансивна, что ходить с ним по улицам было почти невозможно. Многие проходящие мимо или увидевшие его из окон магазинов бросались на улицу, хватали его руки, пожимали, целовали, на ходу становились перед ним на колени… Во время одной из поездок в Неаполь, чтобы спастись от этого, увидев извозчика, мы сели в пролетку, но экипаж был окружен людьми, кто-то уже выпряг лошадь, и несколько человек, схватив оглобли, легкой рысцой потащили экипаж. Кругом бежали „охранявшие покой синьора Горького“ поклонники и во весь голос кричали: „Viva Gorki! Саго! Carino! Che Cello!“ („Да здравствует Горький! Дорогой! Дорогуша! Какой красавец!“). Многие вскакивали на подножку пролетки, чтобы хоть на секунду приблизиться к любимому „Illustrissimo scriptore“ (знаменитейшему писателю)»[248].
Так что, несмотря на жесткий прессинг в отношении официальных советских лиц и вообще всех, живущих на территории полпредства РСФСР, вести разведывательную и пропагандистскую работу среди итальянцев было можно. Что большевики и делали в прямом соответствии с наставлениями Ильича: «Надо учить, учить и учить их (итальянцев. —
Резидентура Разведупра в Италии, созданная в 1920–1921 годах, базировалась в столице, но имела агентов в Милане, Неаполе, Генуе и в некоторых других городах. Ее шефы (прежде всего выпускник химического факультета Неаполитанского университета и бывший левый эсер Яков Моисеевич Фишман, прошедший путь от изготовителя бомбы, убившей 6 июля 1918 года германского посла Мирбаха в Москве, до доктора технических наук и генерал-майора технических войск) сумели достичь действительно заметных результатов и в создании агентурной сети, и в похищении новейших образцов вооружения и боевой техники итальянского производства. Правда, в результате провала операции по перегону в Советскую Россию через Турцию двух аэропланов системы Капрони товарищу Фишману и некоторым его агентам пришлось бежать на родину социализма, но все же к моменту приезда в Рим «Ирэн» руководство Разведупра констатировало: «…нам были доступны самые секретные документы, касающиеся всех заказов и состояния научно-опытных работ в воздушном флоте. Рано получались исчерпывающие сведения о самолетном составе и различные статистические данные».
И снова богема: один из агентов Фишмана — Николай Николаевич Зедделер (Зедлер, Герберт), родственник великого Василия Дмитриевича Поленова, был настоящим, большим художником, некоторые из работ которого и сегодня хранятся в Государственном музее изобразительных искусств имени Пушкина в Москве. Он окончил Мюнхенскую королевскую академию художеств, дружил со многими известными художниками и выставлялся сам — и как художник, и как гравер, работающий в стиле японских мастеров. Осев в Италии, он внезапно стал чернорабочим, членом местной коммунистической партии и агентом советской разведки. Другой его знаменитый коллега — Роберто Бартини, бежав в СССР после провала Фишмана, стал крупным советским авиаконструктором (в 1938 году был арестован, но выжил, как и сам Фишман).
С 1925 года, то есть со времени прибытия в Рим Феррари, для прикрытия сотрудников Разведупра стали использоваться официальные должности в полпредстве, консульстве, торговом представительстве СССР и других официальных советских организациях[251].
Секретарем торгпредства в Риме служил ровесник «Ирэн» немец из Мюнхена Карл Петермайер (Петермейер) — коммунист с незаконченным высшим образованием, известный среди друзей как Пэт. Мы почти ничего не знаем об этом человеке, хотя, по отзывам их общей знакомой — сотрудницы резидентуры Разведупра «Шарлотты», отношения между Еленой и Карлом перешли из служебных в личные настолько, что их стали считать семейной парой[252]. Вскоре у них появились местные, симпатизирующие красным, знакомые — весьма вероятно, что по рекомендации Руджеро Вазари. Двое из них стали «крестными отцами» очередного творческого детища Феррари: сборника стихов под названием «Принкипо» («Prinkipo»).
Сицилиец Умберто Барбаро был моложе Люси на два с небольшим года, в 1925-м ему исполнилось только 23. Работал в Риме журналистом, исповедуя «левые футуристические» взгляды и изучая русский и немецкий языки. Даже переводил на итальянский Михаила Булгакова. Страстный поклонник Эйзенштейна (он и слегка похож был на него внешне) и Пудовкина, в будущем он посвятит свою жизнь кино, станет одним из основоположников неореализма в этом искусстве. После его смерти имя Умберто Барбаро присвоят специальной премии в области кинокритики и теории кино, назовут им кинематографическую библиотеку в Риме, но пока что Барбаро выступал в роли переводчика и наставника в итальянском языке разведчицы и красавицы Феррари, напоминавшей, в свою очередь, итальянку.
Второй ее учитель менее известен, хотя личностью Виничио (Виничо) Паладини был весьма примечательной. Ровесник Барбаро, он родился в Москве, его матерью стала русская женщина, а отцом итальянский коммерсант, и есть версия, что именно под влиянием своей матушки он заинтересовался русским искусством[253]. Любви ко всему русскому, вне зависимости от смены социального строя, он оставался верен всю жизнь, в отличие от Руджеро Вазари, в середине 1930-х отдавшего свои симпатии фашистам и нацистам. С 1921 года, уже живя в Италии, Виничио Паладини сблизился с футуристами, опубликовал три статьи в печатном органе молодых итальянских коммунистов («Интеллектуальный бунт», «Коммунистическое искусство», «Обращение к интеллектуалам»), отстаивая идеи сближения итальянских художников-авангардистов с левыми политическими силами, — отвратительная рекомендация для сотрудничества с ним агента иностранной разведки. Ко времени знакомства с этим самым агентом Паладини успел написать и пару книг: «Искусство в Советской России» и «Искусство авангарда и футуризм», вышедших в Риме в 1924 году, и несколько живописных работ, одна из которых называлась «Пролетарий Третьего интернационала». Паладини стал автором со вкусом выполненных обложки и иллюстраций к книжечке Феррари, хотя вряд ли его работы можно назвать шедевром изобразительного искусства.
Все рисунки подчеркивали экзотическую, турецкую атмосферу стихов, вошедших в сборник. Да и само название — «Принкипо», должно было отсылать образованного европейского читателя туда, на пряный Восток.
Принкипо, что по-гречески означает «принц», — это остров, ныне называющийся Бююкада (то есть просто «Большой остров», но уже по-турецки) — крупнейший среди Принцевых островов в Мраморном море недалеко от Константинополя-Стамбула. Настолько недалеко, что можно предположить: во время турецкой командировки один из опорных пунктов Особой группы Региструпра находился именно там, на Принкипо, или же там бывала сама Елена. Остров совсем небольшой, тихий. Там и сегодня запрещен автомобильный транспорт, а 100 лет назад нечего было и запрещать. Константинополь-Стамбул рядом, но так же близко было и азиатское побережье Турции, контролируемое в ту пору кемалистами: идеальное место с точки зрения нанесения ударов в районе Босфора — что для средневековых пиратов, что для чужеземных военных разведчиков. К тому же в те годы он был почти поровну заселен греками и турками — благодатнейшая почва для изучения сразу нескольких языков, которыми так увлекалась Елена Константиновна. Интересно высказался по этому поводу другой, чуть более поздний житель Принкипо (цитируемая запись из дневника относится к 1933 году), которому довелось прожить на острове не один год и само имя которого сыграло зловещую роль в судьбе Елены Феррари — Лев Давидович Троцкий: «Мы объясняемся с Хараламбосом на новом языке, постепенно сложившемся (так в тексте. —
Стихи из сборника «Принкипо» переводились с русского на итальянский. Русский оригинал до сих пор не обнаружен, а он не просто существовал — его видел Горький. Помните, как Алексей Максимович делал замечание Феррари, сравнивая ее вставки турецких и греческих слов в русский текст с песнопениями хлыстов? В вышедшем в 1925 году сборнике все они на месте: и лимонли, каймакли дондурма, и многое другое, что так не понравилось мэтру. Правда, некоторые слова Феррари вынесла в специальный словарик, но был ли в этом смысл — вопрос остается открытым. Равно как и сама идея издания такого сборника на итальянском языке.
На какую аудиторию рассчитывала Елена Феррари, выпуская свои стихи в фашистской Италии, где она числилась советским работником, а служила и вовсе шпионкой? Для чего надо было так стараться привлечь к себе внимание, вынося в тот же словарик объяснение аббревиатуры: «S.F.S.R. — Socialistica. Federazione. Soviettistiche. Reppubliche», написанной в одном из стихотворений одним словом «Esseffesserre» («Эсэфэсэрэ») и в контексте стихотворения означающей имя животного? Может быть, «Ирэн» надеялась легализоваться в итальянской богеме как «пропагандистка из советского посольства» и тем самым получить карт-бланш на общение с местными коммунистами и левыми, дабы спокойно подыскивать в их среде кандидатуры для вербовки? Тогда это обычный, накатанный, излюбленный путь советской разведки в предвоенные годы. Тот самый путь, что обеспечил основную причину едва ли не всех успехов и всех провалов довоенных шпионских сетей в Европе и Азии. А может быть, всё проще? «Ирэн» жаждала тайной службы — острой, опасной, но уже привычной (сама писала в анкете, что видит в разведывательной деятельности свое призвание)[255], но одновременно и страстно желала творить. А разве можно объяснить автору, поэту, юной поэтессе (Феррари «уже» 25 лет), если ей очень хочется издать свою книгу, что, каким бы ты ни был поэтом, но если ты еще и шпион, то лучше не привлекать к себе такого пристального внимания?
Да ведь не одна она — Елена Феррари — такая, не она первая, и не ей быть последней. Пером, а не шпагой (точнее, не кинжалом) прославились Редьярд Киплинг и Сомерсет Моэм, которые занимались тайным ремеслом на службе британской короне практически одновременно (чуть раньше) с «Ирэн». Остались в истории литературы Роман Ким и Дмитрий Быстролетов, что работали на ОГПУ — НКВД тогда же (или чуть позже). Не зря же 1920–1930-е годы, даже первую половину 1940-х называют «эпохой великих нелегалов». В то время разведка везде, не только в нашей стране, становилась на ноги, утрясалась, устаканивалась как служба — с уставами, порядками, правилами — писаными и только еще превращалась из романтического приключения в работу. Мировая война, вступление в эпоху жестких, неджентльменских противостояний постепенно делали разведку частью общей системы, а ее служащих — разведчиков — винтиками, несложными по конструкции и легкозаменяемыми, по мысли начальства, комплектующими деталями (начальство заменялось еще легче). И чем проще были устроены эти «детали», тем успешнее должен был функционировать механизм в целом. Во времена Феррари этот процесс уже начался, но пока еще сохранялись зазоры для свободы творчества, люфты в работе системы, лакуны, которые и дали истории имена тех великих разведчиков, кто сумел превзойти систему и подняться над ней, тех, кто сумел сохранить и дать развиться собственной индивидуальности, добившись успеха и на службе. Хотела ли стать великой Феррари? Вопрос риторический.
Итальянский сборник — возможно, лучшее из известных нам произведений Ольги Ревзиной[256]. Если когда-нибудь опубликуют его русскоязычный первоисточник, мы наверняка увидим в нем многое из биографии автора. Речь идет не только о буквальной географической привязке, но и о поэтическом слепке с жизненного опыта и взглядов Елены Константиновны (или Ольги Федоровны?). Найдутся тут и недовольство социальной несправедливостью, и, как следствие, вера в светлое коммунистическое будущее, и сложные отношения автора с Богом (в «Эрифилли» есть стихотворение «Молитва», боги — Христос, Будда, Аллах — упоминаются и здесь не раз, но истинная вера — только в коммунизм), и вытащенные из подсознания воспоминания о светлых идеалах анархизма (команда корабля в стихотворении «Viaggio notturno» напоминает одновременно и матросов-анархистов, и пиратов из приключенческих книг, прочитанных в детстве), ведущих к кисельным берегам свободного будущего, и много чего еще — если внимательно читать.
В «Принкипо» вошли всего четыре стихотворные части: «John», «Madama», «Fez» и «Viaggio notturno». Все стихи на турецкую тему, все про любовь, экзотику, русских «мадам» и дондурму — на первый взгляд, для первого прочтения. Начальная часть посвящена несчастной любви юной прелестницы Фазилет, на которую, как принято в таких историях, положил глаз старый, толстый, но богатый Садреддин, к островному полицейскому (англичанину?) Джону. «Madama» — короткая, но очень атмосферная, пахнущая турецкой ночью и мороженым зарисовка о русской «мадама», бог весть какими судьбами занесенной на Принкипо. Третья часть — «Fez» («Феска») рассказывает о тяжкой доле бедного турецкого рыбака, пытающегося прокормить семью, но гибнущего в море и оставляющего семье на память о себе лишь феску. Четвертая часть сборника — «Viaggio notturno», или «Ночное путешествие» (вероятно, так она называлась в русском авторском варианте) — заметно отличается от предыдущих трех. Стихотворение начинается с повествования о некоем корабле, куда-то идущем по Северному морю из Ревеля (!). В какой-то момент команда сбрасывает за борт капитана и по-анархистски мечтает увести корабль с курса, дабы обрести некие благословенные берега. Там, на «неведомых дорожках», команду встречают люди-обезьяны — «вдвоем на одном жирафе» (похоже, гумилевский жираф вдохновлял многих его современников), совершенно киплинговские тигр, слон, медведь, змея и «армия макак». Заканчивается этот психоделический разгул и вовсе не вероятно:
В предисловии к сборнику, автор которого укрылся за инициалами
Елена Феррари, считал автор предисловия, относилась как раз к таким новым авторам — способным перевернуть сознание молодежи и изменить ее взгляд на мир. Вновь и вновь
Увы, обратный перевод этого, отсылающего к горьковской «Песне о Буревестнике» отрывка может исказить картину, но все же попробуем представить себе, как звучали бы стихи из «Принкипо» в оригинале:
Именно искренность и экспрессия, да пожалуй, еще явный, хотя так и не развитый в достаточной степени литературный дар — это то, что отличает цикл восточных песен Елены Феррари от множества других, модных на рубеже XIX–XX веков и явно намозоливших читателям и критикам глаза «стихов о Востоке», процесс сочинения которых с использованием конструктивистских идей Виктора Шкловского так издевательски спародировали Илья Ильф и Евгений Петров в бессмертном «Золотом теленке».
Впрочем, есть еще кое-что. Помимо плохо поддающегося из-за пресловутых трудностей перевода литературному анализу «Принкипо», присутствует в этих стихах и как минимум одна интересная деталь политического порядка. В стихотворении под названием «Madama» появляется Кемаль. Но не первый президент Турецкой Республики Мустафа Кемаль, друживший когда-то с Советами, а… осел. Обыкновенный маленький серый ослик, которых и сейчас на Бююкаде немало, поскольку они по-прежнему являются здесь основной тягловой силой. Кемаль у Елены Феррари переносил две корзины с мороженым (тем самым каймакли и лимонли) и был любим своим хозяином — подростком в красной феске по имени Шюкри. Кемаль по-турецки значит «совершенство», и это, в общем-то, смешное, но вполне приемлемое имя для ослика, в глазах большинства людей являющего собой внешнее опровержение совершенства. Примерно так его и должен был бы назвать юный продавец мороженого, чьи мысли и желания еще полны оптимизма и здорового юмора по отношению и к самому себе, и к окружающему миру. Если бы не одно «но». Кемаль в те годы — это прежде всего
Почему поэтесса назвала своего четвероногого героя именно так? Ведь мы понимаем, что по-русски назвать кого-то ослом — значит сделать не самый лучший комплимент, да и по-турецки в этом нет ничего хорошего. Снова дадим простор фантазии. Елена Феррари работала в Турции в самый острый для молодой Турецкой Республики момент. В силу своей ведомственной принадлежности и характера выполняемого Особой группой задания она знала о подковерной политической борьбе в Турции значительно больше, чем многие другие и турецкие, и советские, и итальянские граждане. Будучи в курсе того, какие огромные усилия предпринимала Москва для того, чтобы помочь Кемалю прийти к власти (пусть и в своих собственных целях), зная о недвусмысленных реверансах Кемаля в сторону Ленина, большевистского правительства и даже в сторону полулегальных советских военных миссий, которые наводнили тогда Малую Азию, не только Феррари, но очень многие ее коллеги вправе были рассчитывать, что Турция выступит как один из главных и, как ни смешно звучит это слово, когда речь идет о политике, — верных союзников СССР в борьбе против великих держав. Ведь именно усилиями Советской России Кемалю только что удалось одержать победу не только над внутренним режимом султаната, но и над его внешней опорой — странами бывшей Антанты. Но ко времени издания «Принкипо» обстановка в Малой Азии заметно изменилась. Еще четыре года назад красные разведчики сообщали в Москву о корыстном отношении кемалистских властей к помощи из России, неискренности их обещаний, о плохом отношении к русским вообще, а к представителям большевиков особенно. Со временем националистический и антибольшевистский крен в политике Анкары становился все более явным. В 1925 году Кемаль запретил созданную при содействии Москвы компартию Турции, физически уничтожив ее верхушку, и сделал первые шаги в сторону Запада — к налаживанию отношений со вчерашними противниками в лице Англии и Франции. Стихи Елена Феррари писала много раньше — года два назад, а значит, уже тогда хорошо понимала, что происходит, и не зря ела свой шпионский хлеб.
«Принкипо» — маленький, едва по объему и формату отличающийся от брошюрки сборничек. Для Елены Феррари он был книгой. Настоящей. Да еще и с аннотацией вышедших и готовящихся к печати произведений автора. Среди первых числится известный нам сборник «Эрифилли», от которого, собственно, и отпочковался «Принкипо», и некий сборник поэзии, изданный в 1921 году в Константинополе. Никаких следов его исследователи, литературоведы пока не обнаружили. Среди вторых — новелла о Гражданской войне «Fuori passo», назначенная к выходу в Москве в 1925 году, но, видимо, так и не опубликованная, а также написанный сразу на итальянском (вероятно, с участием все тех же друзей-коммунистов) и предназначенный для издания в Риме роман. Но о нем Феррари расскажет Горькому позже, когда вернется в Москву. Вернется на этот раз надолго.
Глава тринадцатая
Рокировка
Феррари отправила Горькому сборник «Принкипо», уже вернувшись в Москву, — приложением к письму от 3 июня 1926 года. В нем Елена Константиновна гордо сообщала мастеру, что теперь ее итальянский язык настолько хорош, что она смогла начать писать на нем — сразу, не переводя с русского — «международно-авантюрный, с большой личной интригой» роман под названием «Партия Макмаккаки», тот самый, анонсированный по-итальянски и в сборнике «Принкипо»: «Стержнем романа является такой трюк: героиня знает, что это только роман, остальные же персонажи живут всерьез… Я хочу вложить туда все, что знаю и видела, там есть вводные места совсем на другие темы и это должно быть очень человечной вещью». Горький по-итальянски не читал, а потому, чтобы дать возможность оценить новинку, Елена Константиновна обещала сделать перевод на родной язык.
Прошло четыре года после их интенсивного эпистолярного общения, но за это время Феррари так и не удалось найти своего места в литературе, несмотря на два или три вышедших сборника и знакомства с маститыми авторами. Они, эти авторы, по-прежнему относились к ней как к «какой-то поэтессе», а сама Елена Константиновна все никак не могла понять — может она вообще писать или нет? И должна ли? «Работаю много, но без уверенности, что иду по верному пути, и вообще, чем больше пишу, тем меньше знаю, как надо писать», — сообщала она Горькому. Возможно, Феррари как автор не успела осознать важного: сомнение в своих силах дает возможность роста. Если бы ей было отпущено больше времени на литературную работу, если бы она, как и призывал ее Горький, увлеклась ею всерьез и отринула бы всё остальное, возможно, мы получили бы замечательного писателя и поэта. Но Елена Константиновна оказалась не готова заняться делом писательским с той же решимостью, с какой писала в анкете Разведупра о своей любви к шпионскому делу. А теперь и вовсе литература и Горький отдалялись от нее все больше. Московская пишущая «тусовка», начинающая свой путь от литературных кафе к Союзу советских писателей, который возглавит все тот же Горький (а кому еще?), ее не приняла, и Елена Константиновна страдала от непризнания, как страдает любой ищущий и не получающий любви человек. «О Вас знаю то, что здесь знают все, т. е. очень немного, — с горечью писала она мэтру. — А хотела бы знать — очень».
Неизвестно, ответил ли Алексей Максимович Елене Константиновне, но, получив ее книгу, хранить дома не стал. Несмотря на инскрипт автора:
«Дорогому Алексею Максимовичу Горькому уже знакомые вещи.