Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Елена Феррари - Александр Евгеньевич Куланов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Известия о том, чем кончилось следствие, не обрадовало белых. В отличие от июньских событий здесь не было возможности обвинить в предвзятости турок, а конфликтовать с французами и англичанами, от которых по-прежнему зависела судьба остатков бывшей белой армии, обошлось бы дороже. К тому же с логичными выводами следствия трудно было не согласиться даже им. Сам Чебышёв — человек, приближенный к Врангелю, тогда, в 1921 году, не сумел сказать ничего внятного по поводу того, чья же именно «злая воля» (или Воля?) управляла штурвалом итальянского парохода, едва не убившего главкома, но унесшего жизни трех других человек. Следя за ходом расследования, Николай Николаевич был вынужден лишь в очередной раз констатировать и без того ранее известное: да, «Адриа» поддерживала постоянные оживленные сношения с советскими портами Черного моря. Да, имелось предупреждение (а действительно ли имелось? Его ведь никто никогда так и не опубликовал), что на борту парохода, вероятно, находятся чекисты. Но где их — чекистов — тогда не было?

Неожиданную пассивность командования Русской армии в этом деле, в ходе расследования гибели «Лукулла», в некоторой степени может объяснить и личная позиция Петра Николаевича Врангеля, на которого наибольшее впечатление произвела именно потеря казны. Это вполне объяснимо: в отличие от Чебышёва и остальных своих соратников, которые имели время и возможности разглагольствовать о красных диверсантах, Врангелю надо было кормить солдат уже сегодня, завтра и послезавтра. Вполне возможно, что главком пытался скрыть от армии, и без того находившейся в отчаянном положении, пропажу «неприкосновенного золотого запаса», справедливо опасаясь возмущения солдатских масс, которого и без того только что удалось чудом избежать. Голодное, озлобленное войско, загнанное в болота Галлиполи, могло воспринять пропажу казны как вполне реальную угрозу скорой гибели.

Парадоксально, но вот как раз это соображение — о возможном бунте войск — могло оказаться главным из резонов для осуществления операции не только против Врангеля лично, но и, как ни странно это звучит, именно против его яхты. Ведь при таких обстоятельствах армию было бы легче либо разложить, либо (или вместе с тем) направить ее штыки против бывших командиров.

Вывод относительно причин молчания Врангеля отчасти подтверждает и следующая информация не вполне ясного происхождения: «…как свидетельствуют выдержки из писем журналиста Филиппова, активно искавшего средства для финансирования газеты „Общее дело“, на яхте находились деньги, принадлежавшие русской армии, вывезенные Врангелем в октябре 1920 года из Крыма в Константинополь. Часть из этих „особых сумм“ выделялась по распоряжению Врангеля для газеты „Общее дело“, с помощью которой Владимир Бурцев пытался объединить русскую эмиграцию для борьбы с советской властью. Однако через несколько дней после гибели „Лукулла“, 27 октября Врангель телеграфировал Бурцеву: „Видел Филиппова. Всей душой рад бы помочь, но сам нахожусь в критическом положении…“ Филиппов в свою очередь 5 ноября 1921 года отправил Бурцеву любопытную телеграмму: „…Мой приезд в Конст. совпал с гибелью яхты, на которой, как вы знаете, хранились деньги и драгоценности… Никому не говорите о гибели денег и драгоц. с яхты, так как ген. В. это скрывает…“»[171].

Очень скоро Чебышёв, наученный горьким опытом летнего расследования и понявший бесперспективность нынешнего, оказался в последнем, пятнадцатом номере «Зарниц» вынужден обреченно констатировать: «Мы не без основания признали характерным в этом происшествии прибытие „Адрии“ из Батума. Некоторые пассажиры „Адрии“ сообщили, что за неделю до выхода „Адрии“ из Батума туда прибыл из Москвы поезд со сформированным в Москве новым составом чеки (сотрудников ВЧК. — А. К.). Только уверенность в том, что следствие „прольет свет на это происшествие“, оказалась слишком оптимистической…

Света на это происшествие итальянскими властями пролито не было».

После того как разбирательство англо-французских властей не нашло злого умысла в странном дрифте «Адрии» и гибель «Лукулла» была признана случайной, дело передали в итальянский суд для рассмотрения вопроса о компенсации пострадавшим. Врангель, а с ним и вся бывшая армия с таким решением смирились. Главком лишь вручил бразды управления судебной тяжбой бежавшему из России присяжному поверенному Павлу Васильевичу Ратнеру и на этом успокоился. Однако Ратнер особого рвения по уголовной составляющей дела не проявил, к пересмотру оно принято не было. Что же касается гражданской части иска, то итальянцы согласились на выплату родственникам погибшего в результате «несчастного случая» мичмана Сапунова пожизненной пенсии (почему-то только им), косвенно признав тем самым вину капитана «Адрии», но не более. Врангель сменил адвоката, но в 1925 году иск закрыли окончательно с выплатой мировой в размере 25 процентов от заявленного главкомом ущерба (точная сумма неизвестна)[172]. Дело сдали в архив, но об этом узнал только узкий круг людей, да и интереса к этому уже не было никакого. Исход разбирательства был предрешен еще тогда — в 1921 году, когда Врангель своими приказами дал понять: главное — почтить память погибших (выделяя при этом опять же только мичмана Сапунова), отметить мужество всего экипажа и решать более насущные задачи, которых перед бывшей армией становилось все больше и больше.

«Приказ Главнокомандующего Русской Армией

№ 350

г. Константинополь,18 октября 1921 года

Русское Посольство

15-го октября, протараненная пришедшим из Батума итальянским пароходом, погибла на рейде Босфора военная яхта „Лукулл“.

Не стало последнего русского корабля, над коим развевался у Царьграда родной Андреевский флаг…

Геройская смерть дежурного офицера мичмана Сапунова, который, не пожелав оставить родного корабля, пошел с ним ко дну, и беззаветная доблесть, проявленная в минуту гибели всеми чинами судовой команды, показывают, что дух и заветы Русского Флота остались живы в сердцах русских моряков.

Да укрепит подвиг мичмана Сапунова сердца колеблющихся, да вселит он в них веру, что, пройдя через все испытания, воскреснет Русский Флот под сенью Андреевского флага и с ним воскреснет Россия.

Генерал Врангель»[173].

2 ноября 1921 года главком подписал еще один приказ — № 369: о награждении четырнадцати человек из экипажа яхты «нагрудным знаком в память пребывания Русской армии в военных лагерях на чужбине с датами „1920–1921“ и надписью „Лукуллъ“», тем самым закрыв дело сам для себя и сотворив приманку для фалеристов на многие десятилетия вперед. Никакого более или менее серьезного резонанса в русской эмиграции гибель «Лукулла» так и не получила — ни тогда, в 1921-м, ни позже.

И все же… Если допустить, что удар парохода «Адриа» кто-то направил, что это была точно рассчитанная диверсия, то кто, хотя бы какая спецслужба могла ее осуществить?

Вариантов не так уж много. Конечно, это могло быть делом рук чекистов, но не в абстрактном понимании белогвардейцев столетней давности и некоторых нынешних «экспертов», соединяющих в своих умозаключениях все спецслужбы воедино и именующих чекистами всех, кто хоть какое-то отношение имел к тайным службам. Речь о чекистах совершенно конкретных, то есть о сотрудниках и агентах Иностранного отдела ВЧК (в будущем ГПУ — ОГПУ — НКВД). Надо признать, что операции, подобные потоплению «Лукулла» (опять же — если вообще была диверсия), вполне соответствовали стилю и духу службы политической разведки Советской России — достаточно вспомнить многочисленные ликвидации врагов советского строя за рубежом в 1930-е годы, начиная с убийства Троцкого. Однако именно эта служба, точнее, наследовавшие ей Первое главное управление (ПГУ) КГБ СССР и затем Служба внешней разведки (СВР) России, за прошедшие 100 лет опубликовала наибольшее количество рассекреченных документов об операциях той эпохи, а ее бывшие сотрудники — беглые и вышедшие на пенсию — оставили такое количество воспоминаний, что, если бы таран, выполненный итальянским кораблем, направлялся чекистами, кто-нибудь так или иначе уже давно заявил бы об этом. И на официальный запрос о причастности ИНО ВЧК — ГПУ к операции по уничтожению яхты «Лукулл» СВР России ответила ожидаемо однозначно: «…какие-либо сведения в этом отношении отсутствуют»[174]. Думается, этому ответу можно верить, учитывая, что есть и другие кандидаты в организаторы диверсии.

Например, операцию могла провести организация, называвшаяся Отделом международных связей (ОМС) Коминтерна. Он был создан как раз в июле 1921 года для поддержания контактов с зарубежными коммунистическими партиями (то есть передачи им указаний и денег из Кремля), с левыми организациями за границей, а также создания за пределами Советской России условий для политических и военных выступлений против действующих антикоммунистических правительств. Исследователи деятельности Коминтерна так пишут об этой организации: «ОМС руководил всей конспиративной деятельностью Коминтерна и имел разветвленную систему прямых связей с руководством национальных компартий всего мира. ОМС был, пожалуй, самым законспирированным и секретным из всех других отделов Коминтерна и действовал нелегально. Чисто внешне он полностью копировал любую разведслужбу, то есть располагал штатом оперативных работников, легальных и нелегальных, курьеров, шифровальщиков, радистов, службой по изготовлению фальшивых паспортов и других документов. Его главной задачей являлось осуществление конспиративных связей между ИККИ (Исполнительным комитетом Коминтерна. — А. К.) и коммунистическими партиями, что включало в себя пересылку информации, документов, директив и денег, переброску функционеров из страны в страну и т. д. <…>

…ОМСу подчинялись все тайные торговые предприятия ИККИ и секретные службы информации. Он занимался также редактированием, шифровкой и расшифровкой донесений. В его функции входило и взаимодействие с ОГПУ — НКВД и Разведупром РККА. Кроме того, в состав ОМСа входил отдел документации… Именно здесь подделывались визы, паспорта, печати, документы»[175].

Одной из ключевых ошибок в деятельности Коминтерна в целом и ОМС в частности стало активное сотрудничество с легальными (под «крышами» советских дипломатических и торговых учреждений) и нелегальными резидентурами политической разведки (ИНО ВЧК — ОГПУ — НКВД) и разведки военной (Разведупр, IV (затем V) Управление Штаба РККА, ГРУ). По сути, в большинстве ситуаций именно сотрудники ОМС оказывались «слабым звеном» в организации разветвленных советских разведывательных сетей, поскольку были знакомы с чекистами и военными разведчиками с одной стороны (а иногда и сами ими являлись) и зарубежными коммунистами. За последними вели неусыпное наблюдение все полицейские и контрразведывательные силы стран пребывания, а часто еще и иностранные (прежде всего британские) разведслужбы. Неудивительно, что эмиссары из Москвы, как правило, очень скоро попадали в сферу их интересов. Если говорить именно о Турции, то ее компартия была создана на исходе 1920 года и сразу же подверглась жесткому давлению и со стороны турецких властей обоих направлений, и со стороны националистов. А судя по тому, что начальником связи Константинопольского отделения ОМС ИККИ в 1921 году был назначен не кто иной, как начальник оперативной части спецгруппы Разведупра РВСР Владимир Федорович Воля, турецкий сектор работы Коминтерна опирался на сотрудничество именно с военной разведкой, а не с чекистами.

Если так, то удар по врангелевской яхте мог бы стать результатом операции тоже сугубо военной, задуманной и осуществленной силами бывшей Особой, а ныне Специальной группы военной разведки в составе Воли, Гайдарова, Аболтина, Саблина, еще нескольких человек и, возможно, Елены Феррари. Мог бы. Но стал ли? Иметь возможность и мотив что-то совершить еще совсем не означает исполнить это в действительности.

Приходится признать: пока что не только нет, не обнаружено, не обнародовано ни единого документа, хоть как-то подтверждающего причастность советской разведки (и военной, и политической) к этой операции. Не представлено ни одной ссылки на реальный исторический материал, хотя бы косвенно намекающий на такую причастность. Нет распоряжений о проведении операции, нет рапортов о ее осуществлении, приказов о награждении участников, воспоминаний, касающихся факта ее проведения, признаний в этом в следственных делах репрессированных (а многие из Особой группы в 1937–1938 годах окажутся под следствием) — вообще ничего. Ни одно свидетельство, кроме того, что появится в нашей истории несколько позже и намертво свяжет «мажорного» врангелевского журналиста Чебышёва и скромную еврейскую девушку из Екатеринослава, взявшую себе звонкий металлический псевдоним Феррари. Но до этого еще далеко.

Пока что и Чебышёв, и Москва, забыв о мимолетном инциденте с «Лукуллом», готовились к решению других масштабных задач. Николай Николаевич в конце 1921 года переехал в Берлин, где позже стал консультантом по политическим делам при военном представителе генерала Врангеля — генерале фон Лампе — и возглавил Союз русских судебных деятелей.

Советская разведка тем временем готовилась… взять Константинополь. 22 апреля 1922 года народный комиссар иностранных дел РСФСР Георгий Васильевич Чичерин сообщал в ЦК РКП(б):

«Коллегия НКИД решительно высказывается за принятие предложения тов. Е. относительно Константинополя. Она считает эти предложения заслуживающими внимания. При проведении этого плана следует, однако, действовать осторожно по дипломатическим соображениям. По словам тов. Е., врангелевцы так резко настроены против Антанты, что они охотно возьмут Константинополь. Престиж Советской России среди них очень велик, но не настолько, чтобы они сами обратились к нам с заявлением о своем подчинении.

После захвата ими Константинополя мы должны будем, по словам тов. Е., обратиться к ним в таком приблизительно ключе: „Антанта водила вас за нос и пользовалась вами против Советской России, но у вас теперь открылись глаза, и мы рассчитываем, что вы больше не будете действовать во вред трудящимся России, мы предлагаем признать Советскую власть, ваши преступления забываются, и вам разрешается вернуться на родину“. У нас должен быть наготове политический аппарат, чтобы в тот момент бросить его в Константинополь, причем ради большей осторожности переброски политработников могут происходить как будто самочинно, по их собственному желанию. Мы, таким образом, овладеем положением в Константинополе.

Нас нельзя будет винить за события, развернувшиеся помимо нас. После этого мы передадим Константинополь его законным владельцам туркам, но не ангорским кемалистам, отделенным от Константинополя проливами, а константинопольским кемалистам, гораздо более левым, т. е., главным образом, имеющемуся в Константинополе рабочему элементу, который мы организуем и вооружим.

Формально же Константинополь будет нами передан турецкому государству. Тов. Е. полагает, что в тот момент врангелевцы без труда займут Андрианополь (так в тексте. — А. К.) и Салоники, там появятся наши комиссары, и едва держащиеся балканские правительства будут опрокинуты, что может иметь громадный политический эффект и дальше Балкан. В данный момент требуется поскорее отправить обратно тов. Е.; ему нужно 30 тысяч лир»[176].

Невероятно заманчиво думать, что «товарищ Е.» — это Елена, наша Елена Константиновна Феррари, Люся. Против этой мысли то, что одной буквой, как правило, обозначали фамилию, и то, что Е. — это он, а не она, судя по тому, как построено последнее предложение. И тем более точно известно, что в апреле 1922 года наша героиня находилась там же, где и Чебышёв, — в Берлине.

Глава девятая

Русские не тонут

Играю в карты, пью вино, С людьми живу — и лба не хмурю. Ведь знаю: сердце все равно Летит в излюбленную бурю. Лети, кораблик мой, лети, Кренясь и не ища спасенья. Его и нет на том пути, Куда уносит вдохновенье… Владислав Ходасевич. Москва. 4–6 февраля 1922 года

Николай Николаевич Чебышёв прибыл в Берлин 23 декабря 1921 года. Редактор «Зарниц» — почившего в Бозе вестника врангелевской эмиграции, очень точно уловил момент коренного изменения ее природы. Осенью 1921 года русским в Константинополе наконец-то начали выдавать визы. Те, кто не только хотел, но и мог это сделать, двинулись в путь (и в этом могла заключаться еще одна причина прохладного отношения к событиям вокруг уже бывшего главкома — все это оставалось в прошлом). С полуострова Галлиполи еще в мае того же года французы вывезли около трех тысяч человек, согласившихся на черную работу в славянских странах Европы. Стремительно пустел и сам Константинополь. Отсюда ехали и на Балканы (и Чебышёв отправился сначала в Сербию), и в основном рядовые солдаты деникинской и врангелевской армий, донские и кубанские казаки в массе своей так и не продвинулись дальше Белграда и Софии. Но многие, кому позволяли средства, знание языков и кто с самого начала с трудом выносил климат «Царьгрязи», устремились вглубь Европы, в города, получившие позже прозвища (наряду с Константинополем) «столиц русской эмиграции» — в Берлин и Париж.

Первым удар цунами эмиграции приняла германская столица, и это были уже совсем не прежние, хорошо знакомые по 1918 году немцам русские. Тогда сюда из Петрограда и Москвы бежали графы, князья и их сухопарые жены с колье и диадемами в ридикюлях. Теперь Берлин, да и всю Германию, все еще шокированную поражением в мировой войне и революцией, заполонил беглый средний класс: офицеры, унтера, гражданские разночинцы всех мастей и профессий: адвокаты, инженеры, журналисты, бывшие управляющие уже несуществующих имений, агрономы, учителя и преподаватели университетов, чиновники, поэты и писатели со всеми своими чадами и домочадцами. Чуть позже, во второй половине 1922 года, вишенкой на торте русской эмиграции стало прибытие «философских пароходов». Если до этого русская диаспора кому-то могла показаться недостаточно представительной, то теперь по своему интеллектуальному составу она вполне заместила бы население какой-нибудь небольшой республики с университетско-монархическим уклоном в идеологии, если бы такая существовала. Говорят, будущий эмигрант и узник турецкого острова Принкипо{11} (название которого, кстати, дало имя второму сборнику стихов Елены Феррари) Лев Троцкий так прокомментировал отправку «философских пароходов»: «Мы этих людей выслали потому, что расстрелять их не было повода, а терпеть было невозможно»[177]. У немцев не было выхода, и они терпели.

Их страна, расположенная в самом центре Европы, оказалась чертовски удобна с точки зрения перемещений, а еще не нашедшие родного дома эмигранты пока что много, хотя и вынужденно, путешествовали. Кто-то, как Чебышёв, приезжал сюда с юго-востока, с Балкан или из Турции; кто-то уходил из Польши, куда бежал от лихих рубак Первой конной, весьма своеобразно воспетых Исааком Бабелем. Пробирались беженцы из опасно близкой к Петрограду, но стойко антисоветской Финляндии, ставшей местом спасения для тысяч сынов своей капризной и суровой соседки. Многие ехали из Берлина дальше — в Париж и Лондон. Но не сразу.

Поводом для задержки становилась еще одна причина, по которой Берлин оказался так мил русским эмигрантам. Три глобальные катастрофы часто ходят вместе: война, революция и — экономический кризис. Пережив первое, Германия восстанавливалась от второго, но все еще не могла справиться с третьим. Стремительное обесценивание рейхсмарки привело к процветанию черного рынка и разгулу спекуляций с валютой и драгоценными металлами. Те из русских, кто прошел суровую школу выживания в годы Гражданской войны на родине и умел быстро посчитать курс обмена муки на денежные знаки Всевеликого войска Донского, кто выжил на константинопольской Пере, мгновенно определяя, сколько может стоить в серебряных мексиканских долларах вывезенная из России коллекция почтовых марок, и у кого еще сохранились мука, марки или доллары (лучше всего, конечно, бриллианты), чувствовали себя в нерадостно бурлившем во время кризиса Берлине как рыба в воде. Еще вчера наблюдавший этих людей точно задыхавшимися в пыльном, грязном и жарком Константинополе, Чебышёв записал в своем дневнике: «Одно радует. Русские не тонут»[178].

Выплывали, конечно, отнюдь не все. По разным оценкам, в 1921–1923 годах в Берлине скопилось от 120 до 360 тысяч русских — по понятным причинам учет этой разношерстной, многонациональной и во всех отношениях разноплановой публики был весьма затруднен, и лишь ничтожная ее часть услаждала взгляды генералов от эмиграции своим внешним видом, приметами преуспевания и жаждой жизни. Будучи еще в Константинополе стойким оптимистом, оказавшись в Германии, Чебышёв если со временем и менял свое настроение, то только в лучшую сторону, щеголяя легкой иронией:

«Русских насчитывается в Берлине не менее ста тысяч. Беженской голытьбы совсем не видно… Пансионов бездна… К русским отношение доброжелательное…

Понаехало много русских евреев. Говорят, что если на Kurfürstendamm в солнечный день крикнуть „Канторович, вас зовут к телефону“, то человек двести устремится по этому зову»[179].

Высадившийся в Берлине на два месяца раньше Чебышёва писатель Андрей Белый тоже ёрничал, но не над евреями, а над соотечественниками и, думается, над собой самим: «Здесь русский дух: здесь Русью пахнет! <…> И — изумляешься, изредка слыша немецкую речь: „Как? Немцы? Что нужно им в ‘нашем̓ городе?“»[180].

Раствориться в этаком Вавилоне не было проблемой ни для кого. Неудивительно, что и для разведслужб европейских держав грешно было бы упустить такой шанс обзавестись пестрой агентурой разной степени перспективности. Европа раскалывалась, дробилась, частично воссоединялась и сливалась. Предсказать, кто за кого и кто против кого будет воевать завтра, не решился бы никакой оракул. Но руководителям спецслужб приходилось хотя бы пытаться спрогнозировать развитие ситуации и по возможности сразу же принимать меры для изменения хода событий в свою пользу. И прежде всего это касалось тех государств, которые надеялись занять при новом миропорядке более выгодное положение, чем до сих пор. В первую очередь — Советской России.

Точно так же, как эмигранты стекались из Восточной Европы в Германию, стягивались туда и красные разведчики. И один из железных шпионских потоков направлялся из Турции. Особая группа Аболтина — Воли прекратила свое существование, если так можно выразиться, естественным способом. Советское полпредство в Турции открылось еще в 1920 году, но только двумя годами позже, с постепенным решением проблемы врангелевской армии и продвижением к победе сторонников Ататюрка дипломатические отношения были развернуты в полном объеме. Процесс этот не был простым (в том же 1922 году националисты сожгли здание полпредства РСФСР), и важную роль в нем сыграли представители военной разведки. Новым полпредом Москвы в Ангоре был назначен бывший когда-то главой Региструпра Семен Аралов, что все равно не делает его более близким Елене Феррари — она оттуда уже уехала. Вместо Особой группы в Турции появился мощный легальный аппарат военной разведки — военный атташат посольства во главе с Константином Кирилловичем Звонаревым (Карл Кришьянович Звайгзне)[181]. Хорошо знакомые нам Федор Гайдаров и Владимир Аболтин до июня 1922 года еще находились в Турции, но затем вернулись в Москву для получения востоковедческого и разведывательного образования в академии, которой позже было присвоено имя Михаила Ивановича Фрунзе. Сам Фрунзе находился в Турции еще с ноября 1921 года — вел переговоры с Ататюрком, надеясь (как станет понятно много позже — беспочвенно) еще более сблизить позиции кемалистов и Кремля[182]. Ни Фрунзе, ни Гайдаров в турецкую историю не попали (да и вряд ли стремились), а вот Аралов и, как ни странно, бывший в те годы командующим войсками Северо-Кавказского военного округа, а позже ставший председателем Реввоенсовета СССР Климент Ефремович Ворошилов забронзовели в самом буквальном смысле слова. В 1928 году на главной площади Константинополя был воздвигнут двенадцатиметровый монумент «Республика», спроектированный итальянским архитектором Пьетро Каноникой. В центре многофигурной композиции находится, разумеется, Мустафа Кемаль Ататюрк, но слева от него можно разглядеть одетого в военную форму и опирающегося на эфес сабли Ворошилова, а за спиной у того — облаченного в гражданский костюм одного из основоположников советской военной разведки Семена Ивановича Аралова.

Не стал моделью для памятника, вообще закончив свою службу в армии, Владимир Воля. Он демобилизовался и вернулся «на гражданку» в Москву, не думая, что у военной карьеры будет продолжение[183]. А вот его сестра решила продолжить начатую в Турции новую жизнь — как Елена Феррари, на новом месте — в Германии. И впервые — одна.

Какие именно интересы могла преследовать в 1922 году в этой стране советская военная разведка? Зачем отправилась в Берлин 22-летняя Елена Феррари со странной легендой то ли русской, то ли итальянской поэтессы (и существовала ли эта легенда вообще)? Какую ценную информацию и от кого она могла получить в Германии? Более того, как все это можно было осуществить, если подозрения относительно связи Феррари с большевиками, по всей видимости, существовали с момента появления ее в Берлине? Вопросы непростые и, увы, за отсутствием многих документов, как правило, не имеющие внятных ответов. Тем не менее чрезвычайно важно понять, насколько заметной фигурой могла себе позволить стать наша героиня и как это соотносилось с ее статусом нелегального разведчика. Для этого придется получить хотя бы поверхностное представление о том, как вообще была устроена система закордонной разведки советских спецслужб в описываемый период.

Известно, что первые резидентуры советской военной разведки были созданы именно в тот период в Австрии, служившей перевалочной базой между Турцией и Германией (Чебышёв тоже добирался в Берлин через Вену), и в Болгарии. Причем в последней, из-за наличия большой массы врангелевских войск, нелегальных резидентур было создано даже несколько, одна из которых работала под «крышей» Советского Красного Креста. А резидентура в Варне, например, «специализировалась» на поддержке болгарского коммунистического движения и, как следствие, действий Коминтерна в этой стране. Причем варненская резидентура была смешанной, одновременно обслуживая интересы Красной армии и Иностранного отдела ВЧК — ГПУ, — пример нередкий. По такому же смешанному принципу изначально была организована в 1921 году резидентура и в Германии. Логика понятна и в определенном смысле обоснована: разобраться, кто в смешении эмигрантов может принести пользу разведке военной, а кто политической, порой было просто невозможно. Вот только таким образом вся тайная деятельность сразу всех советских спецслужб сосредоточивалась в легальных советских дипломатических, торговых и нередко культурных представительствах за рубежом. Стоит ли говорить о том, как это облегчало работу правоохранительных органов всех тех стран, где осуществлялась такая централизация советского шпионажа? Доходило до абсурда. Например, в конце 1920-х годов в Шанхае одну из гостиниц, где традиционно селились приезжающие в город сотрудники советских представительств, а заодно советские же агенты, прибывающие, в том числе нелегально, с документами граждан совершенно других государств, прозвали «Приют большевиков». И Москва, зная об этом, получая предупреждения от резидентов, продолжала направлять своих агентов, одним из которых был Рихард Зорге (а вместе с ним сразу двое (!) членов его группы), именно в этот отель[184].

В Германии в начале 1920-х годов из-за царившей тогда неразберихи (позволившей все тому же Зорге незаметно для полиции «переквалифицироваться» из коммунистов в нацисты) аналогичные фокусы советской разведки пока что проходили без серьезного внимания к ним властей. Но лишь пока. Время показало, что подобная ситуация быстро вырабатывала у разведчиков пагубную и опасную для жизни привычку к пренебрежению элементарной конспирацией. Но осознание этого пришло, на удивление, нескоро.

Вслед за Германией и Болгарией возникли объединенные резидентуры во Франции, Италии, Австрии, Сербии, Чехословакии, Польше, Литве, Финляндии, Турции и Китае. Агентура двух, не слишком любящих друг друга, ведомств шла навстречу друг другу, как сходятся одинаково заряженные магниты, подталкиваемые с двух сторон — и сопротивляться нельзя, и окончательно объединиться законы физики не позволяют. Сразу дала о себе знать конкуренция, но необычного — финансового — характера: разные ведомства предлагали сотрудникам разные оклады и льготы. Каждый амбициозный местный или московский начальник стремился переманить из «братской фирмы» или, как тогда говорили, «от соседей» (в какой-то период все три закордонные организации: ОГПУ, Региструпр и НКИД находились на Большой Лубянке), лучшего сотрудника и, наоборот, не прочь был избавиться от своего, не оправдавшего доверия. Началось неизбежное перетекание кадров из разведки политической в военную и обратно, контролировать которое оказалось проблематично, но необходимо. Даже сегодня, когда сотрудник, например, отдела информационных технологий покидает свою компанию, ее руководство должно задуматься: а какие знания и какую базу данных он унесет с собой? Что же говорить о случаях, когда меняли место службы представители самой тайной из всех секретных фирм? А такое случалось сплошь и рядом.

У самих московских начальников началось вполне объяснимое раздвоение административного сознания. Неудивительно — ведь «руководство работой одного и того же, по сути, агентурного аппарата осуществлялось из двух центров (второго отдела Разведупра и ГПУ), что вносило порой неразбериху в работу на местах — поступали противоречивые директивы из Центра, возникала путаница в денежной отчетности резидентур и т. п. Объединенные резиденты вели переписку с Берзиным, Трилиссером (начальник ИНО ОГПУ) и членом РВС Республики Уншлихтом (куратором Разведупра). Несогласие с теми или иными указаниями Центра приводило в ряде случаев к их невыполнению, так как имелась возможность апелляции к другой стороне или обращения в РВС Республики»[185].

Впервые вопрос о прекращении этой невероятной неразберихи, где каждый за себя, хотя все вроде бы за дело, был поднят еще в 1921 году, но тогда так и не удалось прийти к устраивавшему всех решению. В качестве вариантов предлагались упразднение политической разведки (ИНО ОГПУ) и передача всех ее возможностей Разведупру. По понятным причинам такое предложение было решительно отвергнуто чекистами. Тогда стали рассматривать вариант передать агентурную сеть, наоборот, в распоряжение Иностранного отдела, но при этом финансирование разведки и контроль за ней — кадровый и финансовый — оставить в руках военных. И это, довольно странное, надо признать, предложение не прошло. Вроде бы удалось достичь компромисса в 1923 году: «…было признано нецелесообразным объединение агентурных аппаратов ИНО ОГПУ и Разведупра, следствием чего явилось разделение зарубежной агентурной сети и отказ от практики назначения объединенных резидентов»[186]. Но принять решение было сложно, а осуществлять его оказалось и вовсе сущей пыткой. Процесс шел медленно и формально, и самые основные мероприятия удалось завершить только к началу 1925 года — на бумаге. В реальности все обстояло еще хуже. Лишь к исходу десятилетия порочность уже общепринятой к тому времени практики стала настолько явной, что новый начальник Разведупра Ян Карлович Берзин (Петерис Янович Кюзис) докладывал председателю Реввоенсовета СССР наркомвоенмору Клименту Ефремовичу Ворошилову: «До 1927 года наши заграничные резидентуры за небольшим исключением в качестве прикрытия использовали официальные представительства нашего Союза за границей; так, например, в полпредстве или торгпредстве под видом сотрудника находился руководитель нашей агентуры в данной стране, его помощники, фотолаборатория и т. д., в полпредстве часто принимались агенты (курсив мой. — А. К.), получались от них сообщения и документы, выплачивались деньги и т. п. В первые годы нашей работы, примерно до 1923 года, работа шла более или менее гладко, ибо тогда, во-первых, полиция западноевропейских стран не была объединена для борьбы с большевизмом и пропагандой; во-вторых, полиция еще не изучила наших методов работы, и слежка за представительствами носила обычный характер. Но начиная с 1923 года работа агентуры из полпредства (торгпредства) становится все труднее. Эти обстоятельства побудили нас еще в 1923 году искать пути к удалению резидентур из официальных представительств нашего Союза и созданию такой маскировочной основы, которая обеспечивает работу резидентур не только в мирное, но и в военное время»[187].

По принципу объединения кадров и усилий Разведупра Штаба РККА и ИНО ВЧК под «крышей» легальных советских представительств была сформирована в 1921 году и резидентура в Германии, ставшая одним из основных центров советских разведок в Европе. Она получила необычное название: Заграничное представительство Разведывательного управления Штаба Рабоче-крестьянской Красной армии или просто: Берлинский руководящий центр[188]. И хотя ГПУ в этом названии не упоминалось, управление резидентурой политической разведки в значительной мере осуществлялось оттуда же. Поэтому, как ни странно, определение Елены Константиновны Феррари как чекистки в некотором смысле справедливо. Несмотря на то что она никогда не служила в советских органах госбезопасности, не носила специальных званий ОГПУ — НКВД (часто ее ошибочно именуют капитаном госбезопасности) и, скорее всего, не была агентом ЧК, чекисткой ее можно было назвать применительно к ее первому европейскому периоду службы. Можно, понимая, что, даже являясь сотрудником объединенной резидентуры, она все равно продолжала относиться к военной, разведупровской, части Берлинского руководящего центра.

Возглавил сдвоенную резидентуру дуэт: старый подпольщик Артур Карлович Сташевский (Гиршфельд), получивший документы секретаря торгового представительства РСФСР в Германии, и тоже легализованный официальным путем ровесник Владимира Воли Бронислав Брониславович Бортновский, успевший в Гражданскую послужить в военной разведке на Западном фронте. Под их руководством оказались около двух десятков профессиональных подпольщиков, в основном со знанием немецкого или другого европейского языка, и (к 1924 году) более ста агентов, работавших в Австрии, Болгарии, Германии, Италии, Польше, Франции и Чехословакии и замыкавшихся в своей деятельности на берлинскую резидентуру[189].

Что именно это была за деятельность? После окончания Первой мировой войны Россия и Германия, вступившие в нее могущественными империями, настоящими супердержавами, вышли из нее крайне ослабленными, отверженными со стороны новых лидеров мирового устройства государствами, в которых изменился, но еще не окончательно (особенно в Германии) установился новый общественный строй. Неудивительно, что Берлин и Москва, которые будут через два десятилетия так страшно противостоять в Европе, пока что стремились друг другу навстречу, а военную часть этого сближения, совершенно не отвечающую принятым итогам мировой войны, но порожденную политическими реалиями Версальского мира, старались максимально скрыть от чужих глаз, засекретить. Уже тогда, в 1922 году, при деятельном и самом непосредственном участии легальной резидентуры Разведупра — ИНО ОГПУ в Берлине началось тайное военное сотрудничество РСФСР и Германии. И, разумеется, помимо этого, как бы между делом советская объединенная резидентура включилась еще и в организацию революционных событий на территории негласного союзника, а затем и у его соседей[190].

Помимо решения всех этих задач именно Берлинский центр «должен был обеспечивать Разведывательное управление иностранными паспортами и другими документами, необходимыми для советских разведчиков-нелегалов»[191]. Вполне логичное решение: ведь именно в Берлине обзаводились легальными документами беженцы из Советской России, поскольку там в условиях царившего хаоса легче всего было сменить имя, фамилию, национальность — все, что угодно. Да, по официальной версии, Ольга Голубовская стала Еленой Феррари еще в Турции, и ее личное дело образца января 1921 года это подтверждает, но будет совсем неудивительно, если окажется, что основная метаморфоза ее образа произошла на рубеже 1921–1922 годов как раз там — в Германии. Во всяком случае, в Берлине ее знали пока еще одновременно и как Ольгу Голубовскую (уже без «к» посередине фамилии), и как Елену Феррари. Вряд ли это кого-то удивляло: 22-летняя девушка старательно изображала из себя поэтессу, представительницу угасающего Серебряного века. Образ требовал обзавестись громким псевдонимом вместо невзрачной малороссийской фамилии.

О ее легальном прикрытии мы еще поговорим позже, а пока, раз уж речь зашла о задачах Феррари в качестве представительницы большевистской военной разведки в Германии, мы вряд ли можем не обращать внимания на тот факт, что она, как и прежде, в Константинополе, хотя бы время от времени находилась в среде ББО — такой аббревиатурой зашифровывали в ОГПУ бывших белых офицеров — и вообще тех, кто вынужден был покинуть Россию и не питал особой любви к большевикам.

Это важно: поскольку Берлинский центр стал «совместным предприятием» с чекистами, никто не снимал с него общую для всей советской разведки в ту пору задачу по работе против вчерашнего и, как предполагалось, завтрашнего противника — белогвардейской эмиграции — разнородной, разрозненной, неохватной. Для Елены Феррари нашелся свой, весьма своеобразный, участок работы на этом огромном поле — интеллигентская, а точнее, писательская прослойка Русского Берлина. Того Берлина, о котором мы знаем больше всего просто потому, что населявшие его русские не расставались со своими карандашами, ручками, печатными машинками и оставили нам такое количество воспоминаний, что только за их чтением можно провести долгие недели.

Причин высокой плотности русских писателей на душу германского населения было две. Первая — историко-экономического характера. В Германии еще до русских революций существовало издательское производство, ориентированное на Россию. В каких-то случаях это были маргинальные и даже подпольные типографии, в которых печатались марксистские листовки и газеты, в других — вполне законные предприятия вроде известного издательства И. П. Ладыжникова, также специализировавшегося на печати прогрессивных (в представлениях царской России) книг и изданий. Теперь, после войны и революций, издавать книги в Германии стало еще и экономически выгодно: дешевая марка, инфляция, масса безработных, в том числе печатников, продающих свои силы и знания очень недорого, да еще и огромная аудитория — русские в самой Германии и оставшиеся временно без достаточного количества типографий и наборщиков жители РСФСР — куда, заключив договоры с представителями советского правительства, можно было продавать книги (и продавали). Все это стало недолгим, но истинным эдемом для русско-немецкого издательского дела. К «Ладыжникову» присоединились издательства «Слово», «Книга», «Petropolis», издательство З. И. Гржебина (пожалуй, крупнейшее среди прочих), «Геликон» и др. Печатали всё: от классики до учебников и современных, в том числе там, на месте, в Берлине живущих писателей и поэтов русской эмиграции. Один только «Геликон» за 1920–1924 годы выпустил около пятидесяти наименований русской прозы и поэзии: романы Ильи Эренбурга, сборники стихов Марины Цветаевой и Бориса Пастернака, сочинения Алексея Ремизова, Виктора Шкловского, Андрея Белого и еще многих — и всё это в прекрасном художественном исполнении и с замечательными иллюстрациями Добужинского, Эль Лисицкого, Пастернака-старшего и других известных художников той поры. Для продвижения продукции по всем законам маркетинга было создано Общество ревнителей книжного искусства, проводившее свои выставки, конкурсы, публиковавшее специальные издания[192].

Илья Григорьевич Эренбург, не раз встречавшийся в Берлине с Еленой Феррари, вспоминал обстановку тех лет, до боли знакомую им обоим: «Не знаю, сколько русских было в те годы в Берлине; наверное, очень много — на каждом шагу можно было услышать русскую речь. Открылись десятки русских ресторанов — с балалайками, с зурной, с цыганами, с блинами, с шашлыками и, разумеется, с обязательным надрывом. Имелся театр миниатюр. Выходило три ежедневные газеты, пять еженедельных. За один год возникло семнадцать русских издательств»[193].

Еще одна интересная и важная для нашей истории деталь: хозяин собственного издательства Иван Павлович Ладыжников еще с 1905 года сотрудничал с Алексеем Максимовичем Горьким, а в 1918-м они вместе затеяли большой издательский проект «Всемирная литература». «Буревестника» уже тогда явно тянуло к глобальным идеям, и спустя полтора десятилетия эта тяга реализуется в возрождении павленковской серии «Жизнь замечательных людей», но тогда, сразу после революции, осуществить его в Советской России не удалось. Ладыжников перебрался в Германию, где очень скоро встретился с Горьким, ставшим, пожалуй, главной фигурой интеллигентской надстройки Русского Берлина. Пребывание таких людей, как Максим Горький, Владислав Ходасевич, Алексей Толстой, Виктор Шкловский, и многих других мастеров слова в столице Германии быстро создало особую творческую атмосферу. В ней — со всеми ее достоинствами, начиная от возможности свободного, невзирая на писательские ранги, общения в стесненном эмигрантском кругу, и недостатками, вызванными все тем же стеснением и оттого доведенными до крайней стадии взаимными: завистью, ревностью, любви и ненависти, — хотелось вариться, как в котле с чудодейственным творческим зельем, всем, кто считал, что единственное его предназначение в жизни есть тяжкий труд сеятеля разумного, доброго, вечного. В мучительном, но непреодолимом стремлении таких «сеятелей» быть поближе друг к другу, а главное, к признанным мэтрам, к тем, кого полушутя называли «Великими писателями земли Русской», крылась вторая причина, по которой Берлин мгновенно стал столицей русских литераторов. Один звал в гости второго, у него испрашивал возможности пообщаться с первым третий, в кафе ожидал результатов встречи четвертый, а пятый тут же сообщал в письме, что получил долгожданную визу и готов уже завтра отправиться в путь, дабы лично лицезреть дражайшего NN, коему и просит «передать уверения в совершеннейшем к нему почтении» — цепочке этой не было конца.

И в то же время тягостное положение взаимного творческого и человеческого неприятия почти всех почти всеми осложнялось тяжелейшими политическими противоречиями, которые никуда из писательских голов не делись, оттого что тела их переместились в Германию. Избавиться от них не было решительно никакой возможности: политические взгляды во время войны означали гораздо больше, чем предпочтения того или иного строя, партии, красных или белых. Это был вопрос жизни и смерти, и отвыкнуть от этого было не так-то просто. А надо было либо отвыкать, ибо подмосковные березки никогда в творческом сознании не могли быть заменены березками берлинскими, и тогда мечта «половить простого русского окунька» становилась навязчивой и чрезвычайно болезненной манией, либо… «с кем угодно, лишь бы против большевиков». В Советской России эти настроения, процессы брожения, поиска единственно верного выбора были хорошо известны и воспринимались как важные рычаги давления на первую категорию, на тех, кого власть хотела бы вернуть и использовать в своих интересах. Так как она вернула Эренбурга, Толстого, других — вплоть до самого Горького, и к этому процессу, сама ли или по воле ее начальников, оказалась причастна Елена Феррари.

В 1921 году Москва начала предпринимать значительные усилия, в том числе с использованием агентуры спецслужб, по расколу не только политической, но и интеллектуальной элиты беженцев из России. В Праге возникло, но именно в Берлине вошло в силу движение сменовеховцев, рассматривавших революционные события в России не как ужасную и, главное, — непоправимую, катастрофу, а как очередной этап развития Русского государства. Тяжелейший, трагический, но лишь этап, период, который можно и нужно было пережить. По большому счету это была неплохо организованная пропаганда, и неудивительно, если именно в таком направлении и в работе именно с этим контингентом новых обитателей Берлина можно было ожидать приложения сил бывшего сотрудника агитационного отдела Ольги Федоровны Голубовской, но… Как обычно, у нас нет ровным счетом ни одного свидетельства, что она вообще имела хоть какое-то отношение к акциям по идеологическому разложению эмиграции. Равно как и не существует и каких-либо доказательств хоть какого-то ее участия в сугубо военных операциях Берлинского центра Разведупра.

Необходимо признать: все, что мы знаем сегодня о жизни и деятельности Елены Феррари в Берлине в 1922–1923 годах, это ее главное увлечение — стихи. Поэзия и те встречи, которые ее увлечение ей подарило и благодаря которым ее имя вообще оказалось известным потомкам.

Глава десятая

Соседи

Совсем обалдел, ничего не понимаю, Брожу, как угорелый с подпертым взором: Трамваи, омнибусы, омнибусы, трамваи, И моторы, моторы, моторы, моторы… Поезда надо мной, подо мной поезда; А я-то ворвался с криками: «Скажите, товарищи, скажите, господа, Почему в Берлине воробьи не чирикают?» Александр Кусиков. Берлин. 5 марта 1922 года

«Буревестник революции» — культовый для социалистов всех мастей писатель и поэт Максим Горький{12} вернулся в Россию в 1914 году. Вернулся после эмиграции, но, пережив войну и две революции, вынести укрепление режима большевиков не смог. Не принял большевистского варианта развития событий. Пользуясь особым положением и отношением к нему Ленина, вступался за арестованных представителей царской семьи, пока еще был смысл за них вступаться, пытался помогать классово чуждым для новой власти (и для самого Горького тоже) представителям интеллигенции. С каждым днем делать это становилось все труднее, поступки такого рода вот-вот могли перейти в статус маленького подвига, а подвиг — всегда на грани жизни и смерти, даже если маленький. Нет, давние заслуги Алексея Максимовича перед большевиками — идеологические, как певца свободы для отверженных, и финансовые — как спонсора партии большевиков, не оказались забыты. Но теперь их стало как-то маловато — времена изменились, и правила игры тоже. Горький еще попытался какое-то время бороться за то, что ему было ближе всего, — за искусство и литературу. С конца 1919 года в Петрограде, где он тогда жил, начали проводить собрания, дискуссии, лекции и оказывать материальную помощь нуждающимся литераторам в созданном им же Доме искусств. В 1920-м усилиями того же Горького возникла спасшая кому-то жизни ПетроКУБУ (Петроградская комиссия по улучшению быта ученых, в составе ЦЕКУБУ — Центральной комиссии по улучшению быта ученых, созданной во исполнение декрета Совнаркома от 23 декабря 1919 года[194]), было создано издательство «Всемирная литература» с масштабным планом выпуска двухсот томов, но… Если лично Ленин ценил главного пролетарского писателя и, возможно, понимал вселенский масштаб его таланта или, во всяком случае, мышления, то по мере постепенного, но неотвратимого удаления вождя революции от дел после 1919 года обстановка вокруг Алексея Максимовича становилась все более напряженной. Ходили слухи, что «нижегородского босяка» невзлюбил вступивший в борьбу за партийный трон Григорий Евсеевич Зиновьев{13}, и в характерной для конца Гражданской войны идеологической чересполосице Горький вот-вот мог быть признан «не нашим человеком». К этому добавились очередные проблемы в семье любвеобильного писателя, а главное — со здоровьем. Чахотка — настоящий бич рубежа XIX–XX веков, мучила знаменитых писателей совсем как обычных людей, и Алексей Максимович не стал исключением. Русские врачи советовали не просто лечиться, а лечиться срочно и ни в коем случае не в России. Алексей Максимович совету внял и, пережив лето 1921 года, отправился за границу. Вовремя: «Осенью 1921 года, а также зимой и весной 1922 года, по свидетельству немецких врачей санатория Санкт-Блазиен, Горький был катастрофически близок к смерти: „Туберкулез грыз его, как злая собака“. Он плевал кровью, тяжело дышал, а к тому же страдал цингой и тромбофлебитом»[195].

Больной поехал не один — со всеми чадами и домочадцами. Взял сына Максима, носившего «правильную» отцовскую фамилию — Пешков, и его невесту Надежду Алексеевну Введенскую, прозванную в семье «Тимошей» (поженились они уже в Берлине). За Горьким последовала и его — уже бывшая к тому моменту, но все еще сохранявшая свое влияние гражданская жена Мария Федоровна Андреева с ее новым «другом» Петром Петровичем Крючковым — якобы связанным с чекистами (связь эту до сих пор никто убедительно не подтвердил, но в нее принято свято верить). Вскоре Крючков стал личным секретарем мэтра. Список сопровождающих, догнавших по пути, присоединившихся в Берлине еще длиннее, но Горькому было не привыкать. В военном Петрограде в одиннадцатикомнатной квартире писателя их — родственников, секретарей, профессиональных мошенников-приживал — собиралось на жительство более тридцати человек, так что теперь Алексей Максимович с полным правом мог считать себя отшельником.

Добирались все через Финляндию, но в обетованной Германии поселились раздельно — по группам. И на этом псевдоодиночество Горького закончилось. Въехав в страну с севера, он встретился в ее центре с настоящим сонмом своих поклонников, критиков, врагов, добравшихся сюда с юга и запада, — будто специально в ожидании прибытия великого писателя. Каждый, кто мнил себя журналистом, прозаиком или поэтом, узнавал о прибытии в Германию живого классика и рад был оказаться рядом с ним — хотя бы для того, чтобы потом написать, что эта встреча его — неофита, разочаровала. Учитывая особенности публики, собравшейся вокруг персоны Горького, то, что происходило тогда в Германии, можно назвать походом в своеобразную литературную Кунсткамеру с той только разницей, что мэтру не требовалось даже выходить из дома: самые удивительные персонажи зыбкого мира русской изящной словесности приходили в гости к нему сами. Разумеется, особенно много было посетителей молодых, надеющихся, с разной степенью обоснованности, на благословение мастера.

Поэтесса Нина Николаевна Берберова, познакомившаяся с Горьким чуть позже — летом 1922 года, оставила интересное и точное описание первой встречи с Алексеем Максимовичем, сохранив для нас ощущение от беседы только вступающего в литературу автора с «великим писателем земли Русской»: «Разговор перешел на литературу, на современную литературу, на молодежь, на моих петербургских сверстников и наконец на меня. Как сотни начинающих, да еще, кроме стихов, ничего писать не умеющих, я должна была прочесть ему мои стихи.

Он слушал внимательно, он всегда слушал внимательно, что бы ему ни читали, что бы ни рассказывали, — и запоминал на всю жизнь, таково было свойство его памяти. Стихи вообще он очень любил, во всяком случае, они трогали его до слез — и хорошие, и даже совсем не хорошие. „Старайтесь, — сказал он, — не торопитесь печататься, учитесь…“ Он был всегда — и ко мне — доброжелателен: для него человек, решивший посвятить себя литературе, науке, искусству, был свят (курсив мой. — А. К.[196].

Наверное, примерно такие же эмоции должна была испытывать Елена Феррари, которая была старше Берберовой всего на два года, литературного опыта имела вряд ли больше, а с Горьким познакомилась лишь несколькими месяцами ранее. По информации, пока не поддающейся проверке, Елена Константиновна покинула Константинополь несколько дней спустя после гибели «Лукулла» на итальянском же пароходе (не на той же «Адрии»? Если да, то тогда легко можно объяснить, откуда Люся Голубовская могла знать подробности тарана врангелевской яхты — опять же если она их знала). Прибыла во Францию, добралась до Парижа, где «сотрудник Разведуправления рекомендовал ей на несколько дней задержаться во французской столице. Он должен был связаться с Центром, чтобы доложить о благополучном прибытии гостьи из Турции и получить указания о ее дальнейших действиях»[197]. Из этого утверждения непонятно: то ли гостью ждали, то ли, наоборот, она свалилась как снег на голову, и пришлось запрашивать Москву о том, что делать с загадочной барышней из Константинополя дальше.

В отличие от Польши или Японии после Гражданской войны Франция не считалась наиболее вероятным противником Советской Республики, но в классификации военной разведки относилась к так называемым «Великим державам», разведывательную работу против которых необходимо было организовать в первую очередь и поддерживать на высоком уровне. К тому же до победы на выборах 1924 года «Левого блока» Франция продолжала считаться в Москве одной из самых антисоветских из великих держав. Одновременно руководство Разведупра «в целом понимало недостатки и опасность все усиливающегося крена в сторону ведения разведки с „легальных“ позиций. Однако, представляя огромные трудности в создании нелегальных резидентур и в организации оперативной и бесперебойной связи с ними, отойти от этой практики, несмотря даже на серьезные провалы, не решалось»[198]. Не решалось в том числе из-за низкого профессионального уровня и чрезмерной и необдуманной энергичности своих работников, нередко пренебрегавших правилами конспирации.

Глава объединенной нелегальной резидентуры политической и военной разведок Яков Матвеевич Рудник прибыл в столицу Франции в феврале 1921 года и немедленно развернул бурную деятельность, включая не только создание широкой агентурной сети, но и устройство специальной лаборатории по изготовлению фальшивых документов для нужд советской разведки, а также организацию перевалочного пункта — «окна» на границе Франции с Италией. Активно работал Рудник и против белогвардейской эмиграции, особое внимание уделяя предотвращению планировавшихся ее активной частью террористических актов на территории Советской России. У резидента быстро появились хорошие связи и среди французских военных, и в Министерстве иностранных дел Республики. Еженедельно Объединенный разведцентр в Берлине получал из своего парижского филиала невероятное количество донесений — от двадцати до тридцати пяти (!). Однако, как часто бывает при таком размахе, широкая разведсеть была сплетена с участием агента местной контрразведки, и в 1922 году Рудника арестовали, взяв с поличным. Разведчика судили, приговорили к тюремному сроку, и перспективы перед ним открывались теперь совсем не радужные. И хотя Рудник выжил, вышел из тюрьмы и вскоре вернулся на родину, резидентуру пришлось отстраивать заново[199]. Феррари неизбежно должна была застать Рудника в Париже, и то, что разгром резидентуры ее не задел, — чистой воды везение.

Новым главой разведсети во Франции стал Семен Урицкий — еще одна чрезвычайно важная фигура в биографии Елены Константиновны, хотя существующая ныне популярная тема какого-то особого, едва ли не интимного взаимопонимания, якобы уже тогда установившегося между ними, и дальнейшего благоволения к Феррари со стороны Урицкого не находит документального подтверждения.

НАША СПРАВКА

Семен Петрович Урицкий (1895–1938) — племянник Моисея Соломоновича Урицкого — первого председателя Петроградской ЧК, убитого в 1918 году. Участник Первой мировой войны, прапорщик. Член РСДРП(б) с 1912 года. Активный участник Гражданской войны, один из создателей Красной гвардии, командир бригады особого назначения Второй конной армии.

С 1920 года — в военной разведке. Окончил Военную академию РККА. В 1922–1924 годах работал в Европе в нелегальных резидентурах. Затем отозван в Москву, был начальником Московской (затем Одесской и снова Московской) интернациональной пехотной школы, на руководящих должностях в различных военных округах. В 1929 году окончил Курсы усовершенствования высшего начальствующего состава при Военной академии имени М. В. Фрунзе, затем снова служил в линейных войсках, пока в 1935 году не возглавил Разведывательное управление РККА.

В 1937 году понижен в должности до заместителя командующего войсками Московского военного округа, затем арестован по необоснованному обвинению и расстрелян.

Кавалер двух орденов Красного Знамени (1920, 1921). Реабилитирован в 1956 году.

Помощниками нового резидента были назначены две женщины: Ольга Федоровна Голубовская и Мария Вячеславовна Скаковская[200], позже арестованная в Польше. Интересно, что Скаковская тоже приехала в Париж из Константинополя и тоже не чужда была литературному труду, хотя и несколько специфического характера. Еще в 1919 году, до прибытия врангелевской армии, в столице султанской Турции был издан ее «Иллюстрированный путеводитель» по городу-сказке[201]. Весьма возможно, что желание писать о Константинополе стало причиной сближения двух помощниц резидента Урицкого, и позже они еще на протяжении нескольких лет сохраняли хорошие отношения друг с другом, несмотря на смены мест службы и даже аресты. Феррари и Урицкий, конечно, тоже были знакомы, но вместе работали мало. Семен Петрович продержался в Париже менее двух лет, после чего, как и Рудник, был арестован французской полицией. Правда, в отличие от своего предшественника ему удалось избежать суда и заключения, и он сразу же и вполне благополучно вернулся в Москву, где получил назначение с понижением.

Первый раз прибыв в Париж, Феррари там не задержалась. Она получила аванс и отправилась в Германию, в распоряжение Берлинского разведцентра. Названные цели служебного перемещения звучали странно: изучение языков — немецкого и итальянского (в Германии?!) и сбор «сведений о военных организациях русской эмиграции» в этой стране[202]. Если так, то знакомство с Максимом Горьким и упражнения в литературном творчестве командировкой предусмотрены не были. Или мы об этом не знаем. Если позволить себе немного пофантазировать и на эту тему, то можно предположить следующее. Елена Феррари могла убедить руководство, что в состоянии принести пользу в отношении разработки Горького, поскольку имела хорошие шансы на близкий подход к нему. О том, что она писала стихи, наверняка было известно многим, в том числе в Региструпре. Это уже повод для знакомства с «Буревестником». Кроме того, как и у Горького, у Елены Константиновны были серьезные проблемы с легкими, на которые позже ее руководство указывало вполне официально[203]. Мать Люси Ревзиной, как и мать Алексея Пешкова, скончалась от туберкулеза, дочь, как мы помним из рассказа Владимира Воли, тоже страдала от этой болезни. Может быть, в Париже Феррари задержалась именно потому, что заболела, и начальство, решая, как с ней быть, предложило полечиться там же, где и Горький, а заодно и познакомиться с ним? Или она сама случайно оказалась с ним в санкт-блазиенском «раю для туберкулезников»? Правда, возникает вопрос, кто это лечение оплачивал, учитывая, что пребывание в санатории стоило совсем не дешево…

Возвращаясь из царства предположений в мир реальности, приходится констатировать: когда точно встретились Горький и Феррари, неизвестно. Существует предположение (снова недоказанное, но и неопровергнутое), что это произошло в феврале 1922 года. Основывается оно на одной-единственной фразе из письма мэтра Марии Федоровне Андреевой, отправленного 10 февраля{14}: «Здесь — хорошо. Конечно, „все в мире относительно“, и в каждом городе есть своя поэтесса, но все-таки жить можно»[204]. Однажды этот фрагмент оказался нерешительно прокомментирован следующим образом: «Возможно, речь идет о поэтессе Е. К. Феррари»[205]. Да, может быть, в письме речь шла именно о ней, но может быть, и нет. Например, в описаниях берлинской жизни, оставленных Чебышёвым, встречаются женские персонажи, фотографически похожие на Елену Константиновну, но из этого отнюдь не следует, что это действительно была Феррари. И если в каждом городе есть своя поэтесса, то значит ли это, что поэтесса из Санкт-Блазиена все та же Феррари?

Самое главное совпадение здесь — сроки. Известно точно, что к середине апреля между Горьким и нашей героиней уже шла более или менее активная переписка. На Пасху, 16 апреля, он сообщает ей (и хронологически это первое из известных писем): «…пока посылаю обещанные книжки стихов; обратите внимание на Ходасевича{15}, а — особенно на Одоевцеву{16}». Следом, в завершение письма высказывает отношение к адресату, о котором мы уже знаем от Нины Берберовой с поправкой на то, что к Феррари он относится явно лучше, чем-то она его зацепила, произвела впечатление:

«Как Вы живете? Хорошее воспоминание у меня о Вас. Очень милый человек Вы, — да будет Вам хорошо на земле! Жму руку.

А. Пешков».

Он явно знаком с ней не просто очно, но знает ее как начинающую поэтессу: в письме упоминаются ее стихи, которыми она его снабдила и с которыми писатель «не успел еще ничего сделать». Впрочем, и это совсем не означает, что знакомство произошло именно в феврале. Однако ответ Елены Константиновны значительно интереснее письма Горького к ней.

По загадочной причине это ее письмо (из найденных — тоже первое хронологически, но точно недатированное и предположительно отнесенное ко второй половине апреля) обычно цитируется не целиком, а оттого выглядит странно:

«Алексей Максимович, дорогой мой, ура!

<…> Посылаю Вам мой рассказ в стихах. Пока писала — казалось хорошо, чтоб могло быть посвящено Вам. Но так или иначе — Вам».

Что заставляет Феррари приветствовать Горького ликующим «ура!», а затем сообщать ему, что рассказ оказался не так хорош, как ожидалось, необъяснимо, — если не читать послание целиком. В полном же тексте существует еще один чрезвычайно важный и неизменно пропускаемый исследователями абзац:

«Предприятие наше в Турции сорвалось, и мне сообщили об этом, хотя без всяких объяснений и подробностей. Но главное — все мы свободны! Я в таком бешеном восторге, что голова идет кругом. Понимаете — свободна, без всяких жертв и работы за меня кого бы то ни было!»

Может быть, речь здесь идет как раз об окончательном решении ее шпионского начальства: об отказе от мысли вернуть ее в Турцию и согласии предоставить отпуск для лечения? Неизвестно, но зато понятно, что во время той самой таинственной первой встречи (если она была одна, а не несколько) Елена Константиновна рассказала Алексею Максимовичу много всего, в том числе упомянула о некоей задаче, которая ждет своего исполнения при ее непосредственном участии в Турции, и, следовательно, он уже тогда знал, что она как минимум не только поэтесса. Это совсем не означает, что Феррари выдала ему какую-то часть своей подлинной биографии или своих реальных целей нахождения в Европе — вовсе нет. Она могла придумать любую историю, связанную с неким мифическим «предприятием» в Турции, а Горький мог поверить в него или нет (или сделать вид, что поверил). Важно, что даже первая фаза общения между ними не ограничилась формальным знакомством и обращением неофита к мэтру за советами и напутствиями. В этом смысле интересна и общая оценка, которую Феррари опосредованно ставит себе как личности, — этот мотив проходит пунктиром через несколько ее посланий Горькому, и следующий, опять же пропущенный в цитатах абзац — только начало справедливой самокритики: «Я слышала раз такую фразу: „Какая вы хорошая и как вас много!“ — меня хоть и совсем не много и качества подозрительного, но я просто счастлива, что принадлежу себе, и даже не знаю, что с собой делать. Сегодня солнце целый день — оно тоже радо за меня».

Теперь, наконец, окончательно становится понятно ее «ура!», вынесенное в приветствие. Елене 22 года, она красива — той самой завораживающей, с ярко выраженной индивидуальностью, красотой, что притягивает к таким женщинам столь же неординарных мужчин. Явно умна, скромна и самокритична, возможно, даже талантлива. Да еще и занимается тем делом, что так любо самому Горькому, будь в каждом городе хоть даже по две поэтессы. У нее за спиной примерно та же биография, что у сотен, если не тысяч девушек ее возраста, бежавших из России, но она, несмотря на болезни, сохранила энергию, способность радоваться — даже просто весеннему солнцу, что делает ее еще более привлекательной. Неудивительно, что Горький воспринял ее как «очень милого человека».

Феррари сообщает мэтру, что вся в работе, что пишет рассказ в стихах на тему, очень близкую ей, книгу рассказов (видимо, в прозе), и еще «задумано страшно много». Тут же отчитывается о впечатлениях от полученных книг и хвалит Ходасевича, на которого ранее «напрасно возводила поклеп». Знает Феррари или нет, но для Горького это признание важно — весной 1922 года Владислав Ходасевич для него любимейший поэт, новый Пушкин. И для нашего повествования в целом он тоже чрезвычайно важная фигура.

НАША СПРАВКА

Владислав Фелицианович Ходасевич (1886–1939) — русский поэт, критик, переводчик, литературовед. Получил признание в литературных кругах после выхода в 1920 году книги «Путем зерна». В июне 1922 года вместе с поэтессой Ниной Берберовой уехал из Советской России в Берлин, где продолжал печататься. В 1922–1925 годах (с перерывами) жил в семье Горького. О характере своих отношений с ним в «Воспоминаниях о Горьком» писал так: «…не деловой, не литературный, а вполне частный, житейский. Разумеется, литературные дела возникали и тогда, и впоследствии, но как бы на втором плане. Иначе и быть не могло, если принять во внимание разницу наших литературных мнений и возрастов».

Поэт признавал авторитет Горького, видел в нем гаранта гипотетического возвращения на родину, но знал и слабые свойства характера Алексея Максимовича, из которых самым уязвимым считал «крайне запутанное отношение к правде и лжи, которое обозначилось очень рано и оказало решительное воздействие как на его творчество, так и на всю его жизнь». Находясь в Германии, Ходасевич и Горький основали (при участии Виктора Борисовича Шкловского) и редактировали журнал «Беседа» (вышло шесть номеров), где печатались советские авторы.

В 1925 году, смирившись с тем, что возвращение в СССР невозможно, Ходасевич опубликовал в нескольких изданиях фельетоны о советской литературе и статьи о деятельности советских спецслужб за границей, после чего окончательно стал эмигрантом. Ходасевич и Берберова переехали в Париж. С февраля 1927 года до конца жизни возглавлял литературный отдел газеты «Возрождение», с которой сотрудничал и Николай Чебышёв. Позже практически перестал писать стихи и стал ведущим критиком литературы русского зарубежья. Много времени посвятил мемуарной литературе и стал одним из источников, наряду с Николаем Чебышёвым, легенды о «Красной Феррари».

Умер 14 июня 1939 года в Париже.

В том же письме Елена Константиновна говорит не только о Ходасевиче, но и высказывает свое отношение к творчеству писателя-новатора Бориса Андреевича Пильняка и символиста-бессюжетника Алексея Михайловича Ремизова («…странно как-то пишут и думают, наверное, тоже так — не по прямой улице, а всё норовят по переулкам да закоулкам, оттого-то и язык у них такой — и по-русски будто, а иной раз в тупик становишься»). Неудивительно, что бессюжетная проза для Люси Ревзиной, чья жизнь переполнена захватывающими сюжетами, представляется странной. Оба они, и Пильняк, и Ремизов, явно чужие, слишком сложные для Феррари. Шпионка из Екатеринослава это понимает, не спорит, но не может взять в толк, зачем эта сложность нужна: «Я думаю все-таки, что лучше не только не усложнять формы, а, наоборот, упрощать ее (так в документе. — А. К.) до того, чтоб она совсем исчезла, а осталось бы одно содержимое», и в качестве примера приводит Валерия Яковлевича Брюсова — еще одного признанного мэтра Серебряного века. И в заключение застенчивое: «Алексей Максимович, не слишком часто я вам пишу?» Стало быть, в наших руках только эпизоды их эпистолярного общения, во всяком случае, от нее к нему.

Мастер ответил нескоро — 29 мая. Даже при очевидных лакунах в переписке из его ответа ясно, что он просто не имел сил на это: одолели хвори. Как раз в это время в письме бывшей жене Екатерине Павловне Пешковой он упоминает грипп и «какое-то предисловие к аппендициту», жалуется Шаляпину: «…здоровье трещит по всем швам»[206]. Майское послание в адрес Феррари вышло одновременно и разочаровывающим, и ободряющим. С одной стороны: «Напечатать Вашу книжку мне не удалось, ибо издатели сейчас новых книг почти не принимают…» С другой: «Возвращаю Вам рукописи, — недурная и оригинальная книжка выйдет из них». И снова особенно примечательным получился финал письма: Горький как будто попрощался с Феррари, явно не рассчитывая ее когда-либо встретить снова или рассчитывая никогда ее не встретить — акценты здесь каждый расставит в зависимости от своего отношения к этой ситуации: «Желаю Вам всего хорошего. Едва ли я встречусь с Вами еще раз, — примите же спасибо от сердца моего за Ваше милое отношение ко мне!» А может быть, дело не в эмоциональных нюансах, а в том, что Алексей Максимович вдруг (безосновательно) засобирался в Россию и думал, что судьба разводит его с Феррари навсегда?

Если Елена Константиновна это в письме услышала, то понятно, почему она поступила не так, как должен был бы поступить опытный разведчик, для которого история с поэзией — не более чем мимолетное хобби, а выход на светило русской литературы в эмиграции — невнятная оперативная задумка. Феррари сделала ровно то, что должна была сделать 22-летняя девушка-поэтесса, испуганная предстоящей разлукой со своим наставником: она просто приехала к Горькому, к тому времени уже опять пребывавшему в Берлине. 4 июня она побывала в гостях у писателя. Встреча получилась странной, Елена Константиновна сама это осознавала, в чем немедленно и призналась post factum в письме, отправленном на следующий день. Помимо чрезвычайно эмоциональных деталей, напоминающих цитаты из советской киноклассики в стиле «я вся такая внезапная, противоречивая вся», это послание содержит очередной набор странных деталей: «…я зашла в глухой тупик и скоро вообще все для меня будет кончено, только дико хочется еще увидеть Россию, хоть я и знаю, что никакого исхода она мне не даст, и если мои действительно погибли (курсив мой. — А. К.), то мне туда и ехать не надо».

Что значит фраза о том, что Феррари зашла в тупик (заметим — после отмены некоего турецкого плана), и почему для нее все скоро будет кончено? Строить версии в этом деле, как мы уже убедились, занятие сколь увлекательное, столь же и неблагодарное, но вот первое, что приходит на ум: поэтические метания Елены Константиновны не только не интересовали никого в Берлинском объединенном центре, но и не имели никакого отношения к ее работе как разведчицы. Ей дали возможность полечиться, все эти месяцы она пыталась найти себя и, возможно, ощутила свое призвание не в агентурной работе, а в литературе. Но пора и меру знать. Как в таком случае быть со службой? Да еще за границей. Остаться здесь, в Германии, и стать эмигрантом? Тогда отсюда и вот это: «…дико хочется еще увидеть Россию». Но даже просто эмиграция доступна исключительно для тех, кто уже находился по другую линию фронта, кто сделал свой выбор раньше. Для государева человека — разведчика — такой поступок называется предательством, и это явно был не тот путь, по которому готова была идти Елена Феррари. Или же это всего лишь пустая фраза, чтобы потрафить мастеру, который своей ностальгии не скрывал?

Что же касается конца предложения, то оно и вовсе удивительно: «…никакого исхода она мне не даст, и если мои действительно погибли, то мне туда и ехать не надо». Прежде всего, кто такие «мои»? Обычно под этим словом имеют в виду семью. Вполне возможно, что Люся действительно потеряла связь с отцом в 1918 году, как она сообщала об этом в регистрационной карточке сотрудника Разведупра[207]. Муж — Георгий Голубовский? Входил он в состав Особой группы, действовавшей в Турции, или нет — по-прежнему неизвестно. Но мы точно знаем, что брат — ее любимый брат Володя, который фактически заменил ей отца, был с ней до самого отъезда из Константинополя, и вряд ли она могла предполагать, что он погиб, — для таких мыслей не было ровным счетом никаких оснований. Тогда снова получается, что все это лишь игра? Попытка изобразить перед Горьким жертву страстей войны и эмиграции? Но в чем смысл, с какой целью? «Буревестником» давно и плотно занимались чекисты, едва ли не каждый его шаг был известен в Москве, и ничего принципиально нового о светоче пролетарской литературы Феррари, которую он держал на расстоянии эпистолярного общения, передать не могла. Тем более что сразу после этой их встречи Алексей Максимович покинул Берлин и уехал на море, в Герингсдорф (Херингсдорф) отдыхать от новых знакомых. И уже 6 и 7 июля вместе с Федором Ивановичем Шаляпиным принимал там Ходасевича.

На этом письменном сумбурном покаянии Елены Феррари за не менее сумбурное личное появление в гостях у Горького их переписка надолго прерывается. Точнее, мы не знаем, что именно Елена Константиновна писала мэтру, но 2 октября Алексей Максимович уже из курортного городка Саарова, близ Берлина, отвечал ей, что не может пока точно определиться с уровнем присланных ею стихов — стало быть, она продолжала заниматься поэзией и писать ему.

Первое послание Горького из Саарова одни принимают за выражение особого расположения мэтра, и он действительно не говорит ей плохого, мягко показывая, как можно исправить ошибки, и подталкивая в ту сторону, в которую он хотел бы направить ее творческое развитие. Другим оно, наоборот, больше всего напоминает ответ вежливого редактора настойчивому, но неумелому дилетанту, страстно желающему увидеть свои произведения опубликованными. В этом тоже есть логика: редактор должен прежде всего успокоить автора, особенно если плохо знает человека и не уверен, что его слова могут быть поняты правильно. Вот и Алексей Максимович прежде всего уверяет Елену Константиновну, что ее стихи ему не безразличны: «Поверьте, что судьба начинающего писателя всегда — и всегда искренно — волнует меня». Дальше, как и положено в таких случаях, он говорит о том, что ему не нравится. А не нравится Горькому недоработанность, халтурность предложенных Феррари произведений. Он признаёт оригинальность их формы — ее тяжело не признать, но честно пишет о тревоге, которую они вызывают у профессионала как раз своей недоделанностью: «…чувствую нечто неясное, плохо сделанное и — не знаю, так ли это?»

Горький в первую очередь прозаик, но и поэт тоже. Он понимает, что с формой можно справиться, если постараться. По большому счету это вопрос техники, правильно набитой руки, а не только таланта. Хуже другое: «…видя однообразие содержания их, тоже не знаю — так ли это?» Но Алексей Максимович не только писатель, поэт и редактор. Горький еще и дипломат, и поэтому он тут же добавляет: «Может быть, именно в однообразии их сила? Ахматова — однообразна, Блок — тоже, Ходасевич — разнообразен, но это для меня крайне крупная величина, поэт-классик и — большой, строгий талант».

Горький сознательно авансирует, вероятно, уже испуганную и встревоженную к этому моменту Феррари, предлагая ей место в одном ряду с Блоком и Ахматовой. Он успокаивает ее и возвращается к проблемам техническим. Упрекает за «щегольство» ассонансами, не приводя, впрочем, ни одного примера, и за «нарочитую небрежность рифм», с чем совершенно невозможно спорить и без примеров, делая крайне неприятный — что для поэта, что для разведчика — вывод: «…чувствую искусственность и не вижу искренности».

Завершает Горький этот разящий анализ единственно верным и звучащим вполне дружески, приглашающим к человеческому общению посылом: «…мне хотелось бы, чтоб Вы сами ответили себе на этот вопрос. Будьте здоровы! Как живете?»

Жила Елена Константиновна непросто. Судя по ее ответу, отправленному через четыре дня, к тому времени она уже познакомилась с Виктором Шкловским и вступила с ним в привычные для того наставническо-ученические отношения.

НАША СПРАВКА

Виктор Борисович Шкловский (1893–1984) — писатель, литературовед, критик.

Печатался с 1910-х годов. В 1914-м ушел добровольцем на войну, но уже через год возвращен в Петроград, где служил в школе «броневых офицеров-инструкторов». В это же время составил два «Сборника по теории поэтического языка» со своими статьями «О поэзии и заумном языке» и «Искусство как прием», а в 1916 году стал одним из создателей Общества изучения теории поэтического языка (ОПОЯЗ), объединявшего приверженцев формализма в литературоведении.

Активно участвовал в Февральской революции, после чего отправился на фронт. Был тяжело ранен и за проявленное личное мужество награжден Георгиевским крестом. Затем служил в Персии, вернулся в Петроград в 1918 году и участвовал в заговоре эсеров, после подавления которого автоматически стал противником советской власти. Бежал, скрывался в психиатрической больнице, а затем перебрался на Украину, где принял участие в неудачном мятеже против гетмана Скоропадского. Вошел в историю как прототип героя «Белой гвардии» Михаила Булгакова — «автопанцирного демона Шполянского».

В начале 1919 года решил отойти от политической деятельности и вернулся в Петроград, где преподавал теорию литературы при издательстве «Всемирная литература», основанном и возглавляемом Горьким. Горький же помог избежать Шкловскому и преследований со стороны ВЧК, поручившись за него перед председателем ВЦИКа Яковом Свердловым.

Весной 1920 года Шкловский стрелялся на дуэли, отправился на поиски жены, пропавшей на Украине, в рядах Красной армии участвовал в боях в Таврии, после чего снова вернулся в Петроград, начал активно печататься. В марте 1922 года, в связи с начавшимися арестами эсеров, бежал за границу.

Вернулся на родину через год, был близок к футуристам, особенно к Маяковскому, с энтузиазмом участвовал в советском литературном процессе. Счастливо избежал репрессий и стал одним из очень немногих литераторов, которые, не будучи верными ни одной власти, отвоевав в Гражданскую и за красных, и за белых, тем не менее спокойно дожили свой век, пережив все политические перипетии почти до самой перестройки. Автор многих (около семидесяти) книг, в том числе биографии Льва Толстого в воссозданной Горьким серии «Жизнь замечательных людей», многочисленных критических статей и мемуаров.

Скончался 5 декабря 1984 года. Похоронен в Москве на Кунцевском кладбище.

Шкловского видел в Берлине литератор Роман Борисович Гуль, запечатлевший портреты таких же, как он сам:

«Писатели были разные. Талантливые. Средние. Плохие. Приехавшие. Бежавшие. Высланные. Но жили в Берлине. И потому встречались. <…>

Русские писатели ходили по Берлину, кланяясь друг другу. Встречались они часто, потому что жили все в Вестене. Но когда люди кланяются друг другу — это малоинтересно. Я видел многих, когда они не кланялись.

Ночью шел Виктор Шкловский, подпрыгивая на носках, как ходят неврастеники. Шел и пел на ходу. У витрины книжного магазина остановился. И стоял, чему-то долго улыбаясь.



Поделиться книгой:

На главную
Назад