Она улыбнулась, но в глазах у нее заблестели слезы, и вид сделался совсем несчастный. После некоторой заминки я сказала, мол, нет, это
– Мне-то самой постоянно кажется, будто все вокруг болтают без умолку, – сказала я. – Всегда радуюсь, когда можно наконец уединиться в своей комнате и помолчать.
Пауэр тотчас сказала, что, коли я люблю помолчать, мне надо наведываться к ней почаще. Я ответила, что непременно приду еще, если ей хочется, и она сможет говорить сколько душе угодно. Пауэр опять улыбнулась и повторила: «Благослови вас Господь».
– Очень буду вас ждать, мисс! – сказала она, когда миссис Джелф отперла решетку. – Надеюсь, вы наведаетесь вскорости!
Затем я посетила еще одну арестантку, которую тоже выбрала для меня надзирательница.
– Несчастнейшее создание, – негромко промолвила она. – Очень боюсь за нее: больно уж тяжело переносит заключение.
Девушка выглядела – краше в гроб кладут и вся задрожала, когда я вошла в камеру. Ее зовут Мэри Энн Кук, осуждена на семь лет за убийство своего ребенка. Ей еще нет двадцати, в тюрьму попала в шестнадцать. Возможно, когда-то она была прехорошенькая, но сейчас такая бледная и такая тощая, что в ней и девушку-то не признать: как будто белые тюремные стены высосали из нее все жизненные силы и краски, превратив бедняжку в жалкую тень себя прежней. Когда я попросила Кук рассказать свою историю, она заговорила таким вялым, бесцветным голосом, словно уже столько раз повторяла одно и то же – надзирательницам, добровольным посетительницам или себе самой, – что описываемые события превратились в некую отдельную от нее историю, гораздо более реальную, чем воспоминания, но ровным счетом ничего не значащую. Мне нестерпимо захотелось сказать ей, что я хорошо понимаю, как твое прошлое становится подобной вот историей, будто бы не имеющей к тебе отношения.
Кук рассказала, что родилась в католической семье; мать умерла, отец женился вторично, и тогда ее с сестрой отдали в услужение в один очень богатый дом. Хозяйка, хозяин и три их дочери были к ним очень добры, «а вот сын, мисс, добрым не был. Мальчишкой он просто озоровал над нами – подслушивал под дверью, когда мы спать ложились, и врывался в комнату, чтоб напугать. Но нас такие проказы особо не задевали; а вскоре его отослали в школу, и дома он почти не появлялся. Однако через пару лет он вернулся – совсем другим, не узнать: ростом почти с отца вымахал, и нахальства в нем прибавилось…». По словам Кук, молодой человек настойчиво склонял ее к тайным встречам, предлагал стать любовницей, но она отказалась. А потом узнала, что он соблазняет деньгами ее сестру, и тогда, «чтобы спасти младшую сестрицу», она уступила домогательствам, ну и в скором времени затяжелела. Место ей пришлось оставить, а сестра в конечном счете от нее отвернулась ради молодого хозяина. Она отправилась к брату, но невестка ее не приняла, и бедняжку определили в дом милосердия. «Родилась девочка, но я ее ни капельки не любила. Уж так на него похожа была! Я желала ей смерти». Кук отнесла младенца в церковь, чтобы покрестить; а когда священник отказался, она сама покрестила – «наша вера допускает такое», коротко пояснила узница. Она наняла комнату под видом одинокой девушки, а ребенка спрятала: плотно завернула с головой в шаль, чтоб не орал. Но ребенок задохся под шалью и умер. Тельце обнаружила домовладелица. Кук положила его за оконную занавеску, где оно пролежало неделю.
– Да, я желала ей смерти, – повторила Кук. – Но я не убивала – и сильно опечалилась, когда она умерла. Дознаватели разыскали священника, к которому я ходила, и заставили дать в суде показания против меня. И тогда дело стало выглядеть так, будто я с самого начала замышляла умертвить ребенка…
– Какая несчастная судьба, – сказала я надзирательнице, выпустившей меня из камеры.
Это была не миссис Джелф (она покинула блок, чтобы сопроводить одну из арестанток в кабинет мисс Хэксби), а мисс Крейвен, матрона с неприятным грубым лицом и синяком на руке. Подойдя к решетке на мой зов, она устремила на Кук тяжелый взгляд, и девушка тотчас покорно склонилась над своим шитьем.
– Можно, конечно, сказать, что и несчастная, – отрывисто промолвила Крейвен, когда мы с ней зашагали по коридору. Только преступницы вроде Кук, которые собственных младенцев жизни лишают… ну, она лично никогда таких не жалеет.
Я сказала, мол, Кук выглядит очень молоденькой, но мисс Хэксби говорила, что здесь иногда сидят совсем юные девочки, почти дети.
Крейвен кивнула. Да, бывают и малолетки – вы бы только посмотрели на них! Вот была как-то одна, которая первые две недели каждую ночь рыдала по своей кукле. Просто невмоготу слышать было.
– Однако сущая чертовка, когда в настроении! – рассмеялась Крейвен. – А уж какой язык помойный! Таких грязных словечек, какие знала эта малолетка, нигде не услышишь, даже в мужских блоках.
Она продолжала довольно похихикивать, и я отвела от нее глаза. Мы прошли уже почти весь коридор и приближались к арке, ведущей к входу в одну из башен. За аркой виднелся край темной решетки, которую я тотчас узнала: именно подле нее я стояла на прошлой неделе, наблюдая за девушкой с фиалкой.
Я сбавила шаг и заговорила самым обыденным тоном. Там, в первой камере по следующему коридору, сидит одна узница. Такая белокурая девушка, очень молодая, очень красивая. Что мисс Крейвен о ней знает?
Когда надзирательница говорила о Кук, лицо ее мрачно супилось; и теперь на нем появилась ровно такая же недовольная гримаса.
– Селина Доус, – ответила мисс Крейвен. – Странная девица. В глаза не смотрит, вся в своих мыслях – больше ничего сказать не могу. Слывет самой покладистой заключенной во всей тюрьме. Ни одного нарекания за все время. Темная душа – таково мое мнение.
– Темная?
– Как пучина океанская.
Я кивнула, вспомнив слова миссис Джелф. Вероятно, Доус довольно высокого происхождения?
Мисс Крейвен расхохоталась:
– Ну, повадки-то у нее в точности как у знатной дамы какой-нибудь! Все матроны ее недолюбливают – кроме миссис Джелф, но миссис Джелф у нас женщина мягкосердечная, для любого найдет доброе слово. Да и сами арестантки сторонятся этой Доус. У нас тут все быстро «снюхиваются», как выражаются наши поднадзорные, но с ней так никто и не сошелся. Побаиваются, видимо. Кто-то проведал, что писали о ней газеты, и пустил историю гулять по тюрьме – слухи-то с воли доходят, как ни препятствуй! Ну и потом, по ночам в блоках… женщинам всякая чушь мерещится. Кто-нибудь нет-нет да и завизжит вдруг: мол, из камеры Доус доносятся странные звуки…
– Странные звуки?
– Призраки, мисс. Девица-то ведь этот… как там называется… спиритический медиум, что ли?
Я остановилась и воззрилась на надзирательницу с изумлением, смешанным с некоторым испугом.
– Спиритический медиум! – повторила я. – Спиритический медиум – и здесь, в тюрьме? Какое же преступление она совершила? За что осуждена?
Мисс Крейвен пожала плечами. Вроде бы какая-то почтенная дама от нее пострадала и еще барышня одна; кто-то из них впоследствии помер. Но характер причиненного вреда был такой, что вменить убийство Доус не смогли, только нападение. Разумеется, иные утверждают, что обвинение против нее – полная чушь, сфабрикованная каверзным юристом…
– Но здесь, в Миллбанке, – фыркнув, добавила она, – частенько слышишь подобное.
Да, наверное, сказала я. Мы двинулись дальше по коридору, свернули за угол – и я увидела ту самую девушку, Доус.
Как и в прошлый раз, она сидела в солнечных лучах, но теперь с открытыми глазами, устремленными на спутанный моток пряжи, из которого она тянула нить.
Я взглянула на мисс Крейвен:
– Нельзя ли мне?..
Когда я вступила в камеру, солнечный свет стал ярче, и после сумрака однообразного коридора белые стены показались такими ослепительными, что я заслонила глаза рукой и прищурилась. Лишь через несколько секунд я осознала, что при моем появлении Доус не встала и не сделала книксен, как все прочие женщины; не отложила работу, не улыбнулась и не промолвила ни слова. А просто подняла глаза и посмотрела на меня со своего рода снисходительным любопытством, продолжая медленно перебирать пальцами нить грубой пряжи, словно молитвенные четки.
– Кажется, вас зовут Доус? – сказала я, когда мисс Крейвен заперла решетку и удалилась. – Как поживаете, Доус?
Девушка не ответила, но продолжала неподвижно смотреть. Черты у нее были не такими правильными, как мне показалось в прошлый раз: бровям и губам – чуть скошенным – недоставало симметрии. Поскольку платья у всех арестанток одинаково безликие, а волосы убраны под чепец, невольно обращаешь пристальное внимание на лица. На лица и руки. У Доус руки изящные, но огрубелые и красные. Ногти обломаны, и на них белые пятнышки.
Она по-прежнему молчала. При виде этой ее застылой позы, этого ее немигающего взгляда я на миг подумала, уж не придурковатая ли она просто-напросто, ну или глухонемая, может. Я выразила надежду, что ей будет приятно немного поговорить со мной; сказала, что хотела бы подружиться со всеми женщинами в Миллбанке…
Собственный голос казался мне очень громким. Я живо представила, как он разносится по всему тихому этажу, как узницы отрываются от работы, поднимают голову и прислушиваются – вероятно, презрительно усмехаясь.
Я повернулась к окну и указала на солнечные лучи, что столь ярко отражались от белого чепца девушки и кривоватой фетровой звезды у нее на рукаве.
– Любите греться на солнце? – спросила я.
– Надеюсь, мне можно и работать, и солнышком наслаждаться одновременно, – наконец-то отозвалась Доус. – Надеюсь, я вправе получить свою кроху тепла и света? Видит бог, как здесь не хватает этого!
Она выпалила это с такой горячностью, что я растерянно заморгала, на минуту смешавшись. Я огляделась вокруг. Белые стены теперь уже не слепили; пятно света, в котором сидела девушка, сокращалось прямо на глазах: в камере становилось все сумрачнее, все прохладнее. Ну да, солнце в своем неумолимом пути медленно уходило за башни Миллбанка. А узнице, безмолвной и бездвижной, что гномон, остается лишь наблюдать, как оно уходит из камеры, с каждым днем все раньше и раньше по мере течения очередного года. Должно быть, добрая половина тюрьмы с января по декабрь погружена во мрак, как обратная сторона луны.
От этой мысли мне стало еще более неловко стоять так вот перед Доус, продолжавшей тянуть нить из клубка пряжи. Я подошла к свернутой подвесной койке и положила на нее ладонь. Если я трогаю койку просто из любопытства, сказала девушка, то мне лучше обратить свой интерес на какие-нибудь другие вещи – миску, например, или кружку. Здесь положено держать постельные принадлежности аккуратно свернутыми, и ей не хотелось бы заново все сворачивать после моего ухода.
Я отдернула руку:
– Конечно-конечно. Извините.
Доус опустила глаза на свои деревянные спицы. Я спросила, над чем она трудится, и она равнодушно показала мне желтовато-серое вязанье:
– Чулки для солдат.
Выговор у Доус правильный. И когда она спотыкалась на каком-нибудь слове (а заминки в речи у нее случались, хотя и далеко не так часто, как у Эллен Пауэр или Кук), я даже слегка вздрагивала.
– Насколько я поняла, вы здесь уже год? – спросила я затем. – Знаете, вы можете отвлечься от работы, пока разговариваете со мной: мисс Хэксби разрешила. – (Доус опустила вязанье, но продолжала теребить пальцами пряжу.) – Значит, вы здесь уже год. И какой вам показалась жизнь в Миллбанке?
– Какой? – Девушка усмехнулась, отчего чуть скошенный рот скосился сильнее. – А какой бы она
Вопрос застал меня врасплох – он и сейчас, когда я о нем думаю, меня обескураживает! – и я на минуту замялась. Потом вспомнила наш с мисс Хэксби разговор и ответила, что здешняя жизнь, безусловно, показалась бы мне весьма тяжелой, но при этом я бы ясно сознавала, что справедливо наказана за дурной поступок. И наверное, даже радовалась бы возможности проводить столько времени в одиночестве, предаваясь раскаянию, строя планы на будущее.
– Планы?
– Как стать лучше.
Доус отвернулась к окну и ничего не сказала – и слава богу, ибо мои слова даже мне самой показались фальшивыми. Сзади из-под чепца выбивались бледно-золотые завитки – волосы у нее, подумала я, даже светлее, чем у Хелен, и наверняка выглядели бы очень красиво, если их тщательно вымыть и уложить. Солнечное пятно, в котором сидела девушка, вновь стало ярче, но продолжало неумолимо уползать прочь – так одеяло мало-помалу сползает с человека, спящего тревожным сном. Она подняла голову, подставляя лицо последнему теплому лучу.
– Не хотите немного поговорить со мной? – спросила я. – Возможно, это принесет вам некоторое утешение.
Доус молчала, пока полоска солнечного света не исчезла полностью. Потом повернулась ко мне, несколько долгих мгновений пристально на меня смотрела и наконец сказала, что не нуждается в моих утешениях. У нее и без меня «есть утешители». Да и вообще, с чего бы ей что-то мне рассказывать? Разве
Она пыталась говорить твердым голосом, но безуспешно: голос предательски задрожал, выдавая в ней не дерзость, а обычную браваду, за которой крылось самое настоящее отчаяние. Скажи я тебе сейчас несколько ласковых, сочувственных слов, и ты расплачешься, подумала я. Но мне совсем не хотелось, чтобы она передо мной плакала, а потому я придала своему голосу беззаботную живость. Да, сказала я, есть вещи, которые мисс Хэксби возбранила мне обсуждать с заключенными; однако, насколько я поняла, моя скромная персона к оным не относится. Ради бога, я охотно расскажу про себя все, что ей интересно знать…
Я назвала свое имя. Сообщила, что живу в Челси, на Чейн-уок. Что у меня есть женатый брат и сестра, которая скоро выйдет замуж, а сама я не замужем. Что я плохо сплю, часами кряду читаю или пишу, подолгу стою у окна, глядя на реку.
Я притворно задумалась:
– Так… что же еще? Да в общем-то, и все, пожалуй. Немного, конечно…
Пока я говорила, Доус не сводила с меня внимательного, чуть прищуренного взгляда. Теперь наконец она отвела глаза в сторону и улыбнулась. Зубы у нее ровные и очень белые – «как пастернак», по выражению Микеланджело, – но губы шершавые, покусанные.
Далее она заговорила более естественным тоном: спросила, давно ли я стала добровольной посетительницей и почему вообще. Зачем мне приезжать в Миллбанк, когда можно сидеть себе спокойненько в своем роскошном доме в Челси?..
– То есть вы полагаете, что дамам следует проводить дни в праздности? – спросила я.
Да, на моем месте она бы так и делала, последовал ответ.
– О нет, – сказала я. – На
Я невольно повысила голос, и Доус удивленно моргнула. Она наконец-то напрочь забыла о своем вязанье и смотрела на меня во все глаза. Мне даже захотелось, чтобы она отвернулась, ибо от этого пристального, неподвижного взгляда становилось не по себе.
Дело в том, пояснила я, что праздность не для меня. Я провела в праздности последние два года – и от нее «сделалась совсем больной».
– Вот мистер Шиллитоу и посоветовал наведываться сюда, – сказала я. – Он старый друг моего отца. Как-то приехал к нам с визитом и заговорил о Миллбанке. Рассказал о здешних порядках, о добровольных посетительницах, ну я и подумала…
Что же именно я подумала? Сейчас, под взглядом Доус, я и сама толком не знала. Я отвела глаза в сторону, но все равно ощущала на себе этот пронзительный взгляд. Немного погодя девушка промолвила совершенно спокойным тоном:
– Вы явились в Миллбанк не ради других, а ради себя самой: в надежде исцелиться от уныния, увидев женщин куда более несчастных, чем вы.
Я в точности помню эти слова: при всей своей резкости они были настолько близки к истине, что щеки мои вспыхнули от стыда.
– Ну так смотрите на меня, – все так же спокойно продолжала Доус, – я достаточно несчастна. Да пусть на меня весь мир смотрит: это часть моего наказания.
Она горделиво выпрямилась. Я неловко пробормотала, что, мол, надеюсь, мои визиты все же несколько смягчат для нее суровость наказания, а не усугубят… Девушка повторила, что не нуждается в моих утешениях. У нее много друзей, которые приходят к ней с утешением, когда таковое требуется.
Я недоуменно взглянула на нее:
– У вас есть друзья? Здесь, в Миллбанке?
Доус закрыла глаза и выразительно поводила ладонью перед своим лбом:
– Все мои друзья – здесь, мисс Прайер.
Я уже и забыла! А теперь, вспомнив, разом похолодела. С минуту Доус сидела с плотно закрытыми глазами, и только когда она наконец их открыла, я сказала:
– Ну да, вы же медиум, мне мисс Крейвен говорила. – (Доус чуть наклонила голову к плечу.) – Значит, друзья, вас навещающие… это духи? – (Она кивнула.) – И они к вам приходят… когда?
Духи всегда окружают нас, ответила она.
– Всегда? – Кажется, я улыбнулась. – Даже сейчас? Даже здесь?
Даже сейчас. Даже здесь. Они просто «предпочитают не показываться либо же не обладают достаточной силой…». Оглядевшись вокруг, я вспомнила неудачливую самоубийцу из блока миссис Притти – Джейн Сэмсон, окруженную бурым роем пляшущих пылинок. То есть Доус полагает, что в камере у нее… ну, вот таким же образом кишат духи?
– Но все-таки ваши друзья находят силу, когда надо?
Они черпают силу из нее, последовал ответ.
– И вы их видите, да? Совершенно отчетливо?
Порой они только говорят.
– Порой я только слышу слова, вот здесь. – Она приложила ладонь ко лбу.
– Вероятно, они посещают вас днем, когда вы работаете? – спросила я.
Она помотала головой. Нет, они приходят и ночью, когда все спят.
– Они к вам добры?
– Очень добры, – кивнула Доус. – Подарки разные приносят.
– Вот как? – Тут я улыбнулась, точно помню. – Подарки? Духовного свойства?
– Да всякие. – Она пожала плечами. – И духовные, и земные…
Земные? Какие же, например?
– Ну там цветок какой-нибудь, – сказала Доус. – Иногда роза. Иногда фиалка…
Пока она говорила, где-то в коридоре грохнула решетка, и я испуганно подскочила, но девушка даже бровью не повела – она явно отметила мою сконфуженную улыбку, но продолжала говорить ровным, почти небрежным тоном, словно совсем не беспокоясь, что́ я думаю о подобных заявлениях. Однако последним своим словом она будто булавку в меня вонзила – я моргнула, и лицо мое застыло. Разве могла я признаться, что тайком подглядывала за ней? Что видела, как она подносит к губам фиалку? Поначалу я тщетно ломала голову, откуда же в тюрьме взялся цветок, но в последние несколько дней напрочь о нем забыла. Я отвела глаза в сторону и беспомощно пробормотала:
– Ну что ж… – Потом еще раз: – Ну что ж… – И наконец с противной, наигранной веселостью договорила: – Будем надеяться, мисс Хэксби не прознает о ваших визитерах! Она наверняка сочтет ваше пребывание здесь недостаточным наказанием, если обнаружит, что вы принимаете гостей…
– Недостаточным? – тихо повторила Доус.
Неужели я полагаю, будто что-то может облегчить для нее тяготы наказания? Неужели так полагаю я, живущая благополучной жизнью, но уже знающая, в каких условиях они содержатся, как изнуряются в работе, во что одеваются и чем питаются?