Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Близость - Сара Уотерс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– А ну-ка, угомонись! – прикрикнула надзирательница. – Думаешь, у меня других забот мало? Думаешь, у мисс Хэксби нет иных дел, кроме как выслушивать мои пересказы твоих прошений?

– Да я ж ничего, матушка, – сбивчиво залепетала женщина. – Просто вы обещались поговорить с ней. А мисс Хэксби, когда приходила нынче утром, так она половину времени на Джарвис потратила, а ко мне и не подошла даже. А братец мой дал новые показания в суде, и теперь нужно только, чтоб мисс Хэксби замолвила словечко…

Мисс Ридли снова ударила по решетке, и арестантка опять вздрогнула.

– Она пристает к каждой надзирательнице, проходящей мимо, – негромко сказала мне миссис Джелф. – Добивается досрочного освобождения, бедняжка; только, думаю, выйдет еще не скоро… Ну хватит, Сайкс, оставь уже мисс Ридли в покое, а? Советую вам пройти дальше, мисс Прайер, не то она и вас попытается взять в оборот. Ну же, Сайкс, будь умницей, возвращайся к своей работе.

Однако Сайкс все не унималась, мисс Ридли все выговаривала ей, а миссис Джелф качала головой, на них глядя. Я двинулась вперед по коридору. Тюремная акустика усиливала до неестественной громкости просительный голос арестантки и бранчливый голос матроны; во всех камерах, мимо которых я проходила, женщины сидели, подняв головы и прислушиваясь, но при виде меня тотчас потупливали взгляд и вновь принимались шить. Глаза у них, мне показалось, были ужасно тусклые. Лица – очень бледные, а шеи, руки и пальцы – болезненно худые. На память мне пришли слова мистера Шиллитоу: сердце узницы податливо, впечатлительно и нужен лишь качественный шаблон, чтобы его сформировать должным образом. Я тотчас же почувствовала, как бьется собственное мое сердце. И вообразила вдруг, как его изымают из меня, а в разверстую скользкую полость в моей груди втискивают грубое сердце одной из этих женщин…

Я невольно взялась за горло, ощутив под ладонью сначала медальон, потом уже сердцебиение, и немного замедлила шаг. Достигнув арки на повороте в следующий коридор, я свернула в него, но дальше не пошла. Остановилась сразу за углом, вне видимости надзирательниц, прислонилась спиной к побеленной стене и стала ждать.

Вот здесь-то, через несколько секунд, произошло нечто особенное.

Я стояла у входа в первую из следующей череды камер. Рядом, на уровне моего плеча, находилась заслонка глазка, а чуть выше – эмалированная табличка со сведениями о заключенной. Только по табличке, собственно, я и поняла, что тюремное помещение не пустует, ибо оно словно бы источало тишину – густую и глубокую, неизмеримо глубже общей беспокойной тишины Миллбанка. Однако едва я успела подивиться столь странному безмолвию, как оно было нарушено. Нарушено единственным вздохом – образцово-печальным вздохом, как в каком-нибудь романе; и настолько он отвечал моему настроению, вызванному тюремной атмосферой, что подействовал на меня престранно. Я тотчас забыла про мисс Ридли и миссис Джелф, которые в любой миг могли появиться из-за угла, чтобы повести меня дальше по этажу. Забыла историю о неосторожной надзирательнице и заточенной ложке. Я тихонько подняла щиток «приглядки» и припала к ней глазами. Девушка в камере была столь неподвижна, что я затаила дыхание, боясь ее вспугнуть.

Она сидела на деревянном стуле, откинув голову и плотно сомкнув веки. Забытое вязанье лежало у нее на коленях, руки были слабо сцеплены на животе, а повернутое к окну лицо ловило теплые лучи солнца, щедро лившиеся сквозь желтое стекло. На рукаве грязно-коричневого платья я увидела знак тюремного разряда арестантки – фетровую звезду, криво вырезанную, косо пришитую, резко выделявшуюся в солнечном свете. Из-под чепца чуть выбивались светлые волосы; бледность лица подчеркивали четкие линии бровей, ресниц и губ. Девушка имела несомненное сходство с образами святых или ангелов с картин Кривелли.

Я рассматривала ее добрую минуту, в течение которой она ни разу не пошелохнулась и не открыла глаз. В этой позе, в этой застылой неподвижности чудилось что-то набожное. «Да она же молится!» – в конце концов решила я и, внезапно устыдившись, уже тронулась было прочь от двери. Но в следующее мгновение девушка пошевелилась. Медленно разомкнула руки, подняла к лицу, и что-то вдруг ярко вспыхнуло меж огрубелыми от работы розовыми пальцами. Она держала в них цветок – фиалку на поникшем стебельке. Поднесла к губам и легонько подула на нее – пурпурные лепестки затрепетали и будто бы вдруг засияли…

Глядя на девушку, я со всей остротой осознала, насколько тусклый мир ее окружает: узницы в камерах, надзирательницы в коридорах, даже я сама – все мы словно написаны одинаково блеклыми красками, а вот здесь – единственное пятно яркого, чистого цвета, появившееся на холсте явно по ошибке.

Тогда я даже не задалась вопросом, как в этом сумрачном, безотрадном месте фиалка нашла путь к этим бледным рукам. Только с внезапным ужасом подумала: «Да какое же преступление совершила эта девушка?» Потом я вспомнила про эмалированную табличку, висевшую рядом. Бесшумно закрыла «приглядку» и немного переместилась вбок, чтобы прочитать написанное там.

Под тюремным номером и разрядом заключенной значилось преступление: «Мошенничество и телесное насилие». Дата поступления – одиннадцать месяцев назад. Срок – четыре года.

Четыре года! Четыре года в Миллбанке, наверное, кажутся целой вечностью. Я уже хотела снова заглянуть в смотровое окошко, окликнуть узницу, узнать ее историю, но тут в коридоре за углом послышался голос мисс Ридли и скрип ее башмаков по песку, усыпающему холодные плиты пола. Я нерешительно замерла на месте. «Что будет, если матроны тоже заглянут к ней в камеру и увидят цветок? – пронеслось у меня в уме. – Они ведь наверняка его отберут, что сильно меня расстроит». Посему я проворно подступила к арке и, когда надзирательницы приблизились, сказала (нимало, в общем-то, не лукавя), что порядком утомилась, ну а увидела здесь уже достаточно, во всяком случае для первого раза.

– Воля ваша, мадам, – только и промолвила мисс Ридли.

Она круто развернулась и повела меня обратно. Когда решетка на выходе из блока закрылась за мной, я оглянулась на далекий поворот коридора, испытывая странное чувство: тихую радость, смешанную с острым сожалением. «Ничего, – подумала я, – она ведь по-прежнему будет там, бедняжка, когда я вернусь на следующей неделе».

Мисс Ридли провела меня к башенной лестнице, и мы начали свой осторожный круговой спуск к нижним и более мрачным этажам; я чувствовала себя Данте, следующим за Вергилием в Ад. Сначала меня препоручили мисс Маннинг, потом караульному, который сопроводил меня в пути через Второй и Первый пятиугольники. Я велела доставить мою записку к мистеру Шиллитоу, после чего меня вывели за внутренние ворота и повели через тот самый гравийный клин. Теперь стены корпусов словно расходились передо мной, но как-то неохотно. При набравшем силу солнце кровоподтечные тени стали гуще.

Мы шли, я и караульный, и я вдруг поймала себя на том, что пристально оглядываю тюремную территорию – голую черную землю с редкими островками осоки.

– Скажите, любезный, а цветы здесь какие-нибудь растут? Ну там маргаритки… или фиалки?

Ни маргариток, ни фиалок, последовал ответ, ни даже паршивых одуванчиков. Не приживаются на здешней почве, слишком близко к Темзе, сущая болотина.

Я так и думала, кивнула я. И вновь обратилась мыслями к цветку: откуда же он здесь взялся? Нет ли где-то меж кирпичами тюремных стен расселин, в которых подобное растение может пустить корни? Не знаю, не знаю…

Впрочем, на сей счет я размышляла недолго. Караульный подвел меня к внешним воротам, привратник нашел для меня кэб, и теперь, когда унылые камеры, лязгающие засовы, сумрачные тени и вонь тюремной жизни остались позади, невозможно было не возрадоваться собственной свободе и не возблагодарить небо за нее. Все-таки я правильно сделала, что поехала сюда, подумала я; и хорошо, что мистер Шиллитоу ничего не знает про мою историю. Поскольку он ничего не знает и здешние женщины ничего не знают, мне будет проще оставить ее позади. Я мысленно представила, как они связывают мое прошлое ремнями и накрепко запирают на замок…

Сегодня вечером я виделась с Хелен. Она была с моим братом и несколькими их знакомыми. Они заехали к нам по пути в театр, все при полном параде – только Хелен в обычном сером платье, вроде моего и материного. Когда они прибыли, я спустилась в гостиную, но оставалась там недолго: после прохладной тишины Миллбанка и собственной моей комнаты скопище голосов и лиц вызывало болезненное раздражение. Хелен отвела меня в сторонку, и мы немного поговорили о моем посещении тюрьмы. Я рассказала о бесконечных однообразных коридорах, произведших на меня столь тяжелое и тревожное впечатление. Потом спросила, помнит ли она роман мистера Ле Фаню про богатую наследницу, которую выставляют сумасшедшей.

– На минуту я и вправду подумала: а вдруг моя мать в сговоре с мистером Шиллитоу и он собирается удержать меня в тюрьме, растерянную и сбитую с толку?

Хелен улыбнулась, но быстрым взглядом проверила, не слышит ли меня мать.

Затем я немного рассказала про арестанток. Жуткие существа, наверное, предположила она. Да нет, вовсе не жуткие, ответила я, просто слабые…

– Так сказал мистер Шиллитоу. Он сказал, что мне надлежит формировать их души. Такова моя задача. Служить для них нравственным образцом.

Слушая меня, Хелен разглядывала свои руки, крутила кольца на пальцах. Ты смелая, сказала она. И выразила уверенность, что эта работа отвлечет меня от «всех былых горестей».

Тут к нам обратилась мать: мол, о чем мы там шепчемся с таким серьезным видом? Днем она с содроганием выслушала мой рассказ о Миллбанке и строго предупредила, чтобы при гостях я помалкивала о своих тюремных впечатлениях.

– Хелен, не позволяй Маргарет докучать тебе своими историями про тюрьму, – сказала мать. – Вон, тебя муж ждет. На спектакль опоздаете.

Хелен тотчас отошла к Стивену, и он поцеловал ей руку. Я еще пару минут посидела, наблюдая за ними, потом незаметно выскользнула из гостиной и поднялась в свою комнату.

Если мне нельзя никому рассказывать о своем посещении тюрьмы, решила я, то уж описать его в своем дневнике мне никто не запретит…

Я исписала двадцать страниц, и сейчас, все перечитав, я понимаю, что на самом деле мой путь через Миллбанк был не таким запутанным, как мне казалось. Во всяком случае, он яснее и четче моих путаных мыслей, которыми я заполнила последнюю тетрадь. В этой, по крайней мере, подобной невнятицы не будет.

Сейчас половина первого ночи. Я слышу, как служанки поднимаются в мансарду, а кухарка гремит засовами, – этот железный лязг, наверное, теперь всегда будет связываться у меня с тюрьмой!

Вот Бойд закрывает дверь своей комнаты и идет к окну задернуть штору. Я могу следить за всеми ее перемещениями, словно потолок надо мной – стеклянный. Вот она расшнуровывает башмаки, и они с глухим стуком падают на пол. Вот скрипит матрас.

В окне передо мной – Темза, черная, как меласса. Фонари на мосту Альберта, деревья Баттерси-парка, беззвездное небо…

Полчаса назад мать принесла мне мое лекарство. Я сказала, что хочу посидеть еще немного, и попросила оставить склянку здесь, мол, сама приму чуть позже – но нет, ни в коем случае. Для этого я «недостаточно здорова», сказала она. Пока еще – недостаточно.

Она отсчитала гранулы в стаканчик с водой и удовлетворенно кивнула, когда я покорно выпила микстуру. Теперь я слишком утомлена, чтобы писать, но слишком взбудоражена, чтобы уснуть. Мисс Ридли говорила чистую правду. Когда я закрываю глаза, то вижу только холодные белые коридоры Миллбанка с рядами темных дверных проемов. Спят ли сейчас обитательницы тюрьмы, лежат ли без сна? Я думаю о них: о Сюзанне Пиллинг, о Сайкс, о мисс Хэксби в ее безмолвной башне и о девушке с фиалкой, чье лицо поразило меня красотой.

Интересно, как ее зовут?

2 сентября 1874 г.

Селина Доус

Селина Энн Доус

Мисс С. Э. Доус

Мисс С. Э. Доус, трансмедиум

Мисс Селина Доус, знаменитый трансмедиум,

ежедневные сеансы

Мисс Доус, трансмедиум,

ежедневные магические сеансы

в Спиритическом отеле Винси, Лэмз-Кондуит-стрит,

Западно-Центральный Лондон.

Укромное и приятное расположение.

СМЕРТЬ НЕМА, КОГДА ЖИЗНЬ ГЛУХА

за дополнительный шиллинг

сделают жирный шрифт и черную рамку

30 сентября 1874 г.

В конечном счете материн запрет на рассказы о тюрьме продлился лишь несколько дней, ибо все до единого наши гости настойчиво просили меня поделиться впечатлениями о Миллбанке и его обитателях. Все жаждали леденящих кровь подробностей, однако, хотя мои воспоминания о тюрьме по-прежнему остаются очень яркими, не только они одни занимают мои мысли. Прежде всего мне не дает покоя обыденность самого того факта, что совсем рядом, всего в двух милях от Челси, то есть в пяти минутах езды на извозчике, находится громадное сумрачное, унылое здание, где заточены полторы тысячи мужчин и женщин, принуждаемых к молчанию и покорности. Я поймала себя на том, что постоянно вспоминаю о них за самыми обычными своими повседневными занятиями – когда пью чай, чтобы утолить жажду; когда беру книгу, чтобы почитать на досуге, или закутываюсь в шаль, чтобы согреться; когда произношу вслух какие-нибудь стихотворные строки, просто для того, чтобы насладиться звучанием изысканных слов. Я делаю вещи, которые делала без счету раз прежде, но теперь всякий раз вспоминаю об узниках, которые лишены всего этого.

Я гадаю, сколько из них, лежа ночами в холодных камерах, видят во сне фарфоровые чашки, книги и поэтические строки? Мне вот Миллбанк снился уже не единожды. Во сне представлялось, будто я заключенная в одной из камер и выравниваю на полке ряд предметов – миску, нож, вилку, Библию.

Но всех интересуют подробности иного толка. Если мое разовое посещение тюрьмы видится людям делом вполне понятным – своего рода развлечением, – то мое намерение вернуться туда еще раз, еще и еще изумляет до чрезвычайности. Одна только Хелен воспринимает меня серьезно.

Ах! – восклицают все остальные. – Да неужели вы и вправду думаете принять участие в этих женщинах? Они ведь воровки и… и даже хуже!

Гости недоуменно смотрят на меня, потом на мать. Как, спрашивают, она может допустить, чтобы я туда ходила? А мать, разумеется, отвечает:

– Маргарет всегда поступает, как считает нужным. Я сразу сказала: если ей требуется какое-то занятие, для нее и дома работа найдется. Вот, к примеру, письма ее отца – прекрасные письма – разобрать надобно…

Я сказала, что непременно займусь папиными письмами, в свое время, а сейчас мне хочется попробовать себя в другом деле – посмотреть хотя бы, как оно у меня пойдет. И при этих моих словах миссис Уоллес, подруга матери, пытливо в меня вгляделась. Знает ли она или догадывается ли о моей болезни и ее причинах? – подумала я, когда она промолвила следующее:

– Ну, ничто не исцеляет от уныния лучше, чем благотворительная работа, – так мне один врач говорил. Но тюрьма!.. Даже представить страшно, какой там воздух! Там же наверняка рассадник всяческой заразы!

Я опять вспомнила однообразные белые коридоры и голые, голые камеры. Напротив, возразила я, во всех помещениях там безупречная чистота и порядок. Тогда моя сестра спросила: если там чистота и порядок, зачем узницам вообще мое сочувствие? Миссис Уоллес улыбнулась. Она всегда любила Присциллу; считает ее даже красивее, чем Хелен.

– Возможно, моя дорогая, и ты задумаешься о подобных благотворительных визитах, когда выйдешь замуж за мистера Барклея. В Уорикшире есть тюрьмы? Только вообразить твое прелестное личико среди физиономий осужденных преступниц – познавательное зрелище было бы! На сей счет есть эпиграмма… мм… как же там? Маргарет, ты наверняка знаешь: что-то такое про женщин, рай и ад.

Она имела в виду строки:

Да, мужи разнятся,Как небо и земля между собою,А худшие и лучшие из женщин,Как ад и Небо.

Когда я произнесла их, миссис Уоллес воскликнула: точно! ну какая же я все-таки умная! Она бы и за тыщу лет не сумела прочесть все книги, которые я успела прочитать к своему возрасту.

Да, заметила мать, Теннисон сказал про женщин очень верно…

Вышеописанный разговор состоялся сегодня утром, когда миссис Уоллес завтракала с нами. После завтрака они с матерью повезли Прис на первый сеанс позирования для портрета, который заказал мистер Барклей. Он хочет, чтобы к их возвращению в Маришес из медового месяца портрет висел в гостиной. Для работы он нанял художника, имеющего студию в Кенсингтоне. Мать спросила, не хочу ли я поехать с ними. Если кому и интересно посмотреть картины, так это нашей Маргарет, сказала Прис, глядя в зеркало и проводя пальцем в перчатке по бровям. Для портрета она подчернила карандашом брови и надела голубое легкое платье, поверх которого накинула темный плащ. Мать сказала, что и серое сгодилось бы, поскольку платья все равно никто не увидит, кроме художника, мистера Корнуоллиса.

Я с ними не поехала. Я отправилась в Миллбанк, чтобы начать основательные посещения арестанток.

Тюрьма произвела на меня не такое жуткое впечатление, как я ожидала: в моих тревожных снах тюремные стены были выше и мрачнее, а коридоры – у́же, чем на самом деле. Мистер Шиллитоу советует приезжать раз в неделю, но в любой угодный мне день и час; он говорит, чтобы лучше понять жизнь арестанток, надо увидеть все части тюрьмы, где они так или иначе проводят время, и узнать все порядки, которым они подчинены. Если на прошлой неделе я отправилась в Миллбанк рано утром, то сегодня – значительно позже. К воротам я подъехала без четверти час, и меня снова сопроводили к суровой мисс Ридли. Она как раз собиралась пронаблюдать за раздачей тюремных обедов, и я пошла с ней.

Увиденное меня поразило. Вскоре после моего прибытия пробил колокол, по каковому сигналу надзирательница каждого этажа должна отобрать четырех из своих подопечных и проследовать с ними к тюремной кухне. Когда мы с мисс Ридли подошли туда, там уже собрались все они: мисс Маннинг, миссис Притти, миссис Джелф и двенадцать бледных арестанток, которые стояли, потупив глаза и сложив руки перед собой. В женском корпусе нет своей кухни, обеды доставляются из мужской части тюрьмы. Поскольку мужские и женские блоки строго обособлены друг от друга, женщинам приходится ждать, соблюдая полную тишину, когда мужчины заберут свою похлебку и покинут кухню. Все это объяснила мне мисс Ридли.

– Они не должны видеть мужчин, – сказала она. – Таковы правила.

Из-за кухонной двери, заложенной засовом, доносилось шарканье тяжелых башмаков и глухое бормотание – и мне вдруг представилось, что там не мужчины, а гоблины, с хвостами, рылами и косматыми бородами…

Когда шум стих, мисс Ридли стукнула в дверь связкой ключей:

– Путь свободен, мистер Лоуренс?

– Свободен! – последовал ответ.

Надзирательница отомкнула засов, и арестантки гуськом потянулись в кухню. Тюремный повар наблюдал за женщинами, скрестив руки на груди и посасывая щеки.

После холодного тесного коридора кухня показалась огромной и очень жаркой. В спертом воздухе висели не самые приятные запахи; песок на полу местами потемнел и комковато слипся от пролитой жидкости. На трех широких столах, сдвинутых посреди помещения, стояли бидоны с мясной похлебкой и подносы с маленькими хлебными буханками. По знаку мисс Ридли арестантки парами подступали к столам, брали одна бидон, другая поднос с хлебом для своего блока и выходили за дверь, пошатываясь от тяжести ноши.

Назад я пошла с подопечными мисс Маннинг. Все обитательницы первого этажа уже стояли наготове у своих решеток, с жестяными мисками в руках. Когда начали разливать порции, надзирательница возгласила короткую молитву – «Господи-благослови-пищу-нашу-и-сделай-нас-достойными-ее»» или что-то подобное, – но женщины к ней не присоединились. Все молчали и лишь вжимались лицами между прутьев решеток, пытаясь проследить за передвижением обедов вдоль блока. Получив свои порции, они сразу отходили к столам и бережливо посыпали еду солью из деревянных коробочек, взятых с полок.

Обед состоял из мясной похлебки с картошкой и шестиунцевой хлебной буханочки – все отвратительного качества: буханки из серой муки грубого помола, подгорелые, похожие на пережженные кирпичики; сваренная в кожуре картошка вся в черных пятнах; похлебка мутная, затянутая пленкой жира, которая утолщалась и становилась все белесее по мере остывания бидонов. Мясо бледное и слишком жилистое, чтобы поддаться тупому казенному ножу. Многие арестантки, я видела, сосредоточенно рвали его зубами, ровно дикари.

Однако почти все они брали свои порции весьма охотно; лишь некоторые уныло морщились при виде малоаппетитного варева, а иные с явным подозрением трогали мясо пальцем.

– Вам не нравится ваш обед? – спросила я женщину, которая так сделала.

Она ответила, что ей даже думать противно, в каких руках побывало мясо там, в мужской части тюрьмы.

– Они нарочно пачкают руки всякой гадостью, а потом суют пальцы в нашу похлебку смеха ради…

Женщина повторила это два или три раз подряд и больше не отвечала ни на какие мои вопросы. Я оставила ее бурчать над миской и вернулась к надзирательницам, стоявшим у входа в блок.

Мисс Ридли немного рассказала мне о питании арестанток, как оно разнообразится: по пятницам, к примеру, всегда подают рыбу, поскольку среди женщин много католичек, а по воскресеньям – пудинг на сале. «А есть ли здесь у вас еврейки?» – спросила я, и она ответила, что в Миллбанке всегда сидит несколько евреек, которые доставляют «много головной боли» своими требованиями к пище. Она и в других тюрьмах встречала таких вот притязательных особ иудейской веры.

– Впрочем, со временем все они избавляются от этой чепухи, – сказала надзирательница. – Во всяком случае – в моем отделении.

Когда я описываю мисс Ридли брату и Хелен, они улыбаются.

– Да ну, ты преувеличиваешь, Маргарет! – как-то усомнилась Хелен, но Стивен покачал головой и сказал, что часто видит в суде полицейских матрон, похожих на мисс Ридли.

– Жестокая порода, – сказал он. – Они рождаются деспотами. Рождаются с цепью на поясе. Мамаши дают им сосать железные ключи, чтоб зубы поскорее прорезались.

Брат оскалился, показывая зубы, – они у него ровные, как и у Присциллы, а вот у меня кривоватые. Хелен звонко рассмеялась.

– Ну, насчет мисс Ридли я не уверена, – ответила я. – Думаю, она не прирожденный деспот, а просто изо всех сил старается соответствовать своей роли. Думаю, у нее есть секретный альбом с вырезками из «Ньюгейтского справочника». Да, наверняка есть. Она наклеила на него название «Знаменитые поборники тюремной дисциплины» и темными миллбанкскими ночами вздыхает над ним, как дочь священника – над модным журналом.

Хелен рассмеялась еще громче, даже слезы на глазах выступили, и от влаги ресницы стали почти черными.

Сегодня, вспомнив смех Хелен, я вдруг вообразила, как посмотрела бы на меня мисс Ридли, если бы узнала, что я болтаю про нее всякое, чтобы развеселить свою невестку, – и при одной этой мысли меня бросило в дрожь. Ибо в мисс Ридли, когда она при исполнении своих служебных обязанностей, нет решительно ничего комичного.

С другой стороны, жизнь тюремных матрон (даже мисс Ридли и мисс Хэксби), должно быть, весьма безрадостна. Ведь практически все свое время они проводят в стенах тюрьмы, словно и сами заточены здесь. Работа у них, по словам мисс Маннинг, ничуть не легче, чем у судомоек каких-нибудь. Конечно, в Миллбанке у всех надзирательниц есть личные комнаты для отдыха, но обычно дневные дежурства настолько изматывают, что после смены ни до чего, только бы рухнуть на кровать и забыться сном. Питаются они той же пищей, что и заключенные, а обязанности у них ну очень тяжелые, порой даже опасные. «Вон, попросите мисс Крейвен, чтоб показала вам руку, – сказала мисс Маннинг. – У нее синячище от локтя до запястья: одна девка ударила на прошлой неделе, в прачечной».

Сама мисс Крейвен, когда позже я с ней познакомилась, показалась мне почти такой же грубой, как и женщины, которых она сторожила. «Да они все что крысы бешеные, – сказала она. – Глаза б не глядели, честное слово». Когда я спросила, не подумывает ли она найти другое место, раз здесь работа такая тяжелая, мисс Крейвен с горечью ответила: «Да на что еще я гожусь, после одиннадцати-то лет в Миллбанке?» Нет, ходить ей по тюремным коридорам до самого смертного часа.

Одна лишь миссис Джелф, надзирательница верхних блоков, кажется мне по-настоящему доброй, даже мягкой. Выглядит она страшно бледной и страшно усталой, на вид ей можно дать и двадцать пять лет, и сорок. Но на тюремную жизнь она ничуть не жалуется, разве только говорит, что многие из историй, которые ей приходится выслушивать, поистине трагичны.

Я поднялась на ее этаж сразу после обеденного часа, когда колокольный звон возвестил, что арестанткам пора возвращаться к своей работе.

– Сегодня я впервые здесь в роли настоящей добровольной посетительницы, миссис Джелф, и очень надеюсь на вашу помощь, поскольку изрядно волнуюсь, – сказала я.

Дома, на Чейн-уок, я бы нипочем в этом не призналась.

– Счастлива вам услужить, – живо откликнулась миссис Джелф и тотчас повела меня к арестантке, которая, заверила она, премного обрадуется моему посещению.

Ею оказалась пожилая женщина, самая старшая по возрасту во всем корпусе: заключенная высшего, «звездочного» разряда по имени Эллен Пауэр. Когда я вошла в камеру, она быстро встала, уступая мне стул. Разумеется, я сказала: «нет-нет, сидите», но она не пожелала сидеть в моем присутствии, и в конечном счете мы обе остались на ногах. Миссис Джелф внимательно на нас посмотрела, потом кивнула и отступила к двери. «Я должна запереть решетку, мисс, – с улыбкой сообщила она. – Крикните меня, когда захотите выйти». И пояснила, что надзирательницы, где бы ни находились на своем этаже, слышат громкий голос из любой камеры. Она вышла и затворила за собой решетку; ключ со скрежетом повернулся в замке. Я вдруг осознала, что именно миссис Джелф оберегала меня от опасностей в моих страшных снах о Миллбанке. Когда я наконец перевела взгляд на арестантку, она улыбалась.

Пауэр просидела в тюрьме уже три года, срок истекает через три месяца; осуждена была за содержание дома терпимости. Сообщив мне последнее, она возмущенно потрясла головой. «Тоже мне, дом называется! Всего-то гостиная одна. Ну заходили порой парни с девчонками, сидели себе, целовались-миловались, вот и все. Внученька моя родная все там хлопотала: чтоб чистенько было, чтоб цветочки завсегда, свежие цветочки в вазе. Дом терпимости, ага! Молодым парням нужно ведь место, куда своих подружек привести, верно? Не целоваться же прямо посреди улицы? А если кто и совал мне шиллинг перед уходом, за доброту мою, за цветочки свежие, – в чем мое преступление, спрашивается?»

С ее слов выходило, что она не совершала ничего противозаконного. Однако, памятуя предостережения надзирательниц, я уклончиво ответила, что не могу судить о вынесенном ей приговоре. Пауэр махнула рукой с уродливыми шишковатыми костяшками: да где уж нам судить, не нашего женского ума дело.

Я провела с ней полчаса. Несколько раз она снова пускалась объяснять всякие тонкости сводничества, но в конце концов мне удалось вывести разговор на менее сомнительные темы. Вспомнив невзрачную Сюзанну Пиллинг, с которой я беседовала в блоке мисс Маннинг, я поинтересовалась у Пауэр, как ей здешние порядки и одежда.

Она на минуту задумалась, потом потрясла головой:

– За порядки ничего не скажу, поскольку в других тюрьмах не сидела; но сдается мне, они тут довольно строгие – так и запишите, – (я взяла с собой блокнот), – мне не страшно, если кто прочтет. А вот одежа, скажу прямо, дрянная.

Она пожаловалась, мол, как сдашь вещи в прачечную, так обратно свой прежний комплект нипочем не получишь.

– …и бывает, из прачечной одежа возвращается не отмытая толком, вся в пятнах, мисс, а ты давай носи или сиди мерзни голышом. Опять-таки фланельное исподнее – грубое, жесткое, колючее и такое стираное-перестираное, что уже и на фланель давно не похоже, название одно – ни капельки не греет, а только колется, чесотка от него нестерпимая. Про башмаки ничего плохого не скажу, но вот без корсетов, извиняюсь за такие подробности, женщинам помоложе тяжеленько приходится. Старухе навроде меня корсет не особо надобен, но вот молодым девицам, мисс, без него большое неудобство.

Она продолжала в таком же духе и, кажется, получала истинное удовольствие от разговора. Однако при этом речь у нее была несколько затрудненная, с паузами и запинками. Пауэр иногда надолго умолкала, часто облизывала или вытирала ладонью губы, поминутно откашливалась. Сначала я решила, что она делает так из предупредительности ко мне, поскольку я время от времени записывала за ней в блокнот, обычным письмом, не стенографическим. Но с другой стороны, паузы возникали в самых неожиданных местах, без всякого повода с моей стороны, и я вновь вспомнила Сюзанну Пиллинг, которая тоже заикалась, мямлила, непрестанно откашливалась и с заметным трудом подбирала даже самые простые слова, что я отнесла за счет ее туповатости… Когда я попрощалась и двинулась к выходу, а Пауэр опять запнулась на обычном «благослови вас Господь», она приложила к щеке узловатую подагрическую руку и горестно покачала головой.

– Небось думаете, я совсем дурная старуха, – вздохнула она. – Небось думаете, я и имени-то своего толком не выговорю. Мистер Пауэр частенько клял мой язык – говорил, он проворнее гончей, мчащей по заячьему следу. Сейчас он позабавился бы, муженек мой, на меня глядючи… верно, мисс? Долгими часами напролет сидишь одна, не с кем словом перемолвиться. Иной раз гадаешь, не отсох ли уже язык, не отвалился ли. Иной раз и впрямь боишься имя свое забыть.



Поделиться книгой:

На главную
Назад