— При чем тут заработок? — удивился Григорий.
— Молчи!.. Деньги — они и святому голову скрутят… экономика, короче говоря, вот как. Она, где ее ни копни, — тут как тут, а слов намолоть всяких можно, недорого стоит… Вот и в нем, в Кожевникове, жадность закопошилась… А ты думал как?
Есть характеры, которые, как бутылочный квас в жаркий день, двадцать секунд гонят пену, а на двадцать первой выдыхаются. Таков был и Карпенко-старший. Отбушевав, он уже просительно советовал сыну:
— Ты бы, Григорий, того… ты бы с ним поуважительнее. А? Тебе бы потише с ним, поскольку зависишь. Пообещай: мол, за двоих стараться буду… А ты небось все характер показываешь… Пошли, что ли!
Покамест Карпенко-старший отыскивал дверь в темных сенях кузнеца, Татьяна дернула за рукав Григория:
— Выдь на минутку…
Григорий отстал и выбрался в садик.
— Ну? — грозно спросила Татьяна.
— Увольняет.
— Что же теперь?
— А я знаю?
— А ты знай… Тем более что я с тобой… За двоих и думай! А я ему не поддамся, я свое слово сказала…
В распахнутом окне появились голова и плечи кузнеца:
— Танька, отпусти Григория… Огурцов с погреба принеси!
Когда она вернулась, кузнец кивнул ей:
— Садись, слушай… Тебя тоже касается!
Разговор, однако, начался обыкновенно: о погоде, об уборке урожая. Выпили по рюмке, по другой. Карпенко-старший снова начал закипать:
— Чтой-то ты, Сидорович, петли вяжешь… Бери, что ли, быка за рога, если собираешься…
Кузнец помолчал, потом хлопнул ладонью по столу:
— А за рога — так за рога… Кончили мы с Гришкой канитель нашу, пускай уезжает.
— Ну, сморозил ты, Сидорович! — зло хохотнул Карпенко-старший. — Выпил мало, а сморозил… Да зачем ему уезжать? Ремесло знает, к работе привержен… А если не соображает чего, ты не стесняйся, ты ума ему вкладывай — это я одобряю…
— Не тарахти, — обрезал кузнец. — Сказал, — значит, пусть уезжает. А если на то пошло, так и Таньку за подручного не отдам. Пусть и не вьется зря…
— Ну, прямо спектакль ты задаешь, Сидорович, — развел руками Карпенко-старший. — Сам кузнец, а профессией брезгуешь. Я вот при земле состою, так случается, что и обзову ее, когда настоящего урожая не дает, а все ж таки люблю и уважаю…
— Объясни-ка мне, Афанасьевич, на каком лыке в левом лапте пятку заламывать?
— Да при чем лапти? Чудеса!
— Скажи лучше — забыл… Давно не плел, то-то! В сапогах ходишь… А еще память шевельни — отыщется кое-что авось… Помнишь, шерстобиты у нас в селах были — текстильная промышленность на одной струне? Нету, брат, усопшая компания!.. Тоже швецы, шорники бродячие далеконько ушли что-то, не возвращаются!.. Жизнь вперед убежала. А я кто? Я — последний кузнец на селе. От кустарной профессии рост брал, может, разве звание останется, а овощ — не тот будет… Что поделаешь? Время само показывает, что и к чему… Ну, а то лошади такие есть, с затинкой: погоняют ее — поневоле вперед двигается, а сама все же назад глазом косит, все норовит поперек дороги стать…
— Чудно говоришь, — обиделся Карпенко-старший, — я тебе все же не лошадь, а сосед… И ты меня не уподобляй!..
— Постой-ка! Видишь? — кивнул кузнец на окно.
По селу время от времени проходили машины, свет фар полыхал по окнам и палисадникам. Их гудки, свет, шум стали частью вечерних сельских звуков, как и кваканье лягушек по весне, и скрип коростелей, и летний бой перепелки.
— Грузовики — и больше ничего, — сказал Карпенко-старший.
— Правильно, грузовики… Техника! Так до нее от нашей кузни — как до небес. Это тебе не самодельные гвозди ковать, — было такое время, а теперь выходит себе дороже. Я вот уже сколько лет над этим думаю! Ночами не спал, примеривался: двигаюсь или стою? Люди-то все вверх, все вверх забирают… А я? Раньше в кузне плуги сами целиком ковали, а о лемехах и отвалах и говорить нечего. Топоры, серпы делали… Ушло! Осталось нам колеса обувать, коней ковать, скобы делать. Нужная работа, а размах не тот. А недавно я к куму ездил… Язык у него, как щеколда, в любую сторону крутится, но голова не соломой набита… Посидели мы с ним, выпили, песни попели — на эти дела он мастер! — а потом говорит: «Пойдем, Михайло, кузницу тебе покажу». — «У меня, говорю, своя есть, нечего мне в чужую сажу лезть…» Смеется, черт рыжий: «Твоя кузня — пережиток… новую глянь… Пойдем!» Пошли. Приводят в машинно-тракторную мастерскую… К воротам аллея ведет, за деревцами электростанция пыхтит… Зашел я — завод! Сами формуют детали, отливают, обтачивают, шлифуют. Станки — в три ряда… Я полвека в кузне проработал, а что я могу? Гвоздь в кузов машины забить, а гайки без меня подкрутят… Гляжу, старый глухарь, на мальчишку у станка — так он передо мной профессор! Плакать захотелось от обиды: прозевал, недодумал в срок, сам свой талант на веревочку посадил. А кум смеется: «Ничего, говорит, зато у тебя звону больше!» Разругался я с ним, с дьяволом рыжим, и домой. Приехал, глянул на свою кузню — дыра черная, а тут еще сын твой крутится… Мне бы его молодость да здоровье, так я чего не достиг бы, я бы из упряжи вперед рвался, а он удовольствовался, ум жиром обкладывает… Ну и противно мне на него глядеть!
— Да-а! — обескураженно крякнул Карпенко-старший. — Это действительно… Думаешь, подомнет вас с этой кузницей?
— Оттеснит… Разлив, брат!
— Какой разлив?
— Половодье… Знаешь, как начинается? Тут снег подъело, там… ручеек побежал, с другим слился… Глядь — в логу вода бурлит, закручивает… пошла! Речка еще кряхтит, упирается, а ручьи несутся, кипят — и лед в куски, вода из берегов… Стоишь, дивишься, дух захватывает: летит могучая сила, сияет, под солнце катится, и все, что вокруг — и кручи, и села, и облака, — все в ней отражается… И что ни захватит по дороге, все туда несет, под солнце. Иное бревнышко суковатое к берегу притрется, в заводи застоится, в ил всосется, вроде уж и пристроилось, ан нет, двинет его, зацепит другим бревном, волной подвернет, глядь, и уже оно по стрежню летит…
Кузнец помолчал, а потом сказал уже тише:
— Гришку на стрежень ставить надо… Пусть едет.
— Куда?
— Туда, в машинно-тракторную… Там и человек такой как раз нужен. Построят поближе где — сюда переведется, еще, может, и меня в подручные возьмет. Самого-то семья облепила, ногами в землю врос…
— Да ведь заработок не тот, — прикинул Карпенко-старший. — Учиться будет — так только что из дома не потащил бы, а в дом где уж…
— Не знаю, — сказал кузнец. — Не думал. По мне, если душе и рукам простора нет — так и любой кусок в горло не лезет. Едят не для того, чтоб есть, — для того, чтобы жить… Человек не корова, пожевал — и доволен…
— А как же я? — спросила Татьяна.
— Подождешь. Лето в колхозе поработаешь, а там видно будет.
— Кого — на стрежень, а кого, как бревно суковатое, — в тину? А любовь нашу куда девать, под наковальню твою временно положить, что ли? Вместе со ржавыми болтами…
— Я в твои годы поменьше рассуждал, а вот спину не разгибал с утра до ночи…
— Может, и мне лапти плести поучиться? Мне тоже неинтересно картошку тяпкой полоть. Машины вон что ни день на село идут.
Кузнец озадаченно вскинул лохматые брови:
— Ты того… ты все же не очень! О тебе я думал — в техникум послать…
— А я не хочу учиться в техникуме, — сказала Татьяна. — И в городе жить не хочу. На машине в поле хочу работать! Солнце, птиц, рощи, травы люблю! Мне только еще приемник завести, по радио песни слушать — больше и не надо ничего… Я с Гришкой поеду! — выкрикнула Татьяна и, чтобы не расплакаться, выбежала на улицу.
— Иди, Григорий, — приказал кузнец. — Ты ее этого… уговори. Это ты умеешь небось. Ишь закрутил голову!
— Удивил ты меня, Сидорович, — сказал Карпенко-старший. — Ишь как размахнулся.
— А это не я, Афанасьевич… Жизнь! А я что? Я — удивляюсь…
— А как же все-таки с хлопцами быть?
— Рано бы им жениться… Прежде как было? За соху стал — вот тебе и мужик, хозяин. А теперь сначала ума накопить надо, к профессии определиться… Только что с Танькой делать — не знаю. Им бы с Григорием характерами поменяться — генералом был бы!.. Разве к куму, что ли, съездить посоветоваться?..
Они вышли и простились на улице. Кузнец остался один. В травах высыпала обильная роса, с поля тянуло запахом хлебов и картофельной ботвы, над головой лился Млечный Путь. Две тени выскользнули из садика, пошли вдоль улицы, медленно растворяясь в звездном свете, и Кожевников вдруг почувствовал острый приступ грусти, словно это уходила его собственная молодость, которую ни позвать, ни вернуть…
Через две недели кузнец снова работал в кузнице и во время перекура, задумчивый и тихий, говорил новому ученику-подручному, пареньку с задиристыми вихрами, кончившему семилетку:
— Вот стучим мы тут с тобой, брат Сашка, а потом ты от меня и уйдешь… Да еще и дочку уведешь, как Гришка. А? Уйдешь небось, пострел?
— Да куда мне уходить, дядя Михаила?
— Не знаешь, стало быть?
— Не знаю…
— И я не знаю… А все же соблазнишься ты, брат Сашка, вот что я тебе скажу. Может, у нас в колхозе гараж построят — две машины есть, а где две, там и третья заведется… А при гараже, долго-коротко, мастерскую оборудуют, станок какой-нибудь поставят… Сварочный аппарат купят… Заня-атное дело!
— А скоро, дядя Михаила?
— Ага, — торжествовал кузнец, — уже соблазняешься!
— Да я ничего, — смущался Сашка. — Просто интересно…
— То-то и оно, что интересно… И не знаешь ты, как тебя подденет за сердце, а уж подденет, так это верно. Вот, брат Сашка, какие дела… да! Уйде-ошь!..
И непонятно было — горечь ли разлуки с дочерью, радость ли за паренька или просто удивление перед могучими велениями жизни вкладывал он в это полюбившееся ему слово:
«Уйде-о-ошь!..»
ВЬЮГА
Вечер.
Пригревшись на лежанке возле печи, за полуотдернутой ситцевой занавеской, пытается дремать студент-первокурсник Виктор Крушинин, приехавший на каникулы к отцу. Это ему плохо удается, и потому, что он в первый раз является гостем в своем селе и испытывает приятную особенность своего положения, и потому, что за столом под висячей керосиновой лампой шепчутся ребята — тринадцатилетний Васька, брат Виктора, и два соседских мальчика. Самый младший Крушинин, пятилетний Сенька, посажен в конце стола. Чтобы не плакал и не надоедал разговорами, ему дали карандаш и лист бумаги. Взрослых дома нет: ушли на колхозное собрание. За стеклами окон, на которых все удлиняются языки наледи, мечется вьюга. Сухой снег тучами несется с полей, перекатывается через плетни и крыши, кружится в улице со свистом и подвыванием. У… у… у! — гудит в трубе, словно кто-то большой и косноязычный сердится на закрытые вьюшки, которые мешают пробраться к теплу. Временами эти звуки перекрывает один протяжный и глухой — это на реке, где по случаю морозов убывает вода, оседает и трескается лед.
— Стреляет! — лениво замечает с лежанки студент. — Как тогда, когда наши немцев вышибали… Помнишь, Васька?
— Помню…
— Врешь, ничего ты помнить не можешь: мал был.
— А я все равно помню…
— Понимаю, — ехидно замечает студент, — по следам от веника, которым тогда тебя мать в погребе исхлестала… Выбрал время о хлебе реветь! Хорошо, фашисты не услыхали, а то хватили бы гранатой…
Васька сопит и не отвечает. Чернявый, с острыми лопатками и угловатыми плечами, мальчик не любит старшего брата и за то, что тому справили роскошный, с его точки зрения, костюм, а у него нет коньков, и за то, что тот явно гордится своим положением и постоянно задирает его. «Васька, подай-ка воды», — командует студент за обедом, и Васька, опасаясь матери, которая не нарадуется на успехи старшего сына, берет кружку и нехотя тащится к ведру. «Васька, иди к ребятам!» — выгоняет его студент, когда к тому приходят товарищи. И Васька под просящим взглядом матери натягивает полушубок, хотя ему очень хочется послушать, о чем говорят студенты… Сейчас он сидит за столом перед раскрытой тетрадкой, макает ручку в чернильницу, но ничего не пишет. Напротив него торчат две светлые стриженые головенки соседских ребят — шары с ушами… Студент свысока оглядывает ребят и закрывает глаза. Начинает чудиться, что за окном шумит не вьюга, а море, которое он видел только в кино, бьет прибоем в стены, достает брызгами до окна. Потом приходит мысль о том, что снег и впрямь превратится в воду по весне, заиграет по овражкам и ложбинкам, заблестит под солнцем, поднимет шум и трезвон… Дремотные видения сменяют одно другое, но вот сквозь волны шума до него опять долетает разговор у стола:
— Начнем так: «Уважаемая и дорогая редакция…» Потому что надо вежливо…
— Что ты, Петька! — укоряет рассудительный Васька. — Это так письма пишут, а у нас совсем другое дело. У нас материал. Понял?
— Понял, — охотно уступает Петька.
— С заголовка надо начинать, — предлагает другой мальчик. — Например, «Темный угол».
Васька соглашается и скрипит пером. Студент открывает глаза. Он до смерти устал от экзаменов, сочинений, рассуждений, ему просто хочется полежать, думая о чем-нибудь приятном, но желание подзадорить ершистого брата оказывается сильнее.
— Это что вы сочиняете, писатели? — интересуется он. — «Войну и мир» или «Евгения Онегина»?
Васька молчит. Шары с ушами поворачиваются, и на студента смотрят две пары серых, слегка сконфуженных глаз. Он приподнимается на локтях и понимающе подмигивает ребятам:
— Ну?
— Заметку сочиняем, — смущенно объясняет Петька.
— Ха-ха-ха! — веселится студент. — Расцвет журналистики в селе Сосновке!.. Только кто же это называет класс «темным углом»? Стилисты-юмористы…
— Мы не про класс, мы про председателя…
— Про какого? Что это у вас за деятель?
— Про Ивана Козлова, — объясняет Петька. Тихий и добрый мальчик, он, в отличие от Васьки, не может выдержать допроса.
— Постойте-ка, — удивляется студент, — Иван Козлов — председатель колхоза. Он, что ли?
— Да.
— Ну и сатирики! — смеется студент. Сонливость его проходит, делать все равно нечего, и он с удовольствием потешается над этими забавными ребятами. — Да какой же Иван Козлов «темный угол»? Он человек, а о человеке так не пишут. Он скорее колодезный журавль: длинный… По русскому языку, наверное, двойки у вас, да? Тоже мне журналистика!..
— Тебя не касается, — хмурит брови Васька, не выдержав до конца характера и ввязываясь в перепалку. — Ты теперь в городе живешь, так тебе не видно… А у нас электричества нет, радио до половины села провели, а больше столбов не хватило: председатель ревизионной комиссии из них своей корове сарай построил…
— Мы об этом в школьную газету написали, — сообщает Петька, — а он прочитал и разозлился… Он сказал, что мы вредные щенки — и больше ничего. А нам обидно, потому что мы ученики семилетней школы, а не щенки!..
— Понятно, — останавливает студент Петьку. — Страшная месть учеников шестого класса зарвавшемуся председателю колхоза… А куда вы это ваше сочинение посылать собираетесь, если в своей газете уже писали?
— Тебя не касается! — отрезает Васька.
— В областную газету, — поясняет Петька. — В газетах пишут и по радио говорят, что колхозам помогать надо, а нам не помогают. А с Козловым у нас замучились, все говорят, он неспособный и водку пьет. А никто не помогает…
Студент слезает с лежанки, заправляя рубашку под ремень, говорит назидательно: