Глава четвертая
Его университеты
Невеселая Москва
Фазиль Искандер попал в Москву впервые в 1947 году — с золотой медалью (сейчас в сухумской школе № 3 портрет прославленного выпускника висит на самом почетном месте, рядом с изображениями Пушкина и Некрасова) и небольшим чемоданчиком. Ему предстоял переход в новую жизнь, целиком и полностью отличную от привычной, где он, книжный подросток, хоть и стоял несколько в стороне, но вокруг-то были все свои. В Москве всё вершилось иначе.
Почему он выбрал столицу? Других вариантов для него просто не было. Сухумские вузы казались ему «ненастоящими». В Тбилиси выходцу из Абхазии, надо думать, было бы не очень комфортно. Да и не могли ничем помочь национальные вузы юноше, интересующемуся литературой. Русской — а через нее и всемирной.
Кстати, о национальности. Для поступления в университет надо было выправить документы, восстановить свидетельство о рождении. В графе «Национальность» у Искандера появилась краткая и энергичная, но на русский манер неприличная надпись: «персюк». Возможно, что неведомый сухумский клерк старался как мог, но с русским у него были большие нелады. В других анкетах Фазиля именовали то иранцем, то персом. Лишь потом он стал для канцеляристов абхазом.
Итак, в дорогу! Раньше Искандер надолго родных мест не покидал. Многое ему было в диковинку. Хотя чем любоваться из окна поезда? Разве что природой, которая постепенно теряла яркие южные краски, становилась сдержанной, северной, да развалинами городов, городков, деревень. Не стоит забывать, что 1947-й был годом тяжелым, страна еще не оправилась после войны. Конечно, нелегко было и в Абхазии, но будем честны — не в полной мере. Как, впрочем, и в Москве.
Смотришь на парадные фотографии столицы того времени, видишь широкие проспекты, автомобили (преимущественно трофейные), улыбающихся людей… Детей, занимающихся спортом или играющих (кто помладше) в песочницах, причем огромная песочница, судя по снимкам, имелась даже в самом центре, совсем рядом с Тверской, тогда улицей Горького…
Но вот фрагмент справки прокурора группы по делам несовершеннолетних при Генеральном прокуроре СССР от 2 марта 1946 года (ее приводит в своей книге «Москва сталинская. Большая иллюстрированная летопись» москвовед Михаил Иванович Вострышев):
«Проверка показала, что колоссальное количество детей (может быть, большее, чем задержано) продолжает быть на „улице“, и особенно резко бросается в глаза беспрепятственное занятие детей торговлей на рынке, у вокзалов, кинотеатров, в магазинах и проч. местах скопления публики. <…>
Поражает своей массовостью торговля среди детей в крупных булочных города. В дверях любой булочной Свердловского р-на вас первым долгом встречают подростки с вопросом: „Нет ли продажных талонов“. <…> Из беседы с работниками магазина удалось выяснить, что подростки здесь буквально живут, не дают прохода покупателям в поисках продажных талонов. Девочки испорченные, ведут себя отвратительно: курят, ругаются…»[16]
Талоны на продукты питания и некоторые товары народного потребления выдавали по месту прописки: жителям — в домоуправлении, студентам — в общежитии. Карточную систему отменили в СССР только в декабре 1947-го, через полгода после приезда Искандера в Москву. Она исчезла согласно постановлению Совета Министров и ЦК ВКП(б) «О проведении денежной реформы и отмене карточек на продовольственные и промышленные товары».
До этого без карточек невозможно было купить даже хлеба. Их потеря становилась для многих бедных семей трагедией. Вспомните эпизод из знаменитого телесериала «Место встречи изменить нельзя», действие которого вершится именно в это скудное послевоенное время. Глеб Жеглов и Володя Шарапов отдают свои карточки многодетной соседке по коммунальной квартире взамен украденных, и она готова им за это целовать руки.
Карточки отменили, но малолетняя шпана осталась. Да и «девочки испорченные» курить и ругаться не прекратили. И фронтовики-инвалиды на скрежещущих подшипниками самодельных деревянных колясках побирались и распевали свои жалобные песни по электричкам. В том числе знаменитое:
От инвалидов, впрочем, избавились в 1949-м, к семидесятилетию Сталина. Вывезли за пределы Москвы и Питера, чтобы не позорили социализм перед иностранцами.
В Советском Союзе голодно. В 1946 году полуразрушенную — на тысячи километров к Западу от Москвы — страну постиг сильнейший неурожай. Правительству пришлось идти на удорожание продуктов. Подорожал даже хлеб. Обед в заводской, да и студенческой столовой стал многим недоступен. По сводкам госбезопасности, люди были этим очень недовольны. Особенно повышение цен ударило по семьям, потерявшим во время войны кормильцев.
Копеечное, но широко рекламируемое снижение цен на продукты тоже было приурочено к началу денежной реформы и отмене карточек.
Ну а одежды и обуви в продаже просто не имелось (за исключением коммерческих магазинов, которые были не по карману простым людям). Приходилось делать вид, что всё в порядке, даже перед вчерашними союзниками. Вот что вспоминал один из работников ВОКС — Всесоюзного общества культурных связей с заграницей, была такая пропагандистская организация, — Юрий Александрович Федосюк, впоследствии известный историк Москвы:
«В 1946 году страну постиг неурожай, и народ, наголодавшийся в войну, снова стал страдать от сильного недоедания. Наша организация, занимаясь пропагандой, рассылала фотографии парадов и демонстраций во все страны. Однако почти все снимки демонстрации 7 ноября 1947 года наше начальство забраковало, и их никуда не послали. „Почему?“ — недоумевал я, глядя на снимки обычных для меня колонн рядовых москвичей. „А ты вглядись повнимательней“, — посоветовал мне кто-то из старших и опытных. Я вгляделся внимательней и ужаснулся: на фоне ГУМа брели бедно одетые шеренги тощих полудистрофиков с вымученными улыбками. Что и говорить, сквернейшая пропаганда для Запада!»[17]
Фазиль тоже участвовал в ноябрьских торжествах, и был одет, конечно, ничуть не лучше других (он всю жизнь оставался абсолютно равнодушным к своему внешнему виду; сначала носил то, что покупала ему мать, потом — жена). Да и питался тоже скверно, хотя кое-какие посылки с родины получать удавалось; богачей среди родни не было, побаловать ничем особо не могли.
Зато появилось нечто вроде новой буржуазии. Как писали Сталину обиженные этим современники:
«Спекулянты, а также работники детских садов, столовых, пекарен, магазинов за время войны разбогатели на крохах рабочих. Директора детских садов, а также их повара, отнимая у детей принадлежащий им паек, заимели по 50–100 тысяч рублей. Сейчас покупают дачи <…>. Продавцы магазинов, бывшие уборщицы, заработали золотые часы своим обвешиванием и не давая сдачи покупателям» (из книги «Москва сталинская…»)
«За период Отечественной войны в результате материальных и других трудностей распространились внутри страны злодеяния, которые наносят огромный ущерб нашему народному хозяйству. Имеются в виду: блат, взятки, спекуляция, хищение, присвоение государственной собственности, злоупотребление занимаемым положением, вымогательство, рвачество и т. д. и т. п. Имеются и такие лица, которые воспользовались эвакуацией, оккупацией, разрушениями, чтобы завладеть огромным имуществом».
Москва стала настоящим городом контрастов — чуть не единственным в Союзе. Вовсю работали рестораны. Практически открыто продавались вывезенные из Германии ценности. Жёны ответственных работников и деятелей культуры щеголяли в золоте и мехах по новоназванному в июне 1946-го проспекту Калинина — бывшей Воздвиженке.
Это немедленно нашло отражение в массовом фольклоре, который по преимуществу имел антисоветский характер. На мотив знаменитой, идеологически выдержанной песни из кинофильма «Веселые ребята» несознательные граждане пели:
Для Искандера, который столкнулся с картинами этого локального пира во время чумы, ничего не могло быть более чуждым.
Ну, и несколько штрихов к культурной картине тех лет. Тоже невесело. Постановлением ЦК ВКП(б) признано, что вторая серия фильма «Иван Грозный» (постановка Сергея Эйзенштейна) не выдерживает критики ввиду ее антиисторичности и антихудожественности. Сталин заявил на заседании Оргбюро ЦК в августе 1946 года:
В результате решено было запретить выпуск фильма на экран.
В том же 1946-м вышло постановление Оргбюро ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“». Зощенко и Ахматова были объявлены подонками и пошляками.
«Сила советской литературы, самой передовой литературы в мире, состоит в том, что она является литературой, у которой нет и не может быть других интересов, кроме интересов народа, интересов государства, — утверждало постановление. — Задача советской литературы состоит в том, чтобы помочь государству правильно воспитать молодежь, ответить на ее запросы, воспитать новое поколение бодрым, верящим в свое дело, не боящимся препятствий, готовым преодолеть всякие препятствия.
Поэтому всякая проповедь безыдейности, аполитичности, „искусства для искусства“ чужда советской литературе, вредна для интересов советского народа и государства и не должна иметь места в наших журналах».[19]
А вот выступление — уже в 1947 году — сталинского идеолога Андрея Жданова, который принялся громить отечественную философию:
«Как вы помните, известные решения ЦК по идеологическим вопросам были направлены против безыдейности и аполитичности в литературе и искусстве, против отрыва от современной тематики и удаления в область прошлого, против преклонения перед иностранщиной, за боевую большевистскую партийность в литературе и искусстве. Известно, что многие отряды работников нашего идеологического фронта уже сделали для себя надлежащие выводы из решений ЦК и на этом пути добились значительных успехов.
Однако наши философы здесь отстали. Видимо, они не замечают фактов беспринципности и безыдейности в философской работе, фактов пренебрежения современной тематикой, фактов раболепия, низкопоклонства перед буржуазной философией. Они, видимо, считают, что поворот на идеологическом фронте их не касается. Теперь всем видно, что этот поворот необходим. <…>
Все силы мракобесия и реакции поставлены ныне на службу борьбы против марксизма. Вновь вытащены на свет и приняты на вооружение буржуазной философии служанки атомно-долларовой демократии, истрепанные доспехи мракобесия и поповщины: Ватикан и расистская теория; оголтелый национализм и обветшалая идеалистическая философия; продажная желтая пресса и растленное буржуазное искусство».[20]
С этими постановлениями в обязательном порядке знакомили студентов идеологических вузов. В главный из них, в МГУ, и приехал учиться «на философа» вчерашний сухумский школьник Фазиль Искандер.
В библиотечном
Широко известен рассказ Фазиля Искандера «Начало», написанный спустя двадцать пять лет после описываемых событий. Грех будет не процитировать его тут.
«Не испытывая никакого особого трепета, я пришел в университет на Моховой. Я поднялся по лестнице и, следуя указателям бумажных стрел, вошел в помещение, уставленное маленькими столиками, за которыми сидели разные люди, за некоторыми — довольно юные девушки. На каждом столике стоял плакатик с указанием факультета. У столиков толпились выпускники, томясь и медля перед сдачей документов. В зале стоял гул голосов и запах школьного пота.
За столиком с названием „Философский факультет“ сидел довольно пожилой мужчина в белой рубашке с грозно закатанными рукавами. Никто не толпился возле этого столика, и тем безудержней я пересек это пространство, как бы выжженное философским скептицизмом.
Я подошел к столику. Человек, не шевелясь, посмотрел на меня.
— Откуда, юноша? — спросил он голосом, усталым от философских побед.
Примерно такой вопрос я ожидал и приступил к намеченному диалогу.
— Из Чегема, — сказал я, стараясь говорить правильно, но с акцентом. Я нарочно назвал дедушкино село, а не город, где мы жили, чтобы сильнее обрадовать его дремучестью происхождения. По моему мнению, университет, носящий имя Ломоносова, должен был особенно радоваться таким людям.
— Это что такое? — спросил он, едва заметным движением руки останавливая мою попытку положить на стол документы.
— Чегем — это высокогорное село в Абхазии, — доброжелательно разъяснил я.
Пока всё шло по намеченному диалогу. Всё, кроме радости по поводу моей дремучести. Но я решил не давать сбить себя с толку мнимой холодностью приема. Я ведь тоже преувеличил высокогорность Чегема, не такой уж он высокогорный, наш милый Чегемчик. Он с преувеличенной холодностью, я с преувеличенной высокогорностью; в конце концов, думал я, он не сможет долго скрывать радости при виде далекого гостя.
— Абхазия — это Аджария? — спросил он как-то рассеянно, потому что теперь сосредоточил внимание на моей руке, держащей документы, чтобы вовремя перехватить мою очередную попытку положить документы на стол.
— Абхазия — это Абхазия, — сказал я с достоинством, но не заносчиво.
И снова сделал попытку вручить ему документы.
— А вы знаете, какой у нас конкурс? — снова остановил он меня вопросом.
— У меня медаль, — расплылся я и, не удержавшись, добавил: — Золотая.
— У нас медалистов тоже много, — сказал он и как-то засуетился, зашелестел бумагами, задвигал ящиками стола: то ли искал внушительный список медалистов, то ли просто пытался выиграть время. — А вы знаете, что у нас обучение только по-русски? — вдруг вспомнил он, бросив шелестеть бумагами.
— Я русскую школу окончил, — ответил я, незаметно убирая акцент. — Хотите, я вам прочту стихотворение?
— Так вам на филологический! — обрадовался он и кивнул: — Вон тот столик.
— Нет, — сказал я терпеливо, — мне на философский».
Совсем не обязательно, что именно такой диалог имел место в действительности. Но он во многом характерен. Мы видим классическую картину, ничуть не изменившуюся за последующие десятилетия: предвзятое отношение москвичей, да еще облеченных властью, пусть и самой ничтожной — принимать документы у абитуриентов, к людям с окраин. Видим и наивную гордость молодого пришельца из другого мира. Ну и наконец, фраза-диалог, ставшая, можно сказать, крылатой: «„Абхазия — это Аджария?“ — „Абхазия — это Абхазия“». Московский клерк не просто не осведомлен о мире, из которого прибыл в Москву юноша, — он не намеренно, но от этого еще более обидно путает Абхазию с Грузией. Впору хвататься за воображаемый кинжал!
В общем, нечто подобное и произошло: абитуриент гордо, но с обидой, которая помнилась много лет, покинул стены МГУ (много позже, но на филфаке будет учиться его дочь Марина) и отправился в институт библиотечный. Почему библиотечный? Не без лукавства в цитируемом рассказе автор объясняет это случайностью:
«В тот же день я поступил в Библиотечный институт, который по дороге в Москву мне усиленно расхваливала одна девушка из моего вагона.
Если человек из университета всё время давал мне знать, что я недотягиваю до философского факультета, то здесь, наоборот, человек из приемной комиссии испуганно вертел мой аттестат как слишком крупную для этого института и потому подозрительную купюру. Он присматривался к остальным документам, заглядывал мне в глаза, как бы понимая и даже отчасти сочувствуя моему замыслу и прося, в ответ на его сочувствие, проявить встречное сочувствие и хотя бы немного раскрыть этот замысел. Я не раскрывал замысла, и человек куда-то вышел, потом вошел и, тяжело вздохнув, сел на место. Я мрачнел, чувствуя, что переплачиваю, но не знал, как и в каком виде можно получить разницу. <…>
Этот прекрасный институт в то время был не так популярен, как сейчас, и я был чуть ли не первым медалистом, поступившим в него».
На самом деле среди вариантов фигурировал еще полиграфический институт, где тогда был творческий факультет. Но там особого энтузиазма по поводу зашедшего «гостя с юга» тоже не выказали.
К тому же Библиотечный обладал для парня из далекой провинции несколькими несомненными достоинствами. Во-первых, там нужно было учиться не пять лет, как в остальных вузах, а только четыре. Во-вторых, несметное количество девушек, составлявших девяносто девять процентов студентов, могло казаться приезжему юноше огромным преимуществом (на поверку всё иначе — кто из мужчин учился на «женских» факультетах, тот знает, что пребывание там никак личной жизни не способствует, скорее наоборот). Ну и в-третьих: попав в хорошо знакомый мир книг, к которым тебя тянуло с детства, ты как будто оказываешься не в чужом, враждебном по природе городе, а снова в родном доме. До старости его теперь не покинешь!
Это учебное заведение (позже, обзаведясь множеством новых специальностей и направлений подготовки вроде режиссуры и хореографии, ставшее Московским государственным институтом культуры) было основано в 1930 году. Большую роль в этом сыграла Надежда Константиновна Крупская, курировавшая библиотечное дело (это по ее инициативе изымались из библиотек всякого рода сомнительные книги, в том числе классика). Институт получил шикарное место — прямо напротив Кремля, на углу Моховой и Манежной. Правда, в 1936 году, еще при жизни Крупской, институт был выселен в дальние-предальние тогда Химки на левый берег канала имени Москвы, где ему построили несколько корпусов, включая долгожданное общежитие.
Там, в Химках, и поселился Фазиль Искандер. Вроде и Москва. А вроде и нет. Дачи, старые деревянные дома с печками, водоразборные колонки на пыльных улочках…
Парней в Библиотечном училось немного, поэтому вокруг Фазиля быстро образовалась компания, в которую входили коренной москвич Зорий Яхнин — будущий знаменитый сибирский поэт, попавший в Красноярск по распределению, и фронтовик Вася Васильев, который, окончив Библиотечный, отчего-то стал работать в УИТЛК — Управлении исправительно-трудовых лагерей, тогдашнем ФСИНе, что нынче ведает системой исполнения наказаний.
Был в этой компании и настоящий испанец по имени Хосе Фернандес, из тех детей, которых во время гражданской войны в Испании вывезли в СССР. Но самым эксцентричным из тогдашних приятелей Фазиля был некий юноша, эрудит, добряк и умница, что не мешало ему вопреки всякой логике утверждать, что он незаконный отпрыск, плод тайной любви Элеоноры Рузвельт и адмирала Канариса (!). В ответ на возражения Фазиля, что этого не было, потому что не могло быть никогда, он снисходительно улыбался, напускал на себя таинственный вид и плел что-то про ленд-лиз, Ялтинскую конференцию и сети шпионажа. Чем не сюжет для небольшого рассказа Искандера?
Еще сюжет: Хосе Фернандес все-таки вернулся в Испанию, там разбогател, звал Фазиля в гости, обещая ОПЛАТИТЬ ВСЁ. Гордый чегемец Фазиль от любезного приглашения вежливо отказался.
А Зорий Яхнин всю жизнь гордился тем, что учился с Фазилем, вспоминал об их студенческих забавах, порой совсем не невинных. Они ездили на электричке из Москвы до Левобережной, где находился институт, и, если в вагон заходил контролер, доставали студенческие билеты — Московский государственный библиотечный институт, МГБИ, закрывали букву «И», и получалось страшное МГБ, Министерство госбезопасности. Контролер в ужасе покидал компанию и более не беспокоил. Искандер, по его позднейшим словам, в таких рискованных затеях участия всё же не принимал.
А про самого Искандера Яхнин рассказывал, как однажды их студенческая компания выпивала где-то на окраине, нечем было закусить, и Фазиль с наивной непосредственностью постучал в первое попавшееся окошко одноэтажного дома и сказал: «Тетка, дай хлеба». И хлеба ему дали, что страшно удивило его приятелей — столичных жителей.
«Искандер сам говорил по этому поводу: „Подвыпив, под хорошее настроение и будучи по молодости очень доброжелателен к миру, я мог быть уверен, что мне хлеба дадут ВСЕГДА“».
Фазиль, конечно, очень мерз в Москве после Кавказа, и в зиму 1947–1948-го начались его вечные болезни «уха-горла-носа», пришлось и через операцию пройти, но много позже.
Послевоенный студенческий быт был спартанским. Несколько человек — не менее десяти — в комнате, отсутствие элементарных удобств… Но мечтателя Фазиля всё это не слишком смущало.
Именно тогда он стал серьезно писать стихи. Этим он не слишком отличался от своих однокашников. Известно ведь, что на библиотечных и филологических факультетах писали и пишут все. Но, в отличие от прочих начинающих, Фазиль уже тогда пытался вести себя профессионально. «Хотя литературные мечтания меня всё время преследовали», — призна́ется он позже.
1949-й стал годом большой беды в Абхазии — из нее насильственно выселили греков, тех, кто перед войной не уехал на историческую родину. Многие в ходе этой крайне жесткой спецоперации под кодовым названием «Волна» погибли, многие не вернулись из ссылки. Среди друзей детства Фазиля, конечно, были и абхазские ребята-греки, семьи которых жили здесь с незапамятных времен. Немало греков и среди героев книг Искандера. О драме 1949 года сам Фазиль Абдулович вспоминал потом не раз — со вполне однозначным и резким возмущением. А в романе «Сандро из Чегема» старый крестьянин Хабуг запрещает своему сыну покупать дом высланного грека, дом, который горсовет предлагает дяде Сандро приобрести по дешевке.
«Сын мой, — начал он тихим и страшным голосом, — раньше, если кровник убивал своего врага, он, не тронув и пуговицы на его одежде, доставлял труп к его дому, клал его на землю и кричал его домашним, чтобы они взяли своего мертвеца в чистом виде, не оскверненном прикосновением животного. Вот как было. Эти же убивают безвинных людей и, содрав с них одежду, по дешевке продают ее своим холуям. Можешь покупать этот дом, но — ни я в него ни ногой, ни ты никогда не переступишь порога моего дома!» («Рассказ мула старого Хабуга»).
Ходили слухи, что за греками последует выселение и абхазцев. В «Сандро» есть отзвуки и этих разговоров: якобы уже приготовлены эшелоны, которые увезут абхазцев в ссылку. Слава богу, до них очередь не дошла. Но история с выселением крепко отозвалась и сказалась на всех жителях Абхазии. Когда около тридцати тысяч греков были депортированы из Абхазии в Казахстан, вместо них в республику стали переселять выходцев из Западной Грузии. Они так и не слились до конца с местным населением, и грядущий в начале девяностых кровавый конфликт был заложен под Абхазию как мина уже в конце сороковых.
Из библиотеки в литературу
В Библиотечном Фазиль проучился три курса; ушел, перейдя в 1951-м на четвертый, последний перед получением диплома. По его признанию, «через три года учебы в этом институте мне пришло в голову, что проще и выгодней самому писать книги, чем заниматься классификацией чужих книг, и я перешел в Литературный институт, обучавший писательскому ремеслу» («Начало»).
«Перешел» — сказано слишком просто. Творческого конкурса никто не отменял, даже если можно было перезачесть гуманитарные предметы. На творческий конкурс Искандер подал цикл стихов. Поселился в Переделкино — понятно, не на писательской даче, а в общежитии, ничем не отличавшемся от Библиотечного. Легендарное общежитие Литинститута на улице Добролюбова, описанное всеми, кому там довелось жить, — а среди них такие литературные величины, как Астафьев, Битов, Гамзатов, Рубцов, — будет открыто только в 1958 году.
О Литературном институте имени А. М. Горького подробно говорить вряд ли здесь уместно. Заведение известное. Основано в 1933 году как Вечерний рабочий литературный университет, Литинститутом стал в 1936 году. Как тогда, так и теперь располагается в доме 25 на Тверском бульваре, в «Доме Герцена» — Искандера по известному псевдониму Александра Ивановича. Очередное совпадение.
К моменту перевода Фазиля Лит. сменил восемь директоров (тогда глава института назывался так). Вскоре после окончания Искандером Литинститута его очередной директор Сергей Петров будет снят с работы за аморалку. Этот «специалист по русскому историческому роману», как поговаривали, участвовал в организации подпольного борделя, ни много ни мало. В деле был замешан и министр культуры Г. Александров. Утверждали, что Петров поставлял ему студенток для плотских утех, но это не доказано, хотя Петров и покаялся перед руководством Союза писателей СССР, признал свою вину.
Ну, это к слову. Важнее, что в Литературном институте была куда более насыщенная программа изучения литературы, чем в Библиотечном, и куда более богатая библиотека — на которую Фазиль сразу же накинулся. Именно здесь он впервые прочитал Достоевского. Напомним, что Достоевского в сталинское время не жаловали, переизданий практически не было. Тем более не издавали «Бесов», которые произвели на Фазиля огромное впечатление. Но это же Искандер, и впечатление писателя было достаточно специфическим:
«…в переделкинском общежитии я впервые читал „Бесов“ Достоевского, хохоча как сумасшедший над стихами капитана Лебядкина. Я уже знал, что Достоевский никогда стихов не писал. Тогда откуда такое пародийное мастерство? Я решил, что это плод фантазии тогдашнего графомана и Достоевский извлек его из тогдашней редакционной почты. Притом именно одного графомана. Единство почерка не оставляло никакого сомнения» (эссе «Воспоминание о романе»).
Даже узнав, что это было совсем не так, будущий автор «Сандро из Чегема» сделал по поводу стихов Лебядкина оригинальное заключение — похоже, уникальное для достоевсковедения:
«Вольно или невольно Достоевский, обращаясь к своим героям, говорит: вот вы, а вот ваше искусство. Таким оно будет, если вы победите».
Сказано метко — даже если сам Достоевский ничего такого в виду не имел…
Кстати, если впервые прочитанная «Анна Каренина» настолько потрясла тринадцатилетнего подростка, что дня три он «мычал какой-то дикарский реквием по поводу смерти героини», то впервые прочитанные «Бесы» ни много ни мало, по мнению Фазиля, корреспондировали с событиями в окружающем мире.
«За ночь я дочитал роман, а утром в состоянии наркотической бодрости (разумеется, от чтения) вышел на улицу и увидел такую картину. Наша конторка начисто сгорела. Последние головешки устало дымились. Возле пепелища стоял наш студент и, эпическим жестом приподняв головешку, прикуривал. <…>
Я почувствовал, что содержание прочитанного романа имеет таинственное сходство с тем, что случилось с конторкой, но тогда до конца осознать суть этого сходства не мог».
Верить этому свидетельству (приведенному в эссе «Воспоминание о романе») или нет? Этим вопросом может задаваться разве что исследователь-биограф. Простому читателю, которого Искандер приглашает в свой мир, никакие совпадения и чудеса необыкновенными не кажутся. Да и нам не хочется сомневаться. Наверняка сгорела несчастная конторка. И наверняка именно после прочтения «Бесов». Кстати, что это была за «конторка» и почему в ней танцевали? Может, «конторка» — это какое-нибудь местное абхазское слово, отличающееся от общепринятого в русском языке?
В общем, жизнь в общежитии не слишком тяготила Фазиля. Он выпивал, много общался с товарищами, букой и затворником точно не был, хотя любил остаться один (что проще всего получалось в библиотеке, он и стихи там писал). Даже ходил на танцы, попадал там в истории, о чем потом вспоминал не без юмора.
«…Я пошел в конторку, где наши студенты вместе с местной молодежью устраивали танцульки. И сразу же из скандальной атмосферы романа попал в скандальную атмосферу слободских страстей. Местные ребята не без основания приревновали своих крепконогих красавиц к нашим студентам.
Как бы изощренный многочасовым чтением Достоевского, я понял, что скандал грядет, и внимательно вглядывался в шевелящуюся, стиснутую узким помещением толпу, как бы самой своей долгой стиснутостью порождающей желание размахнуться. Именно этого мгновения я старался не пропустить, и именно поэтому я его пропустил: неожиданно сам получил по морде. Парень, танцевавший возле меня, брякнулся и почему-то решил, что это я ему подставил ногу. Не успев осмыслить происходящее, я ударил его в ответ, и он опять упал. Видимо, склонность к падению заключалась в нем самом. Так он подготовился к вечеринке. Я пробрался к выходу, явно предпочитая скандал на страницах романа скандалу в жизни».
Вот в этом — весь Искандер!
Наставником Искандера в Литинституте был почти забытый сегодня поэт Александр Коваленков, человек нелегкой, но во многом характерной для своего поколения (он родился в 1911 году) судьбы.
Закончил он Московский институт кинематографии, совсем молодым поучаствовал в Первом съезде советских писателей 1934 года. Между прочим, рецензию, хотя и небольшую, на его первый сборник «Зеленый берег» написал не кто иной, как Осип Мандельштам. Конечно, эту комсомольскую по сути и складу поэзию Мандельштам разругал, но вот одну строфу «И холодок волнения гусиный / Опять со мной на цыпочки встает…» — отметил: «Великолепные два стиха. Лучшие в сборнике». И это многого стоит!
В Великую Отечественную Коваленков воевал в Заполярье. Был ранен. В ночь смерти Сталина был арестован — к счастью, скоро выпущен, без последствий. Прославился, пусть и ненадолго, как поэт-песенник, был автором слов хита послевоенных лет, который поют армейские хоры и до сих пор.
Из известных сегодня (скажем точнее: не забытых) песен еще «Сядь со мною рядом, / Рассказать мне надо, / Не скрывая, не тая, / Что я люблю тебя». Довоенный шлягер в исполнении сладкоголосого Георгия Виноградова перепевали многие, относительно недавно — Максим Леонидов. Автор слов, конечно, не упоминается.
Коваленков работал с известными композиторами того времени (Р. Глиэр, Е. Родыгин, М. Табачников, А. Силантьев, В. Шебалин и др.) и при этом — увлекался теорией стиха, написал несколько работ по стихосложению.
Владимир Солоухин, яркий прозаик и поэт, закончивший Литинститут на три года раньше Искандера (и весьма далекий от него), в предисловии к трем стихотворениям Коваленкова в «Дне поэзии. 1972» вспоминал:
«Он был поэт, педагог, прозаик, теоретик русского стихосложения, интересный собеседник, эрудит, рыболов, грибник, неисправимый романтик.
На вид он казался суховатым педантом, а на самом деле был душевным и отзывчивым человеком, склонным к выдумке и фантазии. <…>
На его семинар ходили с других семинаров и с разных курсов. Пожалуй, только здесь можно было услышать, как свободно оперирует учитель строками и строфами из Верлена, Вийона, Данте, Петрарки, Аполлинера, Петефи, Бодлера, Верхарна, Эминеску, Уитмена, Киплинга, Саади, Хафиза, а потом еще из малоизвестных нам тогда Нарбута, Хлебникова, Бориса Корнилова, Незлобина, Ходасевича, Саши Черного, Цветаевой… <…>
Автор тонких лирических стихотворений, он втайне гордился (не больше ли, чем своей лирикой?), тем, что солдатский строй поет его песню „Солнце скрылось за горою, затуманились речные перекаты…“.
Он хорошо воевал, и вообще был мужественным человеком.
Природу он любил не как ее слепая частица, а пропуская через сложнейшие сита ассоциаций и реминисценций. Была у него тяга, так сказать, к микромиру. Не просто пейзаж — лес и река, но стоять и следить, как с вершины осины падает красный лист. Его зигзаги, его бреющий полет доставляли поэту такое же эстетическое наслаждение, как балет или музыка».[21]
Вот какой наставник достался Искандеру! Сам Фазиль вспоминал о Коваленкове так:
«…он был очень образованным человеком, и он нам, как образованный человек, много дал. Я в те юные времена писал „под Маяковского“, и он достаточно жестко старался мне показать, что это — подражание, что я иду неправильным путем, и я внял его критике».
Но вот подходит время первых публикаций. Тут мы в некотором затруднении: стоит ли всерьез говорить о ранних стихах Искандера? Но как не сказать, ведь это часть, причем важная, его творческого пути. Да и в отдельных строках — будем честны — не слишком выдающихся текстов проглядывает будущий Искандер. Ну и потом — сам автор включал ранние стихи в свои последующие книги, в том числе в самый объемный сборник стихов «Путь», ставший во многом итоговым (1987).
Фактическим дебютом Искандера стало стихотворение «В горах Абхазии», опубликованное в газете «Советская Абхазия» 15 июня 1952 года. Вполне себе ученический текст, упражнение на краеведческую тему. Можно пройти мимо.
Следующая публикация уже интереснее. Итак: журнал (тогда еще альманах) «Молодая гвардия», 1953 год, номер 8. Поэтический дебют Фазиля Искандера в «центральном издании», как говорили тогда. Стихотворение «Первый арбуз».
В. Д. — это «Волга — Дон», канал, соединяющий две великие реки, отсюда и волгодонцы.
Положа руку на сердце, стихотворение далеко не шедевр. Но обращают на себя внимание искандеровские сравнения и метафоры: косточки — рыбки, ломти — соты, арбуз, хрустящий как снег. Они, как это и бывает у начинающих поэтов, самоценны, на общую концепцию стихотворения работают мало. Видим мы тут и Маяковского, и (особенно) Багрицкого, и усредненную «общепоэтически-советскую» хвалу трудовому подвигу.
Ничего особенного вроде бы, но — атмосфера раскаленного степного дня хороша (кстати, если они устали за день, уже должен быть вечер? Почему же солнце так палит?). Да и арбуз описан, что называется, сочно. Оптимистично. Энергично.
Стоит ли задаваться вопросом, природные ли это ощущения южного, да еще и очень молодого, человека, — или требуемый по соцреалистическому канону оптимизм? По всей видимости, тут как-то одно совпало с другим.
Стихотворение «Первый арбуз» Искандер включит в свой первый сборник стихов, который выйдет уже через четыре года в Абхазии. О нем мы еще поговорим. А пока отметим, что до выпуска из Литинститута Искандер напечатал всего лишь два стихотворения — «Приезжайте на лето» и «Против равнодушия». Оба — в «Советской Абхазии». В книги он их не включал. Негусто, прямо скажем! Особенно если сравнить с Евгением Евтушенко, учившемся в Литинституте примерно тогда же, но не закончившим вуза. Что не помешало «беспартийному большевику» Леониду Соболеву, члену правления СП СССР и председателю Государственной экзаменационной комиссии, одобрительно отозваться о выпускнике Искандере со страниц «Литературной газеты». Это был первый публичный отзыв об Искандере, к тому времени, напомним, напечатавшем всего-то четыре стихотворения, из которых три — в провинциальной газете. Такая счастливая у него судьба. Фазиля любили, кажется, все, даже литчиновники, — что, впрочем, не мешало им вставлять Искандеру палки в колёса.
Еще одно его стихотворение, «Мне право дано…», которое потом войдет в первую книгу, было напечатано уже в газете «Брянский комсомолец», куда Искандер будет распределен после выпуска, в 1954 году.
Диалог авторов
ЕВГЕНИЙ ПОПОВ: Про Библиотечный институт я много слышал в Красноярске от Зория Яхнина. Друг юности Искандера, кстати, первым напечатал мой рассказ, когда мне едва-едва исполнилось шестнадцать лет. Но это отношения к нашей книге не имеет. Хотя, может, и имеет. А про Литинститут, про Коваленкова сам Фазиль мне поведал. Он относился к своему мастеру с не меньшим уважением, чем Солоухин.
МИХАИЛ ГУНДАРИН: Тут, конечно, не следует забывать, что Искандер, когда учился, был только поэтом, прозу еще не писал.
Е. П.: Но когда мы с вами говорим, что он «пытался вести себя профессионально», то я невольно вспоминаю, как он рассказывал мне о своей первой встрече с Евгением Евтушенко. Встретились они у Семена Кирсанова. Помните, был такой поэт, друг Маяковского?
М. Г.: Конечно, помню: «Жил-был я… Помнится, что жил…»
Е. П.: Фазиль принес ему стихи, и Кирсанов познакомил его с каким-то долговязым пареньком, велел им дружить. Они вышли от Кирсанова вместе. Паренек был не кто иной, как юный Евгений Александрович. Евтушенко моложе Фазиля на три или четыре года, но к тому времени уже вовсю печатался. Как «столичная штучка», он тут же взял шефство над «провинциалом». Удивился, что кавказец, о котором так лестно отзывается САМ КИРСАНОВ, никого из тех, КОГО НАДО, в Москве не знает. Нужно публиковаться, пытаться войти в ИХ КРУГ, убеждал Евтушенко своего нового знакомого. Сам он уже тогда чувствовал себя в литературе как рыба в воде. Принятый в Литинститут даже без так называемого аттестата зрелости об окончании школы, выпустил в 1952-м первую книжку, был тут же принят в Союз писателей, стал секретарем его комсомольской организации. На похоронах Фазиля он вспоминал, как они вместе ходили в театры, куда им доставала контрамарки мама Евтушенко Зинаида Ермолаевна, администратор филармонии. Его удивляло, что Искандер, «такой трагический писатель», почему-то любил оперетту. Потом их пути разошлись. Фазиль уехал по распределению в Брянск, а Евтушенко в 1957-м выперли из Литинститута, несмотря на всю его известность, а может, и благодаря ей.
М. Г.: А с кем еще дружил тогда Искандер?
Е. П.: В 1954 году вместе с Фазилем закончили Литинститут прозаики Майя Ганина, Владимир Карпов, который говорил, что во время войны стрелял таких мерзавцев, как авторы и составители альманаха «МетрОполь», поэт Кирилл Ковальджи, воспитавший целую плеяду замечательных русских поэтов конца ХХ века, драматург и публицист Леонид Жуховицкий, легендарная Зоя Крахмальникова, которой Окуджава посвятил песню «Прощание с новогодней елкой», красавица, арестованная в 1982-м за издание православного альманаха «Надежда».
М. Г.: Вы говорили, что видели личное дело Фазиля Искандера в Литинституте?