Он дождался Марину, и они посидели рядышком на крылечке балка. Первенец станции БАМа поорал за дверью и уснул. Отряд тоже досыпал, пока солнце дожидалось своего времени за горизонтом. Было тихо, светло и спокойно. Потом послышался стрекот, это летел вертолет, которого младенец не дождался. Марина сказала вполголоса, что вот и образование может пригодиться. Борис похмурился для порядка. Вертолет вывернул из-за сопки и по дуге поплыл над долиной. «Магирус» показался на мосту, это, похоже, везли им ключ от их половины вагончика. Борис положил руку на плечо Марины. Вертолет с суматошным хлопаньем уже садился на поляне. Марина вздохнула и сказала:
— Я поняла, что надо сделать. В следующий раз приеду к тебе на девятом месяце. Будешь знать.
— Пожалуй… — сказал Борис.
МАЛЕНЬКИЙ ТРАКТАТ О ЛЯГУШКЕ И ЛЯГУШАТНИКЕ
…Прежде они служили только ученым людям для их разнообразных опытов, и пленение лягушки почти всегда было и ее смертным приговором; в настоящее время их держат в соответственно устроенных клетках; хорошим обращением их можно в короткое время приручить к себе и найти в них хороших комнатных товарищей.
С самого утра, порой задерживаясь до ночи, он просиживал в своей лаборатории — маленькой полуподвальной комнате, где зимой было слишком холодно, а летом — душно. Эта комната, где он фактически прожил последние пять лет, стала более родной, чем его одинокая холостяцкая квартира. Там было пусто, неприютно, только телевизор оживлял ее своими плоскими тенями и голосами, а здесь, в лаборатории, весь день, особенно ближе к вечеру, пели лягушки, голосили, заливались на разные голоса, словно в родной луже, под июльской луной.
Начав свою работу, он сразу же избрал лягушек. Материал, проверенный веками, благодатный и неприхотливый, он словно бы специально был создан для физиологии. Лягушек он любил той корыстной любовью, которой любят домашний скот — он любил в них пользу. Оборудовав для них террариумы с подогревом, он впервые нарушил бытовавшие в институте правила, по которым лягушки держались в эмалированных ведрах, навалом, отчего и гибли десятками. Своим нововведением он не столько доказал любовь к животным, сколько практицизм и бережливость. Для его опытов требовалось слишком много лягушек, чтобы можно было допустить их напрасную гибель.
Скоро его лабораторию прозвали лягушатником, и его самого за глаза называли тоже Лягушатником, хотя у него было и нормальное имя — Вадим. Он знал об этом и не слишком обижался, потому что, наполовину всерьез, он и сам называл себя этим прозвищем. Лягушатник так Лягушатник, ничуть не хуже какой-нибудь Двуустки или Анкилостомы, его коллег, получивших эти клички от студентов.
Приходя по утрам в лабораторию, он мыл руки, чтобы удалить городскую грязь, надевал чистый халат и кормил лягушек мучными червями, даже если через час им предстояло погибнуть под его скальпелем. Потом включал приборы, ловил первую попавшуюся лягушку и опускал ее в специальную ванночку. Туда же бросал, ватку, смоченную эфиром, закрывал колпаком и ждал, когда лягушка заснет, закрыв глаза и отдавшись науке. Привычным движением он зажимал ее поперек туловища левой рукой, просовывал ножницы под верхнюю челюсть, отсекал голову, длинной иглой разрушал спинной мозг и вскрывал грудную клетку. Маленькое красное сердце извлекалось, прикреплялось к кимографу и своим биением заставляло самописец вычерчивать кривые на барабане.
Другие лягушки испытывали на себе более утонченные методы. В мышцы их втыкались тонкие платиновые электроды, их заставляли вдыхать ядовитые пары, раздражали нервы электричеством, кислотами, вводили под кожу лекарственные препараты. Если у лягушек и был свой ад, то именно здесь — в лаборатории.
Трупы их, растерзанные и бесформенные, складывались в большую банку, ежедневно опустошаемую пожилой уборщицей, Лягушатника она называла по-своему — извергом. Лягушек она не любила, но полагала, что мучить животных нельзя.
Сам Лягушатник уважал своих подопечных. Они нравились ему неприхотливостью, живучестью, и порой он ловил себя на жалости к их мукам. Но их смерть превращалась в колонки цифр, таблицы, графики, стройные выводы, обещавшие близкое завершение интересной и важной работы. Своей смертью они хоть немного, но отодвигали смерть людей, больных неизлечимой болезнью. Собственно, вся работа и была направлена на поиски новой закономерности в физиологии живого организма. Жизнь — вот что объединяло человека и лягушку.
В соседней лаборатории работала Алла, по кличке Анкилостома. Звали ее так из-за привычки наклонять голову влево, что в сознании студентов ассоциировалось с внешним видом и названием паразитического червя — кривоголовки, по-латыни — анкилостомы. Прозвище в общем-то обидное и несправедливое. Занималась Алла не червями; несколько ободранных дворняжек отдавали ей свои желудочный сок, сочившийся из фистул в животе. В глубине души она была очень честолюбивой и, кажется, уже получила какие-то результаты, идущие вразрез с теорией, с помощью которой еще пытались объяснить всю физиологию.
Когда у нее получался опыт, она приходила в лабораторию Лягушатника, садилась за его спиной и молча, с улыбкой, наблюдала за его работой. Ей хотелось сразу же похвастаться, но она тянула время, говорила о пустяках и молчала о главном. Ей хотелось сразу же удивить весь мир. Удивление и признание одного Лягушатника было слишком малой платой за ее работу.
Давным-давно, еще в студенческие годы, Вадим жил в общежитии, она — у родителей. Он приходил к ней каждый вечер, пил чай с вареньем, потом они уходили в комнату, сплошь забитую книгами ее отца, чтобы готовиться к занятиям, но сами просто сидели, разговаривали, ссорились и целовались и, наверное, были влюблены друг в друга.
Они и в СНО ходили со второго курса. После окончания института Аллу сразу оставили на кафедре, а Вадим поехал по направлению, в район, работать врачом, где и застрял на три года. Тогда они едва не поженились, и если бы это случилось, то им пришлось бы ехать вместе. Но Алла предпочла городскую квартиру. Вадим рассердился, наговорил ей кучу резкостей, она тоже не осталась в долгу, короче, они расстались. Сначала он переживал, но потом рассудил, что в общем-то это к лучшему, что хорошей жены из Аллы все равно бы не получилось, и уж если рвать, то сразу. В маленьком районном городке он продолжал свои опыты, не хватало реактивов и оборудования, литературы и помещения, но он был упорным и через три года, написав статью, послал ее в свой институт, на кафедру физиологии, где о нем не забыли и пригласили работать к себе.
Там он встретил Аллу. Встреча их была не слишком радостной, казалось, все между ними уже позабыто, все порастеряно, и начинать сначала уже никому не хотелось. Она так и не вышла замуж, да и он не женился, а пожив недолго в общежитии, получил квартиру, обставил ее, как уж пришлось, и ушел с головой в работу. Кандидатские диссертации они защитили почти одновременно, на общем банкете сидели рядом; он вывел ее за руку из шумного зала и хотел было сказать ей, что вот и мечты их исполнились, и годы проходят, и стареют они, и много еще всякого, что накопилось за это время, но так ничего и не сказал, а просто стоял, курил, отшучивался, посмеивался над ее привычкой наклонять голову к плечу, хотя и знал, что это из-за болезни, перенесенной в детстве, и она тоже язвила, хотя, быть может, и ей хотелось сказать что-нибудь ласковое и простое.
Отношения у них установились дружеские, но с постоянным подтруниванием друг над другом, с намеками и шутками, понятными лишь им двоим.
Возвращаясь домой, он ощущал его неприветливость, необжитость, наскоро протирал пол, готовил немудреный ужин и садился за книги или за английский язык. Рассматривая по утрам в зеркало свое лицо, некрасивое, слишком бледное от постоянной работы, с кругами под глазами и первыми морщинами, он думал, что так и придется прожить всю жизнь холостяком, и жалел себя, но самую малость. Те женщины, что окружали его, не нравились ему своим умом, своими претензиями и капризами. Он хотел видеть в своей возможной жене спокойного и доброго человека, без всех этих разговоров о цели жизни, без ненужного, как он считал, для женщины образования, а просто-напросто ему нужна была немудреная хозяйка, чтобы и дома было чисто, и обед приготовлен из трех блюд, и чтобы именно он, мужчина, оставался главным в доме, а жена была бы только женой. Но знакомиться на улицах он не умел, на танцы, естественно, не ходил, а на работе такие ему не попадались. Так он и вековал свой век холостяком, рубашки стирал сам, к одиночеству почти привык, а свою несправедливую любовь отдавал только лягушкам.
Однажды Алла, как обычно, пришла к нему в лабораторию отдохнуть от собачьего визга, села на свое привычное место и, как всегда, стала говорить (не то, что хотела, а то, что было принято между ними.
— Ну как? — спросила она. — Скоро ли получишь человека-амфибию?
— Наверное, никогда, — рассеянно ответил он, занятый опытом. — Да и зачем? Просто люди и просто амфибии намного лучше.
— Тебе уже за тридцать, а ты нянчишься только с амфибиями. Если лучше просто люди, то что же тебе мешает?
— Недостаток времени. Но если бы ты вышла за меня, я бы бросил своих лягушек.
— Да я хоть сейчас! Хоть здесь же! Но ведь твои лягушки умрут от тоски. Это будет так несправедливо.
— Да. А твои псы совсем перебесятся от ревности. Так что ничего не поделаешь, — ответил он, втыкая очередной электрод в лягушачью лапку.
— Тебе не хватает лаборанта, Вадим. Ты все делаешь сам. Это так расточительно для мировой науки. Вместо того, чтобы обдумывать теорию, тебе приходится чистить клетки и кормить лягушек.
— Я как-то не думал об этом.
— Хочешь, я попрошу шефа? Он ценит тебя и что-нибудь придумает.
— Попроси. Пожалуй, в этом есть свой смысл.
Через неделю в лягушатник пришла лаборантка. Вадим оглядел ее не слишком внимательно, но пристрастно, отмечая круглое веснушчатое лицо, невысокий рост, полные крепкие ноги.
— Как зовут?
— Зоя.
— Лягушек живых видела?
Зоя пожала плечами.
— Ну так будешь ухаживать за ними. Кормить раз в день, подогрев постоянно, воду менять раз в две недели. Мыть посуду, а к аппаратам пока не подходить. Ясно?
Зоя кивнула головой, без особого интереса осматривая лабораторию, ее низкий потолок, сырые стены, террариумы с прыгающими и квакающими лягушками, приборы, гудящие, скрипящие самописцами, вычерчивающими непонятные кривые. Она подошла к террариуму и постучала пальцем по стеклу. Лягушки повернулись к ней и уставились своими зелеными чистыми глазами, славно изучая новую хозяйку. Та улыбнулась им.
Через неделю Алла спросила Вадима:
— Ну как новая лаборантка?
— Справляется, — коротко ответил он.
— Ну это ясно. Невелика мудрость в такой работе. А вообще, как она тебе нравится?
— Без ума.
— Кто? Она или ты? Если она, то это естественно, а если ты, то я ревную. Неужели она лучше меня?
В ожидании ответа она склонила голову к левому плечу и сделала невинные глаза. Это у нее плохо получалось.
— Отчасти. Она не умеет лгать, зато умеет молчать и слушать.
Алла фыркнула и обиделась.
— Слушай, — сказала она, — женился бы ты на ней. Чем не пара. У вас так много общего. Вы оба любите лягушек.
— Я подумаю, — ответил он.
Зоя приходила рано, чистила террариумы и, пока никого не было, разговаривала с лягушками. Те квакали, словно бы отвечали что-то на своем непонятном языке, она брала одну из них, клала на ладошку и подолгу о чем-то говорила.
Когда приходил Лягушатник, Зоя вежливо здоровалась с ним, садилась в сторонке и смотрела. Опыты, проводимые им, были ей непонятны, просто нравилось сидеть и смотреть, как движутся его руки с тонкими пальцами, как уверенно и точно обращается он с приборами, шприцами, скальпелем. Лягушек, истязаемых и терзаемых, ей не было жалко. Если умирала одна, то рядом, в террариуме, оставались еще десятки абсолютно похожих на нее. Наличие множества одинаковых живых существ обезличивало смерть и делало ее не такой страшной. Во всяком случае, для постороннего наблюдателя.
Иногда Лягушатник обращался к ней по ходу работы, просил что-нибудь подать или подержать — просьбы в основном пустяковые. Он никогда не бросал слова через плечо, а всегда ловил ее взгляд — спокойный, доброжелательный — и не забывал сказать «пожалуйста».
Анкилостома реже заходила к нему, только изредка заглядывала в полуоткрытую дверь, и он, поймав ее отражение в стекле террариума, приветственно поднимал руку, не оборачиваясь. Анкилостома произносила что-нибудь веселое или скорее язвительное и уходила к себе. Из ее комнаты допоздна слышался скулеж собак, запах псины заставлял закрывать двери.
В перерывах между опытами Лягушатник варил кофе, расслаблялся в кресле и беседовал с Зоей. В основном о вещах посторонних и к науке отношения не имеющих. Он спрашивал ее о деревне, где она родилась, вслух тосковал о том, что сам давно не был у родителей, вспоминал веселые истории о том, например, как однажды опрокинулся террариум и лягушки разбежались по этажу, напугав Двуустку, или о том, как в детстве он запрягал жуков в соломенную повозку, или о дрессированной мышке, живущей у него в ящике письменного стола. Зоя смеялась, где надо, или задумывалась, где стоило погрустить. Собеседницей она была неважной, но слушала хорошо, поэтому хотелось рассказывать о чем угодно, даже о своих опытах. Порой Лягушатник увлекался и начинал рисовать перед ней сложные химические формулы, потом спохватывался, смеялся и комкал бумагу. Но она внимательно заглядывала ему через плечо, кивала головой, соглашалась, что кривая поглощения и в самом деле должна идти круто вверх, а потом обрываться до нуля.
Когда Зоя уходила домой, он еще сидел дотемна за приборами, заканчивая опыт или приводя в порядок записи. В эти часы он подолгу и неспешно обдумывал свои слова, поступки и по привычке, анализируя себя, пытался разобраться хотя бы в одном человеке — в самом себе. Но это удавалось ему плохо. Иногда он ловил себя на том, что ему нравится Зоя, и тотчас же вспоминал ее лицо, голос, грубоватый немного, но все равно приятный, ее немногословность и какую-то особую душевную податливость. Казалось, что из нее можно лепить что угодно. Тогда он подумывал о том, что из нее можно вылепить идеальную жену. Он посмеивался над собой, когда вспоминал, каким разборчивым был в молодости, даже вот от Аллы отказался, умной и красивой, а теперь готов жениться на деревенской дурнушке, единственно для того, чтобы она стирала ему рубашки и жарила котлеты. Но даже в мыслях своих он обращал все это в шутку и самому себе не верил нисколько.
Однажды к нему пришла Анкилостома, уселась на Зоино место, долго смотрела в затылок ему и наконец спросила:
— Ты меня по-прежнему не любишь?
— Безумно, — ответил он.
— Безумно «да» или безумно «нет»?
— Понимай, как знаешь. Ты ведь умная, — сказал он, сбрасывая дохлую лягушку в лоток.
— Прекрасный жест, — сказала она, наблюдая за движением его руки. — Жест, достойный служителя корриды. Бедные твои любовницы. Таким же изящным жестом ты их отбрасываешь от себя.
— Сотнями. На прошлый вторник их пришлось сто четырнадцать.
— А Зоя у тебя под каким номером?
— Без номера. Она вне конкуренции.
— Невеста?
— Пожалуй, да.
— Она счастлива от этой новости? Должно быть, от этого у нее веснушки полезли на лоб.
— Не знаю. Я как-то не говорил ей об этом.
— Ну а ты сам?
— Почти.
Анкилостома встала, походила по комнате, два шага вперед, два назад, больше и не расходишься в этой теснотище.
— А ты знаешь, у меня кое-что получается. Я показывала предварительные результаты Серегину, он обещал поддержать, очень хвалил.
— Я рад за тебя. Ей-богу, рад.
— Если я защищусь, это будет здорово, да?
— Несомненно. Докторов наук в твои годы не так уж и много.
— Тогда, быть может, у меня будет время заняться собой. Послушай, ты что, на самом деле решил на ней жениться?
— А почему бы и нет? Она будет идеальной женой. Если, конечно, согласится стать ею.
Анкилостома фыркнула.
— Она побежит за тобой на пуантах, милый, хотя уж на чем на чем, а на них ее представить невозможно. В ее годы и при ее наружности выйти замуж за кандидата наук!
— А ты злая. Тебя недаром студенты дразнят.
— Тебя тоже, дорогой, не огорчайся.
— У меня такое ощущение, что ты сама пошла бы за меня.
— Оно тебя не обманывает. Ты не ошибся. Хоть сегодня.
— Будем скрещивать лягушек с собаками?
— Ты все обращаешь в шутку, притом в плоскую.
— А разве ты всерьез?
— Ну ладно, хватит об этом. Раньше ты как-то обходился без лаборантки.
— Ну уж нет. Хватит так хватит. Давай о погоде. Лягушки мои расквакались, к хорошей погоде, должно быть.
— Ты ошибся. К ненастью. К урагану, к самому смерчу, к огнедышащей лаве любви.
— Пора нам наложить на это слово запрет. Табу.
— Прекрасно. Ни слова о любви. А знаешь, я ведь тебе тоже какой-то там родной буду, я ведь тебе Зою сосватала. Это называется сваха?
— Что ты, милая! Это называется сводницей!
— А катись ты. У меня собаки жрать хотят.
Она ушла, а Лягушатник сам вымыл посуду, прибрал на столе, погасил свет, посидел еще немного в полутьме, глядя на свое отражение в зеленом темном стекле, мерцающем изнутри желтыми глазами, и казалось, что они все понимают, все прощают ему, даже свои завтрашние муки и завтрашнюю смерть.
Как бы то ни было, но после этого разговора Вадим задумался почти всерьез о своей возможной женитьбе. Правда, его чувства к Зое не напоминали описания классиков, но он справедливо полагал, что каждый любит по-своему, и, быть может, это и есть его потолок, и выше подняться он не сможет. Привыкнув обходиться малым, он и не требовал от себя слишком пылкой любви, да и от других не вправе ждать чего-то особенного, необычного. Его беспокоило только одно: что ответит сама Зоя? Он снова и снова анализировал себя, подолгу разглядывал в зеркало свое лицо, купил себе новый костюм и в лаборатории старался работать с распахнутым халатом. В эти дни от него пахло одеколоном, щетина с подбородка исчезла и прическа была безукоризненной. Он придумывал десятки вариантов своего объяснения, волновался, ронял на пол пробирки и однажды вызвался проводить Зою до дома. Жила она на квартире, в неблизкой слободе. Они шли по мокрому сентябрьскому асфальту, и Зоя, засунув руки в карманы плаща и оттого немного сгорбившись, загребала туфлями бурые листья, отвечала тихим голосом и все смотрела себе под ноги, словно надеялась найти что-то недавно потерянное. Мимо шли прохожие, изредка по шоссе проносились машины, блестящие сверху и заляпанные грязью до стекол. А Вадим все говорил и говорил. Ему было очень легко с ней, ему казалось, что никогда у него не было таких счастливых минут, когда все идет прекрасно, все удается, слова приходят сами собой, и тихая девушка слушает его, улыбается. И он сам казался себе легким, остроумным и даже красивым.
Они зашли в кино на окраине города, в старый, деревянный клуб, где скрипели полы и маленький зал был полон шумной публикой, отпускающей громкие реплики, хохочущей, лузгающей семечки. Сзади целовались, он слышал дыхание, шепот, шуршание капронового чулка, трущегося о сиденье, и почти забытое волненье от близости девушки, от запаха ее мокрых волос, от теплого плеча, прислонившегося к его плечу, вдруг пришло к нему. На экране скользили цветные тени, они говорили что-то; кажется, там, на вертикальной простыне, кому-то приходилось туго, а кому-то — наоборот, но он не слышал почти ничего, кроме ее ровного дыхания, не изменившегося даже тогда, когда он протянул руку и обнял ее за плечи.