Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сибирский рассказ. Выпуск III - Сергей Трофимович Алексеев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Старик извлек из-за пазухи целлофановый мешочек (давнишняя привычка человека, постоянно живущего на природе, — в первую очередь хранить спички и табак: не только от дождя — от влажного промозглого воздуха махорка отсыревает, становится горькой). Тщательно свернул цигарку, поджег ее, закрыл в алюминиевую коробку для рыболовных крючков:

— Лови, Николаич!

Анохин затянулся с такой жадностью, что цигарка затрещала и пыхнула искрами, крепчайший махорочный дым ударил в голову, благостное тепло растеклось по всему телу — словно хватил с мороза добрый фужер коньяка. Вот теперь-то, после короткого отупения от непомерной усталости, и поднялась в нем, взыграла непокорная и властолюбивая натура: «Как так?! Так нелепо погибнуть?! Нет никакого выхода?! Да не бывает такого — вот же он, берег! Рядом — шоссейная дорога. Всего в сорока километрах — город, где скоро зажгутся уличные фонари, по тротуарам пойдут влюбленные парочки, а окна домов станут голубыми: в теплых и уютных квартирах люди сядут смотреть телевизоры… Не бывает такого, чтобы не нашлось выхода! Не бывает!!» — напряженно ворочались тяжелые, неподатливые мысли.

— Сашка, — крикнул он. — Ты всех моложе. Раздевайся, доберись до промоины и плыви к берегу! Там кликнешь людей…

— Вы забыли, Гаврила Николаевич, что по плаванию я могу соревноваться только с топором, — отозвался шофер.

— Забыл… — Анохин решительно отшвырнул в сторону окурок. — Тогда я сам!..

— Не сходи с ума, Николаич, — строго сказал старик. — До промоины теперь не добраться — сразу под лед уйдешь. А и доберешься — толку мало: в такой воде моментом руки-ноги судорогой сведет…

Анохин глянул под ноги: кочка, на которой он стоял, помаленьку начала оседать. «Интересно бы подсчитать, за сколько времени уйдет она под воду? — мелькнула мысль. — Сло-ожно. Без ЭВМ не вычислить…» Он огляделся по сторонам: кое-где торчало еще несколько таких же кочек, но далековато, не добраться — путь к ним густо щетинился ледяными кинжалами…

…До нынешнего дня, пожалуй, считал он себя удачливым и счастливым человеком. Не то что манна ему с неба сыпалась, нет. Он сам умел грести ее обеими руками. Из деревенского парня вырос до директора химического завода — это, извините, в наше время не каждый сможет! Правда, заводишко был небольшой, работал на местном сельскохозяйственном сырье, но это было его кровное детище, произведенное им на свет и любовно взлелеянное.

А свою трудовую биографию начинал Анохин, как ни странно, с учителя. После семилетки окончил педучилище и по скудости кадров в те трудные послевоенные годы был назначен директором неполной средней школы. Однако педагогика интересовала его не очень. Зато хлопотливый директорский пост открыл в нем настоящее призвание и подлинную страсть: проявил себя здесь Анохин как расчетливый изворотливый хозяйственник и удачливый строитель. Преодолевая фантастические трудности при добыче остродефицитных в то время строительных материалов, сумел он за два года отгрохать новую школу, интернат для приезжих из других сел ребятишек, собственную котельную (единственную в том селе), всякие надворные постройки и службы.

Школу сделали средней, а товарищи из районо сразу же смекнули, какой ценный кадр попал в их не производящую материальных благ, а потому скудную денежными фондами систему. И Гаврила Николаевич Анохин, что называется, пошел в гору. Его стали перебрасывать в те села, где школы были совсем ветхие, нуждались в капитальном ремонте, или же туда, где планировалось новое строительство. Одному всевышнему известно, как справлялся Анохин с непосильной порою ношей, только в каких-то крупных махинациях и сделках обвинить его никто не мог. Так если, по мелочам… А в большом деле — мелочи не в счет.

Вскоре на энергичного и везучего директора-строителя «положили глаз» ответственные работники райисполкома. Взяли его заведующим строительным отделом. Однако Анохину эта высокая должность по душе не пришлась: с бумагами много возни, совещания бесконечные, а ведь он — практик до мозга костей, ему живое дело подавай! Скажем, строится в районе какой-то важный объект, а стройматериалов — кот наплакал. Где их взять? Перекинуть фонды с других, не менее важных объектов? Так это все равно, что деньги из одного кармана в другой переложить — ни копейки не прибавится. И в другом районе не сторгуешься — должность не позволяет. Не-ет, на такой работе не отличишься, а только выговоров нахватаешься, как собака блох.

И потому, когда в городе задумали строительство химического завода, Анохин всей истосковавшейся душой рванулся навстречу этому трудному делу. Райисполком удерживать не стал, благословил его директором будущего предприятия.

И завод вырос как на дрожжах, сдан был в эксплуатацию много раньше намеченных сроков. Его, только его, Анохина, заслуга! Сутками не вылезал со стройки, иногда и бревна сам тесал, и кирпичную кладку вел — на все руки мастер! А сколько районов исколесил в поисках строительного материала и нужного оборудования?

Сам работать умел и другим потачки не давал. Нечаянно подслушал как-то: за глаза зовут его не Гаврилой, а Гориллой Николаевичем. Но прозвище такое скорое от внешности пошло: могуч Анохин, широкогруд, сутул, руки — чуть не до колен, а лицо — суровое, узколобое, словно грубым топором рубленное. Характер же — ничего общего не имеет с горилловой жестокостью: к людям справедлив, отзывчив, работящего, нужного делу человека на руках готов носить, защитить от всех бед и напастей.

Много прощали Анохину за бескорыстие его, за деловую сметку, за умение вывернуться из любой труднейшей ситуации. А тут как раз по всей стране заговорили о научно-технической революции, об этом много стали писать, новые прогрессивные способы труда старались применить всюду.

А уж Анохин на своем заводике из кожи лез: внедряя все новое, передовое, гнал сверхплановую продукцию. Поснимали с него все прежние выговоры, навешал и благодарностей… В большом почете стали деловые практичные люди, и Гаврила Николаевич тайно возмечтал: вот заметят его, пригласят в областной центр и назначат руководителем какого-нибудь огромного завода — там-то уж будет возможность показать свои способности, развернуться в полную силушку!

Новые стройки, НТР… Как и во всяком большом деле, здесь не обходится на первых порах без издержек, порою необратимых потерь. Яркий пример тому — Анохин со своим химическим заводишком: неизвестно, чего больше он производит — нужной продукции или же ядовитых отходов. Большая котельная дымит сутками, накрывая городок облаками удушливого черного дыма. Жидкие отходы спускаются прямо в речушку, что огибает городские окраины. Местные власти предупреждали Анохина, увещевали, грозили, но… на первых порах победителей не судят, это уж после схватятся…

4

И вот стоит теперь он, Гаврила Николаевич Анохин, на ледяной своей, зыбкой кочке, как аист на гнезде. Только без крыльев, которые так бы сейчас ему пригодились, — стоит в бездействии волевой могучий мужик, беспомощный, как малое дитя. Что может быть несуразнее, обиднее этого?..

Сумерки сгущаются, и ледяная пробка, напитываясь водой, все ниже опускается под его тяжестью — вот уже сровнялась с поверхностью и ниже пошла: брошенная под ноги тесина прогибается дугой. Немного уж осталось ждать…

И в это время пришла к нему страшная догадка, поразившая сознание беспощадно-трезвой простотой: да это же сама природа мстит ему, Анохину, за причиненный вред и поругание над ней! Да, да, захватила врасплох, подкараулила, заманила в эту ледяную ловушку. Не был Анохин суеверным, не верил ни в бога, ни в черта, но тут… Чем же иначе объяснить, что сегодня его, несмотря на разумные советы Никитича, как магнитом потянуло именно к этому берегу, где впадает в озеро Чаны Карасук — та самая речушка, которая протекает по окраинам райцентра и в которую его, анохинский, завод сбрасывает ядовитые отходы? Ведь в другом месте можно бы, пожалуй, добраться до берега, а здесь… Речная вода размыла лед, образовалась широкая гибельная промоина.

Речка, отравленная ядами, даже зимой почти не замерзает, только в самые лютые морозы забереги ее покрываются бурыми рыхлыми наростами, меж которых, смрадно чадя паром, среди белого безмолвия полей продолжает неестественно весело журчать мертвая вода. Правда, в этом виноват не только он, Анохин…

Карасук берет начало далеко в Кулундинских степях и доверчиво несет к райцентру свои хрустально чистые воды. И лишь только вступает в городские пределы, как речная вода меняется на глазах. Все сбрасывают промышленные отходы в даровой котлован. Сравнительно небольшие предприятия, но и речка не велика: от стока к стоку вода в ней становится все мутнее, воспаленнее, и уж намертво добивает ее своими ядовитыми сбросами химический заводик Анохина…

И вот природа мстила ему теперь… Рассказать бы после кому — не поверили: надо же, такое дикое совпадение — выйти именно к устью загубленной им речки и именно здесь погибнуть! Как в детективном романе!

Но Анохину было теперь не до удивлений. Усматривал он во всем этом некое знамение судьбы, да, да! Помнится, мальчишкой любил он делать луки из гибких таловых прутьев, воображать себя индейцем. Однажды пришло ему в голову достать стрелою до солнца. Обливаясь слезами от резкого света, он пулял и пулял свои стрелы и, ослепленный, не видел, куда они падали. Казалось ему, что втыкаются они в солнце, как в спелую дыню, и там остаются. Сзади неслышно подошел дед Корней, взял за плечо:

— Ты куда эт целишь, поганец? Разве можно в солнышко стрелять? Ить она, стрелка-то твоя, могет назад вернуться да прямо в лоб тебе острием!.. Так бывает с теми, кто на солнышко зарится…

«В чем-то он прав был, этот дед Корней, — думал теперь Анохин. — Бумеранг, брошенный в природу, иногда возвращается назад, «в лоб тебе острием»… И он окончательно поверил, что все, конец, сегодня ему не выжить…

5

Местный егерь Никитич безвыходное, гибельное положение почувствовал сразу, как только пришли они к этому проклятому устью Карасука. Он не знал, конечно, что один из виновников отравления этой речки стоит сейчас рядом, в десяти шагах от него. Он только мог наблюдать, как год за годом умирала речка, как сначала исчезла из нее рыба, а потом и вообще все живое, даже насекомые — всякие там водомеры, горбунцы, паучки-плавунцы…

Вода стала черной, но это только издали, а вблизи, если приглядеться, имеет она красновато-воспаленный больной цвет, и поверху всеми цветами радуги переливаются масляные пятна, и ничто живое не мелькнет меж обросших бурой слизью донных камней, даже какие-то темные водоросли на дне кажутся резиновыми, упруго шевелят по течению безлистыми скелетами стеблей…

Летом, в голой степи, речка выглядит неестественно красивой, особенно ее берега, поросшие жирным, неправдоподобно густым и высоким чертополохом. Войдешь — и скроешься с головой в зеленом сумраке, заплутаешься в непролазных джунглях среди будылистого тростника, сочной крапивы, дикой конопли, среди метровых листьев лопуха, под которыми преет всегда сырая маслянисто-вонючая почва. И так — от райцентра до самых Чанов.

Вливаясь в озеро, речка сначала идет обособленным темным потоком, не желая смешиваться с чистыми водами, как бы даже гордясь своей порочностью. Но живая озерная вода всей своей толщею, всей огромной массою встает на ее пути, крушит ядовитые струи, растворяет их, вбирает в себя…

…И Никитичу сейчас пришло на ум странное сравнение: эта мертвая речка напомнила ему, показалась чем-то похожей на тот осколок, который с войны остался у него под левой лопаткою. Организм справился с ним, обволок его, обрастал тугим мясом, чтобы не ткнулся он острием в сердце, но выкинуть из себя не мог, и частица чужого металла осталась в теле на всю жизнь… К ненастью ли или от расстройства левая часть груди начинала ныть, наливаться мозжащей болью. Вот и теперь грудь отяжелела, трудно стало дышать, и Никитичу почудилось, что это он, крохотный кусочек рваного железа, потянул его книзу с такой беспощадной силою, что стала опускаться, оседать под ногами ледяная кочка и, всхлипывая, выступила, залила сапоги черная вода. Таким он оказался теперь непомерно тяжелым, а до этого, затаившись, сидел в теле, караулил, ждал своего часа…

— Если бы не он — без этого лишнего груза лед бы выдержал меня, — вслух сказал Никитич и спохватился: не бред ли начался, господи?!

Он достал из рюкзака рыбацкий ящичек, подложил под одну ногу, а другой наступил на фанерную крышку от него — площадь опоры увеличилась, ледяная пробка с недовольным урчанием стала вроде помаленьку подниматься… Закурил, кинул и Анохину зажженную цигарку в алюминиевой коробочке. В груди немного отпустило, легче стало дышать, Никитич огляделся по сторонам.

Было совсем уже темно, лишь бледный рассеянный свет струился со звездного неба и теплынь стояла такая, что надо льдом курился белый парок. Значит, на заморозок надеяться нечего, все. Запоздавшая весна брала теперь свое, земля и ночью дышала полной грудью, в сладостных муках возрождая все то, что должно на ней жить…

А над озером все тянули и тянули стаи перелетных птиц. У них пришла брачная пора, а весна задержалась, и теперь они спешили, летели сутками без роздыха и корма, самые слабые умирали прямо на лету…

Широкая весенняя ночь была наполнена шорохом, тугим посвистом крыльев, и вдруг далеко в вышине раздался странный хрустальный звон и, замирая, поплыл под самыми звездами:

— Клик-клан! Клик-клан!

Лебеди! Никитич запрокинул голову, но ничего не увидел в призрачном звездном мерцании. Он снова стал вглядываться в темный берег, и почудилось ему, будто за холмами и гривами полыхнула далекая зарница. Он одеревенел от напряжения… Свет исчез, потом снова возник уже поближе, поморгал и косо ударил в небо. С берега донесся натужный вой мотора — грузовик поднимался на гриву.

— Э-эй, сюда! — завопил Сашка-шофер. — Сюда-а! Ре-бя-атки!!

Машина остановилась на самом гребне (случайно, конечно: кто же услышит крик за гулом мотора?), ее самое не было видно, а лишь замер свет притушенных фар. Никитич выхватил из-за пазухи целлофановый мешочек, достал газету для курева, поджег, факелом поднял над головой. Когда припекло руку, он вытряхнул из мешочка махорку, зажег и его, а затем коробок со спичками — все, что было при нем сухого, могло гореть.

Там, на гриве, мотор заглох, свет погас совсем, и донеслось оттуда невнятное:

— Э-о-а-а! А-а-а!!

— Помоги-ите! Спасите-е! Тоне-ем!! — надрывался Сашка.

Тоненько закричал и Никитич, и Анохин взревел трубным басом.

Машина снова заурчала, полыхнула светом, стала разворачиваться в сторону озера. С дороги ей, конечно, не съехать, к берегу не подойти — грязь в колено. Только так: посветить фарами, посмотреть… Но лучи фар, как показалось Никитичу, вряд ли достали до льда: пошарив по прибрежным камышам, они отвернули в сторону, стремительно потекли вниз, скрылись из виду…

6

Сколько времени прошло? Час, два или, может, больше?..

Первый не выдержал Сашка. Когда просел под ним ледяной пятачок и вода стала заливать ноги, он закричал дико, пронзительно:

— Не хочу-у-у! Мамочка родная, спаси меня-а-а!!

— Замолчи, сволота! — прохрипел Анохин. — Что там у тебя?

— Доска утонула… Воды по колено… О-о-о!

Никитич с кряхтением нагнулся, вытащил из-под ноги фанерную крышку от рыбацкого ящичка, а вместо нее подложил под сапог скомканный брезентовый плащ и рюкзак.

— Держи! — крикнул он Сашке и скользом толкнул к нему крышку. — Встань на четвереньки, руками на фанерку обопрись, а ногами держись на тесине…

— …как мертвому припарка, — тихо проворчал Анохин.

А старик почти совсем лишился опоры, вода завсхлипывала под ним и стала медленно-медленно всасывать его ноги…

И в это время, сквозь шорох птичьих крыльев, пробился с неба странный звук, похожий на частый и далекий стрекот пулемета: па-па-па-па-па…

— Самолет? — спросил Никитич Анохина. — Вроде вертолет…

А стрекот приближался, нарастал, по льду полоснул мощный луч прожектора.

— За нами! — догадавшись, крикнул Анохин. — Держись, мужики! Заметили, значит, с той машины, в военный городок сообщили!..

— Ура-а! — заорал Сашка.

От резких нерасчетливых движений тесина под Анохиным треснула, его сильно потянуло книзу. Он с трудом выкарабкался из ледяного крошева, распластался, нашарил в темноте половинки переломленной доски, одну подпихнул под грудь, другую — под колени. Лед под ним хрустел, проседая, вода булькала и обжигала живот. «Как в море на подсолнечной скорлупке, — обреченно подумал Анохин. — Если даже вертолет нас разыщет, то при снижении струей воздуха сразу же загонит меня под лед… Не-ет, судьбу-злодейку не перехитришь…»

А вертолет тарахтел над самой головою, но его видно не было, только луч от прожектора белым столбом света, казалось, сам по себе танцевал на льду, описывая все сужающиеся круги, как ножка гигантского циркуля.

Вот полыхнуло Никитичу в глаза, белый столб заплясал на одном месте, старика оглушило свистящим воем и грохотом. Он увидел, как над Сашкой-шофером нависла огромная черная тень, из которой било вниз ярким светом. Из нее же опустилась на лед веревочная лестница. Сашка вскочил на ноги, ухватился за веревки, полез вверх, но был настолько обессилен и так тяжела была его мокрая одежда, что он не удержался, рухнул вниз. Вертолет снизился совсем, шаркнул колесами по льду. В светлом проеме дверцы показались люди, один завис на лестнице, — барахтавшегося, отчаянно скулившего Сашку вылавливали из ледяного месива…

Вертолет стал разворачиваться, тугая воздушная волна ударила Никитича в грудь, он оступился, упал. Попытался подняться, но снизу словно кто резко дернул за ноги — вода хлынула за голенища сапог, ледяным объятием стиснула все тело.

— Ничё-о! — прохрипел он. — Теперь уж…

Старик всегда верил в могущество техники. Войну взять: немец куда жиже русского, а с техникой попервости пер как оголтелый… Да его, Никитича, — сейчас вот подлетят — даже со дна достанут, как окуня на крючке…

Анохин увидел, что старик пошел под лед: наверху — голова да растопыренные руки. Он выхватил из-под себя половицу тесины, хотел бросить Никитичу, но его самого потянула на дно неудержимая сила. «Пропал! — обожгло мозг. Сердце захолонуло. — Не-ет, чему быть… От судьбы не уйдешь… Заранее ведь чуял… А старик — что… Он пожил свое на свете… Пользы-то от кого из нас… Народу, государству… Но почему он не кричит? Может, продержится? Вот если бы закричал, тогда…» — Анохин до боли в ладонях сжал спасительную дощечку…

А Никитич действительно не кричал. Что толку? Вот сейчас прилетят — и… Но проклятый осколок набухал в груди, разрастался, свинцовой тяжестью наполнял все тело.

— Вот сейчас… Вот сейчас… — шептал Никитич даже тогда, когда вода заложила ему уши и он оглох и ослеп…

Давид Константиновский

КТО-ТО У НАС РОДИЛСЯ

Не снимая штормовки, он повалился на голые нары. Он был зол, зол, зол, он был безумно зол. И это не нарастало на сей раз, не оседало в нем, не накапливалось постепенно, а — открылось ему среди дня вдруг, сразу, было как прозрение. Злиться, конечно же, следовало только на себя, и Борис злился на себя с упоением, со страстью, грыз себя неистово, всерьез и, кажется, захлебнуться готов был в отчаянии и сладости злости на самого себя.

Он ведь знал все наперед, он так хорошо, он наизусть знал все наперед! Скучаешь и томишься, засыпаешь с мыслью о ней и просыпаешься, думая о ней, потом обнаруживаешь, что половина прошла уже полевого сезона, и тогда разрешаешь себе считать, и впрямь считаешь недели и дни, и вот, наконец, летишь, аж крылышки за спиной, и вот прилетаешь, и обнимаешь ее, как ведь мечтал об этом, и насмотреться не можешь на нее, — сколько-то еще времени не можешь насмотреться, сколько-то еще времени не можешь выпустить ее из рук, — потом начинает само, исподволь, шебуришться где-то на дне первое раздражение, и наступает усталость, и накрывает тебя безразличие, а раздражение уже повсюду в тебе, оно растворилось в крови и разносится повсюду, раздражение только тобою и правит, а она-то, она-то делает вид, будто не понимает, а ты уж вовсе ничего не в состоянии с собой поделать, и вообще, какого рожна!

И зачем только он согласился на это свидание с ней в середине сезона? Что за бред, впрочем, он ведь сам предложил ей, сам, это ей только оставалось согласиться, да как же язык у него повернулся предложить ей встретиться в середине сезона здесь, на трассе! Она, конечно, могла бы и отказаться, разумной женщине точно пришло бы в голову хоть заколебаться, — это же бросить работу, лететь из Новосибирска шесть часов до Благовещенска, оттуда в Тынду на попутках хрен знает куда, через Лапри в Нагорный и дальше, и все для того лишь, чтоб сутки побыть вместе, дурацкая затея; а уж едва только она бы заколебалась, тут бы и он сообразил, какую сморозил глупость, и тем бы все и кончилось благополучно: он предложил, порадовал ее, и они оба решили, что это неразумно, и остались бы довольны друг другом. Так нет же! Она ухватилась за это, она вычислила, когда отряд выйдет к трассе, и вот он здесь, вот он, старый, сорокалетний осел, глядите на него, глядите все!

И уж совсем для смеху — эта история с ключом! Его приятель в Тынде, обычно вроде человек вполне нормальный, тут вдруг рассуетился, расстарался, не знал, похоже, как еще полюбезнее обойтись ему с гостьей, как перед нею расшаркаться, и решил, видите ли, ключ переслать сюда пораньше, с первой машиной, дать, представьте, Борису время навести порядок в половине вагончика, где можно было бы пожить, — и что из этого вышло? Шофер-то до сих пор не появился и возникнет, надо полагать, в лучшем случае к утру! И вот, значит, когда Марина приехала, принялись они бродить под дождем, расспрашивать про шофера, и никто ничего не знает, никто машину на перевале не видел, ключа, следовательно, нет, взломать, конечно, недолго, да не хочется, и потом еще парни в другой половине вагончика, их вежливое предложение потесниться, и это их простое объяснение: шофер забирает из Сигикты свою девчонку и приезжает, само собой, утром… Дождь, холод, туман, быстро опускающаяся, будто катящая прямо вниз с гор темнотища, и эта дурацкая история, и ни с чем ничего не поделаешь, и они уже промокли, и устали, и намерзлись, и еще и еще хождение по мосткам, по грязи, под моросью, среди балков и вагончиков, пропади все пропадом, вот что значит глупость так глупость, коли она уж началась, ей края не видно; наконец, юная кладовщица, она выдала Марине спальный мешок и отправила ее в женскую палатку, а Борису предложила переночевать в пустом складе.

Он попробовал полежать на левом боку, на правом, потом опрокинулся на спину. Капюшон штормовки подсунул под голову. Комфорт и уют. Дождь уныло постукивал по металлической крыше; так, не дождь уже, а капли, выпадающие из тумана. Южная Якутия. Южный берег Крыма. Кладовщица, конечно, выделила бы и ему спальник, да он и спрашивать не стал, так хотелось, чтоб было ему хуже, как можно хуже. Мерзни, мерзни, волчий хвост. Словом, он мог полностью наслаждаться ситуацией, которую сам создал. И времени для этого до утра хоть отбавляй. Он, кажется, застонал даже от досады и наслаждения, от сладости и отчаяния, горести, унижения и абсолютной удовлетворенности. Марина, конечно, заночевала бы с ним вместе в пустом складе, а не в женской палатке, да этого еще только недоставало, нет, не мог он позволить ей ночевать в каком-то там складе вместе с собой, он с железной твердостью отправил ее в комфорт палатка человек на двадцать, пусть, пусть лежит там в мешке, пусть, хотела приехать — вот и приехала, хорошо, он железно проявил заботу о ней, какого, действительно, рожна; и он вздохнул тяжко и горько от усталости и полной опустошенности.

Нары были новые, пахли свежеоструганным деревом. Нары, или как это называется, успел подумать Борис: настил, полки… Скоро он уснул, вымотанный долгим днем, да и прошлая усталость ему помогла, сезон был тяжелый, а он себя не щадил, работник он был хороший, дело свое отлично знал и отлично делал, геолог с порядочным опытом и научник с немалыми уже заслугами; так что он заснул, отключился и спал без сновидений, похрапывая посреди пустого склада.

Ночью он проснулся оттого, что кто-то пробежал мимо; сказалась привычка спать в экспедиции чутко; кто-то пробежал мимо, шлепая сапогами по грязи, совсем рядом, за дощатой стенкой. Но шаги тут же смолкли, была тишина, даже капать перестало. Борис заворочался, пытаясь согреться, свернулся клубочком, руки засунул под куртку. Да, очень тихо было, и холодно, и одиноко, и спать больше не хотелось, Борис прислушался к себе, сначала просто так, потом настороженно, потом уже с удивлением. Какая-то невесомость оказалась у него в мыслях, и обнаружился мир в душе. Он лежал с закрытыми глазами и слушал, что в нем происходит. Он стал думать про Марину, о ком или о чем еще мог бы он думать этой ночью, и тут вспомнил, как гроза его застигла на Алдане, всю ночь дикая была гроза, утром он обнаружил, что в банку тушенки, оставленную у костра, ударила молния; заснуть в такую грозу было нельзя, и он всю ночь мог тогда думать про Марину, и мечтать, как увидится с ней и обнимет… И сразу вспомнил, с каким лицом выскочила она вчера из кабины КрАЗа, как спрыгнула со ступеньки и бросилась к нему… И еще вспомнил, какие особенные стали у нее глаза, едва он предложил ей встретиться посреди сезона, никогда она так на него не смотрела, во всяком случае, он уж забыл, когда она так на него смотрела… И вспомнил, какие тревога и недоумение бывали в ней, — не только в глазах или в лице, а во всей в ней, в каждом движении, в воздухе вокруг нее, — когда он принимался нервничать, когда только еще приближалось к нему его раздражение, он-то в первые минуты еще и не осознавал этого и догадываться начинал по ней; приобретя печальный опыт, когда это уже в который раз с ними происходило, он начинал догадываться по ней, по воздуху вокруг нее, о поднимающемся в нем опять шевелении его раздражения… И еще вспомнил, что не видел ее лица, когда отправлял ее вчера в женскую палатку, они говорили с кладовщицей в свете из двери конторы, а потом остались в темноте, да и пошла Марина впереди него…

Как быть, когда столько уже наросло, накопилось, наслоилось? Давным-давно бы ему следовало жениться на Марине, но сначала Борису мешали всякие сомнения и колебания из-за разницы в возрасте, потом его жутко злило, что она так хочет за него замуж, а потом он уж просто устал от бесконечных слов, ее и собственных, от того, что она к нему возвращается, и от того, что она от него навсегда уходит, и от ее беспричинной ревности, и ее немыслимой заботы, и от бесчисленных сложностей, и планов, и абортов, и черт знает от чего еще.

Он был настоящий работник, тут у него был полный порядок, в лаборатории его ставили в пример, и фотография его висела на институтской доске Почета. Бровастый, с черными густыми волосами, с глазами чуть восточного разреза, при галстуке и пиджаке, купленных Мариной, он выглядел на фотографии солидно, устойчиво, непробиваемо, словно и во всем у него наблюдался полнейший, абсолютнейший порядок. Это, в общем, было нормально, он так считал; то есть он считал, что фотография на доске Почета должна быть именно такой. Однажды в обеденный перерыв он, стараясь сделаться неприметным, пересек дорогу (несколько по диагонали) и, стараясь сделаться еще более неприметным, вошел в институт, где работала Марина. Мельком глянул он там на доску Почета и тут же вышел. Фотография Марины оказалась для него неожиданной: во-первых, она была цветная, и все, что успело запечатлеться в его памяти, это голубые глаза и русые волосы, широко раскрытые глаза и то, что называется копна волос, русых, выгоревших на солнце; и во-вторых, Марина была юная, растерянная, готовая сейчас улыбнуться, только фотограф поторопился…

Зимой у него всегда набиралось много работы со шлифами, глаза уставали, ничто не помогало, ни очки, ни капли, он добредал через занесенный снегом Академгородок до дому и сидел в темноте, сколько угодно мог сидеть, пока не придет Марина, и потом, потом он ложился лицом ей на грудь, и глаза отходили, и сам он отмякал, и так и засыпал у нее на груди… Когда они ссорились в постели, — эти ссоры бывали особенно яростными и обидными, — он, выговорившись, все ей сказав и все — окончательно, отворачивался и ждал, иногда ждать надо было совсем чуть, иногда долго, он ждал, и наконец она обнимала его, прислонялась к его спине и обвивала его руками, и они лежали так, прильнув друг к другу, с согнутыми в коленях ногами, повторяя друг друга, и кто-нибудь, иногда она, иногда и он, говорил: «Как на мотоцикле», — у него и вправду, когда они познакомились, был мотоцикл, и они гоняли тогда по бетонке, — и это наступало примирение…

Снова кто-то пробежал за стенкой склада, в полуметре от плеча Бориса; ночная беготня как-то была не в обычае, и он сел, спрыгнул на пол и отворил дверь. Хоть дождь и перестал, ночь была пасмурная, темная и туманная. Борис поежился. Вскоре опять захлюпали во мгле сапоги, еще один бегун объявился; Борис шагнул из двери и перегородил собой тропинку между стеной и лужей, берега которой терялись в тумане. Бегун остановился, едва не снеся его и обдав брызгами грязи, — побочный эффект резкого торможения. Затем состоялся следующий диалог Бориса с бойцом строительного отряда:

— Ты куда?

— А ты чего?

— Что стряслось?

— А ты не знаешь, что ли?

Далее Борис был посвящен в суть дела. Недели две назад к такому же, видно, как этот, юному бойцу приехала подружка. Поскольку была она не то на восьмом, не то на девятом месяце, срочно сыграли свадьбу. А нынче ночью ей вздумалось, или приспичило, или время пришло, — тут боец сбился, — словом, она рожает, вот какая штука, сказал боец смущенно. Борис поинтересовался участием бойца в этом мероприятии. Боец переминался перед ним, еще тяжело дыша: рубашка, заправленная в футбольные трусы, и сапоги на босу ногу. Борису пришлось узнать, что он, Борис, ни фига не понимает, фельдшерица в отъезде, и вообще это дело первый раз тут у них, первый раз на станции, ясно? Борис отступил к складу, прижался к дощатой стене, освобождая путь, и боец понесся дальше.

Борис шагнул было следом за ним, и тут из темноты вылетела на него эта девочка-кладовщица. Она как вытаяла мгновенно из темноты, поспешно запахивая на груди ватник, надетый поверх длинной белой ночной рубашки.

— Рожает! — выпалила кладовщица.

Борис как-то не нашел, что ответить.

— Рожает! Рожает! — испуганно повторяла кладовщица, и Борис понял, что она прибежала за ним.

Наконец он произнес фразу, которую потом много раз повторял, рассказывая эту историю друзьям, приятелям и просто знакомым:

— И что я могу сделать?

Подойдя, ведомый кладовщицей, к балку, в котором поселили молодоженов, Борис увидел, что весь отряд собрался здесь. Все напряженно смотрели на дверь и шептались. Толпа во мгле, в тумане, шепчущаяся перед закрытой дверью, не сводящая с нее глаз, ничего себе была картина, которую увидел Борис. Прислушавшись, он уяснил, что вся эта толпа, человек, пожалуй, в сто, охвачена единой безумной надеждой: не может ли она подождать. Борис спросил, просто так, в пространство, вызвали ли вертолет, и один боец, плечистая девица, охотно ответила ему, что вызвали, а другой боец, пола с ходу непонятного, с волосами до плеч, скороговоркой выпалил, что какой может быть вертолет в такую погоду.

Тут в толпе стали оборачиваться, расступаться, и Борис увидел Марину. Она быстро шла к балку, за ней шагали девушки с ведрами, простынями и чем-то там еще. Марина не видела его. Дверь балка открылась и захлопнулась, впустив Марину и девушек. Толпа замерла. Через несколько минут из двери вышла одна из девушек и сказала что-то тем, кто стоял ближе к ней. Передние зашевелились, похоже, команда была расходиться, но никто расходиться не желал. Плечистая девица, та, которая стояла рядом с Борисом, крикнула: «А ну валите, что вам тут, планетарий?» — тогда народ отхлынул, однако недалеко, бойцы рассеялись в окрестностях балка, примостившись на сложенных здесь и там бревнах.

Пошел редкий занудный дождик, никто на него не обратил внимания, потом дождик прекратился, к этому времени одни дремали, другие разговаривали вполголоса, потом небо очистилось и показались мелкие звезды, стало еще холоднее, народ сбился в кучки и кто-то принес одеяла, потом звезды поблекли и начало светать. Утро приходило ясное, неторопливое, умытое, оно будто знало, что его встречают; бледно-голубое небо и яркая, сочная зелень, и кое-где уже осенняя ржа на сопках, и розовая полоса, едва заметная, в той стороне, где появится значительно позже солнце. Тут-то и произошло событие. Все как-то сразу учуяли, прознали про это, Борис и не понял, как; зашевелились, придвигаясь к двери, и когда девушка снова вышла и сказала передним, все уже знали, ждали только подтверждения, затем девушка погромче сообщила, что мальчик, и все вразнобой устало прокричали «ура» и мгновенно разошлись. Борис остался один.



Поделиться книгой:

На главную
Назад