И самое неприятное, что никаких сдвигов к сближению у нас с ним нет. Во всяком случае, на обозримое время. Не замечает меня и замечать не хочет. Начну к нему подступать, не по пустякам — по делу: скажем, ему через полгода школу кончать, интересно же, что человек дальше делать намерен, или хочется иногда рассказать ему, что за штука такая — заключение, не в порядке оправдания, а хотя бы из соображения, что парню надо бы знать, что это такое и как туда попадают, так и слушать не желает, раздражаю я его. И чего они все такие раздражительные? Так хуже всего, что он и на сестренку плохо влияет — презирает ее за то, что она со мной пытается контакты наладить.
Вот такие, брат, пироги.
Ну, а в-третьих, — работа.
Пошел я в старую свою организацию — там меня еще кое-кто знает, помнит. Да и легче оттуда начинать. Прежнего начальника не застал — уволился, уехал, с кем-то не сработался. Начальником теперь наш же бывший начальник участка. Мы хорошо друг друга знаем. Он меня, конечно, с распростертыми объятиями принял: «О, привет, привет!» — порасспросил, посочувствовал, что с каждым может такая беда приключиться, и предложил: «Давай к нам! Но, — развел он руками, — сам понимаешь, тебе придется начинать с прорабов. У нас как раз свободное место есть». С прорабов так с прорабов — я на большее и не рассчитывал. Поступил, работаю.
Но вот что интересное я обнаружил: те немногие из друзей-товарищей, те знакомые, которых я нашел, — остальных-то уже успело разбросать по миру, — они уже другими стали: другие интересы, другие заботы, другие цели; одни давно уже выросли из прорабов, начальников участков и главных инженеров, стали опытней, старше и дальше пошли. Другие, те, кому наплевать на опыт и должность, кто замкнулся в своей раковине, в своем мирке: садик, машина, мебеля, свои собственные рубли в кармане, — тем, как правило, наплевать и на память молодости, и на старую дружбу. В общем, все в моем возрасте уже определились, только я, как пень, все там же, где меня срубили. А кругом — море чужих, незнакомых лиц, волна за волной — новые люди, новые поколения.
Мало того, и сама структура строительства изменилась. Когда занимаешься этим ежедневно — глазу как-то незаметно. Новые нормы, новые цены, новые конструкции, новые обязанности. Изменилось планирование, снабжение. Вычислительные машины использовать стали. Так что я даже как прораб оказался не на своем месте — надо переучиваться. Не изменилось одно: с утра до ночи быть на ногах, мотаться по командировкам, спать и есть где и как попало. А ты уже не так молод, у тебя уже возраст. В тридцать восемь, да если еще здоровье дает себя знать, тягаться с двадцатипятилетними — спорт не на равных. Естественно, и дела у тебя не так блестящи, как хотелось бы. А я не люблю быть последним.
Вот и не знаю, как быть теперь. То ли найти что-нибудь поспокойней, чтоб отработал восьмерку — и домой? Нет, не потому, что сдался. Не затем, чтоб приручать себя к телевизору, беречь нервы, изучать журнал «Здоровье», — нет. Чтобы жить в полном ладу с семьей. Хочется — ты знаешь, как хочется! — тепла. Чтоб было куда прийти, чтоб был кому-то нужен, чтоб тебе был кто-то нужен. Как стать таким? Потребуется время, много времени, чтобы пробить все эти стены и добраться до своих же детей, до своей жены, чтобы хоть как-то поняли меня, чтоб я им понадобился.
То ли уж жать до конца, как задумал? Ты понимаешь — боюсь потерять себя, стать ничем, если брошу эту свою работу. Потому что мужик — это еще не тот, у кого волосье из всех пор растет. На мой твердый взгляд, мужик — тот, кто на мамонтов ходит. Чувствую, сил во мне еще полно, еще выкладываться да выкладываться. Хочется еще что-то хорошее сделать, хочется работать так, чтобы тебя знали, ценили, любили, если хочешь, именно за это. Дилемма!
Ну вот, рассказали тебе свою историю. Нет, я не жалуюсь, не ною, не скриплю: провинился — значит, бей меня, жизнь, каюсь, виновен. А счеты с жизнью сводить, крест на себе ставить — резона нет: безвыходных положений не бывает, мы с тобой это знаем. А уж с нашей-то закалкой вообще грех жаловаться. Еще пободаемся.
Погоди, еще придет время — мы с тобой вспомним вот этот день, когда я позволил себе — нет, не жаловаться! — а чуть-чуть, может, расслабиться, поплакаться в рукав — это ведь и мужику полезно бывает, и мы посмеемся с тобой: а был ли такой день-то или мы его придумали с тобой, выпив по капельке?
АПРЕЛЬСКИЙ ЛЕД
Над великим озером Чаны стаями шла перелетная птица…
Синие сумерки были наполнены посвистом, лопотанием, шорохом многих крыл. Совсем низко надо льдом, со свистом рассекая воздух, проносились шальные чирки, выше большими стаями тянула крупная, степенная кряковая и серая утка, и уже совсем высоко, устало, отрывисто переговариваясь, летели гуси.
Нынешняя весна сильно припозднилась, ночами жали и жали холода, перелетная птица скапливалась на попутных южных озерах и вот, когда неожиданно ударила ростепель, огромными торопливыми стаями ринулась она на север, к своим извечным гнездовьям.
Пролетая над великим озером, птицы видели со своей высоты три черные точки, три фигурки, застывшие на льду неподалеку одна от другой. Это были люди.
— Слышь, Никитич? Ружьишко бы сейчас, — крикнул один из тех людей, маленький и круглый, и громко захохотал клекочущим нервным смехом.
Старик Никитич не отозвался. Он неотрывно глядел на близкий берег, поросший перепутанными ветлами, местами примятыми снегом бурыми прошлогодними камышами. Слева широкой черной промоиной виднелось устье незамерзающей речки Карасук, которая впадала здесь в озеро Чаны. Над промоиной курился белый пар, и казалось, наносило оттуда кислой вонью, отравленной ядовитыми заводскими сбросами речной воды.
Вот он, берег, рукой подать! Но как до него добраться? Широкая полоса темной воды отделяла людей от надежной земной тверди. И назад тоже возврата не было: апрельский лед, за день растопленный жарким солнцем, стал хрупок и ненадежен, а глубина здесь большая — речка размыла песчаное дно огромным котлованом.
И Никитич впервые за сегодняшний день подумал о смерти: вряд ли им выбраться из этой ледяной западни. О смерти он иногда подумывал и раньше — годы к тому клонили, — но не ожидал, что случится это так скоро и нелепо. А главное — в самое прекрасное и любимое им время года, когда стряхивает с себя снежный саван земля и все живое на ней просыпается от долгой зимней спячки.
Весенняя земля всегда напоминала Никитичу роженицу, и он почти физически всякий раз ощущал, как судорожно напрягается она в страшных родовых муках, как начинает мощно шевелиться, ворочаться в темных недрах ее пока еще не осознанная, но уже живая жизнь и как ударит она, эта жизнь, млечными соками из земных глубин, выталкивая к солнцу бледные ростки и побеги, с пушечным грохотом взрывая на деревьях почки. И тогда обмякнет земля в ласковой теплыни, зазеленеет под солнцем, вспотев от чистой утренней росы, и под самое небо выдохнет в сладостно-мучительной истоме: живи живое!
Вот какая прекрасная была эта пора в самом начале весны, в самом ее зачатье, и потому мысль о смерти показалась сейчас Никитичу настолько неестественной и тяжкой, что заныло, замозжило под левой лопаткою, где с войны еще сидел у него осколок. С этим осколком врачи в свое время ничего не могли поделать, боясь задеть при операции сердце, и про себя, видно, решили: пусть человек живет, сколько протянет. Но организм Никитича сам справился с чужеродным телом: обрастил его мясом, чтобы крохотный кусочек рваного металла не смог смертоносной пиявкою присосаться к сердцу.
И сколько уж лет прошло, седьмой десяток разменял Никитич, но, как говорится, бог миловал, а тут какая-то нелепая случайность…
Он оглянулся на двух своих спутников: подозревают ли они о грозящей им опасности? Шофер Сашка, низкорослый, круглый парень, пожалуй, нет: слишком плохо знает коварство апрельского льда, да и молод еще. Вот если бы на льдине по реке его понесло да куда-нибудь через порог на скалы — тогда другое дело, А тут что же, постоять спокойно — и можно что-нибудь придумать. Нет, этот ничего пока не подозревал, иначе не вспомнил бы о ружье, когда стая чирков пролетала над ними совсем низко. Хотя неестественно громкий и нервный смех, конечно, выдал его легкий испуг.
Другой, Гаврила Николаевич Анохин, видать, о чем-то догадывался. Стоял он без шапки (ушанка валялась у ног, из нее валил пар, как из рыбацкого котелка), и жесткое, суровое лицо его было не то чтобы растерянным и испуганным — такие чувства вряд ли вообще свойственны этому человеку, — но выражало оно трудную и напряженную работу мысли — будто ржавые шестерни со скрипом и скрежетом, туда-сюда, вращались в крепкой черепной коробке и не могли сработать, набрать нужный разгон; и еще некоторое удивление проскальзывало на этом лице — как же так? Видать, Анохин первый раз в жизни попал в положение, из которого не видел выхода. В сложнейших ситуациях приходилось бывать, но он всегда пер напролом, могучий и несокрушимый, расталкивая всех и вся, как шатунами, своими железными локтями, а где и подминая под себя, и всегда из любого положения выходил победителем. Но волевой, несговорчивый характер, кажется, и погубил его сегодня. И не его одного…
Да, во всем виноват был только он, Анохин.
Со своим шофером Сашкой Анохин приехал в выходные порыбачить на Чанах. В самое лучшее время — на последний лед. Остановились они в деревне Чумашки, у знакомого егеря Никитича, к которому и на охоту по осени частенько наезжали.
Как водится, вечером крепко выпили «за удачу», а утром двинулись на лед, оставив «газик» у Никитича во дворе. Когда пришли на берег, Никитич в нерешительности затоптался на месте, рассуждая как бы сам с собой:
— Куда же нам, ядрена корень?.. Ежели к Горелому валу?..
— Как это — куда? — перебил Анохин. — Третий год обещаешь сводить к Лебяжьему острову!
— Далеко-о, — почесал в затылке старик. — Верст пятнадцать будет. А лед не шибко-то надежный, вот-вот садиться зачнет.
— Ты што, дед? — угодливо поддержал шефа шофер Сашка. — Гляди! — он взбежал на лед, этакий юркий кругляш, и запрыгал мячиком, смешно взбрыкивая короткими ногами: — Ты што? Да тут больше метра!
— Знамо дело — толщина, — не сдавался Никитич, — да ведь обманчива она весною-то…
— Вперед! — решительно скомандовал Анохин. — Волков бояться — в лес не ходить.
Долго шли, но не напрасно. Действительно, уловное место оказалось у Лебяжьего острова. Только пробурили лунки — пошел средний окунь (мерный — как называют его здесь) — шустрый, литой, красноперый красавец! Еще и мормышка до дна не успеет дойти, а уже — удар! И ощутит рука живую, милую сердцу каждого рыболова тяжесть, и выметнется из зеленой воды раскрашенная попугаем рыбка, и пойдет колесом по рыхлому снегу, постелено остывая и словно бы линяя, пока не успокоится и не превратится в обыкновенного серого окуня…
Сашка заорал от восторга:
— Никитич! Давай, кто кого обловит?!
Старик только хмыкнул в прокуренные усы и еще ниже сгорбился над своею лункой. А Сашка не выдержал, бросил удочку, подбежал к нему:
— У меня уже семь! — и осекся с открытым ртом, ошеломленный. Вокруг Никитича прыгало десятка три окуней. — Да как же ты, дед?! Гаврила Николаич, бегите сюда!
Подошел Анохин, тоже подивился:
— Вот это да-а! Когда ты успел, Никитич? Это даже по времени практически невозможно. Считай: пока насадишь мотыля — самое малое три минуты, пока снимешь с крючка — он ведь, жадюга, до самого хвоста заглатывает… Нет, невероятно, если даже ловить в самом высоком оптимальном режиме…
— Про оптимальные я не слыхивал, — улыбнулся старик. — У меня свой режим: с насадкой не мучаюсь, ловлю на голый крючок. И снимать рыбку с крючка не снимаю: она сама его выплевывает.
— Как это?..
— А вот так! — Никитич ловко подсек, положил удочку, стал быстро выбирать леску. Мгновение — и окунь забился на льду. Старик ударил его специальной лопаткой, рыбка широко раскрыла рот, освободила крючок.
— Вот так! — торжественно повторил Никитич и показал крючок. Заусинка на нем была сточена, а вместо мотыля привязана красная ниточка. — Когда клев хороший — таким вот манером можно ловить.
Мужики бросились к своим лункам переделывать спасти. Привязали к крючкам красные нитки, сточили заусеницы, чтобы не застревали в жабрах и крючки легко бы «выплевывались».
Пошло дело! К вечеру у каждого было по порядочной куче рыбы. А рыбацкий азарт, пожалуй, посильнее картежного. И когда стало смеркаться, Анохин сказал тоном, не терпящим возражения:
— Остаемся ночевать. Баста!
Да только какой ночлег без палатки и надлежащей одежды? На Лебяжьем острове наломали камышу — так и прокемарили у чахлого костерка до рассвета. А с восходом солнца сильно потеплело, над озером распластался густой белый туман. И был он таким плотным и вязким, что глохли все звуки, даже собственный голос пробивался словно через ватный тампон.
Никитич забеспокоился: да, это был тот самый коварный туман, который на глазах пожирает снег и лед. А лед ненадежный. Еще когда шли сюда, встречали полыньи и промоины.
— Мужики! Давайте сматываться…
Какое там! Рыбаки чуть не бегом наладились к своим лункам.
— Ты што, дед?! — на ходу покричал Сашка. — На утренней зорьке — самый клев!..
А Гаврила Николаевич — тот молча прошел и словом не удостоил. Много лет ходит он в начальниках, — ясно дело, командовать привык, а не подчиняться. Сам себе голова во всем, и даже тут, на озере, где опыта у него никакого, — все равно не послушает разумного совета. Только ведь стихии не прикажешь, это не человек…
— Ядрена корень, — тихо выругался Никитич и пошел на остров. В камышовых крепях здесь держался еще снег, а проплешины обтаяли, пресно пахло волглой землею. Раньше на острове из года в год гнездилась пара лебедей, потому и назвали его Лебяжьим. Теперь и до этого дальнего глухого уголка добрались люди: вон, на песчаной косе, видно, целый табор летом был разбит. Полузасыпанный погреб, глиняная печурка для копчения рыбы, стол из двух плашек. Жаль, что из двух, три бы надо!
Никитич отодрал тесины от кольев-ножек и направился к берегу. Солнце взошло над туманом, который пухло колебался, оседая я истаивая. Камыши и песок были мокрыми, словно после дождя. И тепло было, как в парной бане.
— Мужики! Худо дело может быть, — сказал старик, не надеясь уже, что его поймут. — Я дак пойду, однако, — добавил он для острастки.
— Да ты погляди, што творится! — завопил Сашка. — Крупняк пошел!
— Сматываемся! — коротко приказал Анохин.
Однако пока перекусили да собрались — солнце на обед повернуло. И припекало, как летом. От тумана и следа не осталось.
Наконец двинулись в путь. Половину дороги прошли благополучно: лед еще был хрусткий, держал хорошо, скованный поверху ночным морозцем. Но дальше он стал рыхлиться, расползаться под сапогами.
Впереди шел Анохин с огромным рюкзаком за плечами. Пер, как лось, напрямик к видневшемуся вдали берегу. За ним семенил Сашка, торопливо шаркая подвернутыми голенищами резиновых сапог. Замыкал шествие Никитич, у него раскинутыми крыльями были привязаны сзади к рюкзаку две тесины. В такт шагам крылья эти трепыхались, издали старик напоминал раненую птицу, которая силится взлететь — и не может. Он часто и тревожно озирался по сторонам; прикрыв глаза козырьком ладони, подолгу разглядывал смутно темнеющий берег. Потом догнал Анохина, запыхавшись, сказал:
— Правее бы надо, Николаевич… К устью Карасука идем. Речка там, поди, совсем лед размыла…
Анохин даже не остановился, буркнул себе под нос:
— Иду как ближе, а там видно будет… Отвернем, если что.
— Правее бы надо, — со вздохом повторил Никитич и стал помаленьку отставать.
А солнце пекло, озеро струилось расплавленным металлом — больно было глядеть. Все чаще стали попадаться трещины. Они щерились черными провалами, как беззубые пасти.
Чем ближе к берегу, тем лед становился иным. Теперь уже не было сплошной массы, а были ледяные столбики, пчелиными сотами прижатые друг к другу — будто повернутые вверх остриями сосульки торчали из озера. И там, где огромные сосульки эти протаяли до воды, поверхность зыбко прогибалась, как болотная лабза, и с журчанием и чавканьем выступала под ногою синяя студеная вода.
Анохин пошел осторожнее, но все равно держал напрямик к ближней кромке берега и вскоре ухнул по пояс. Опершись на ледобур, без посторонней помощи вылез на лед, сел, кряхтя и матерясь, стал разуваться.
— Правее бы надо, — снова подошел к нему Никитич.
— Иди ты!.. Правее-левее — теперь все равно!
Он наспех отжал портянки, торопливо обулся и слова рванул вперед. И снова провалился. На этот раз — по грудь. В бешенстве забился, как задавленная хомутом лошадь, но ледяная вода скоро остудила его пыл. Никитич и Сашка помогли ему выбраться, он посидел сгорбившись, вылил из сапог воду, переобулся, медленно поднялся. Ярость потухла в его глазах, в мокрой одежде, словно облизанный, стал он похожим на укрощенного зверя. Устало сказал:
— Веди, Никитич…
Повернули назад, но было поздно, началось то же самое: сперва провалился Сашка, потом опять Анохин. Ледобур ушел на дно. Лед не держал совсем…
Никитич отдал по тесине Анохину и Сашке, велел держать их перед собой наперевес. Сам остался с голыми руками. Потом велел вытряхнуть из рюкзаков рыбу, выбросить все лишнее, рюкзаки надеть кверху дном, снять поясные ремни, вывернуть карманы. Все делали молча, никто не сказал ни слова.
— Пошли теперя-ка с богом, — Никитич взял к берегу правее, шел впереди, шаркая ногами как полотер. Был он худой и легкий, из одних костей и жил, но и под ним лед предательски прогибался, ноги с журчанием заливала вода.
— Не тянись за мной… Кажен иди своим следом, подале друг от дружки, — бросал он через плечо.
Потом они ползли по-пластунски: те двое, двигая перед собой и налегая грудью на тесины, Никитич — на крохотную фанерную крышку, оторванную от самодельного рыбацкого ящичка, который он до этого нес в рюкзаке. Но и в таком положении лед уже не держал. До воды протаяли сосульки, разъединились и оседали под тяжестью, как поплавки.
Никитич встал на колени, огляделся. До берега еще с километр — не добраться. К тому же черная промоина широко разлилась — поработала речка Карасук. Но ближе к промоине белеют какие-то кочки. Старик догадался: это же наплески речной воды еще с осени мелкими торосами намерзли по льду. Недавно была метель, снег и задержался у этих торосов. Когда снег чистый, то тает очень медленно, под ним и лед, должно, покрепче сохранился… Может, удастся продержаться до ночи, а там морозца бог пошлет… Или какая живая душа с берега заметит. Хотя какого дурака сейчас на берег занесет: развезло — ни пешему ни конному к озеру не пробраться. А дорога машинная — вона где, километра полтора от берега…
Однако появилась хоть малая надежда — теперь уж он, Никитич, не только о своем спасении думал, но возвалил на себя добровольную ношу, стал как бы ответчиком за судьбы этих людей, которые доверились ему, правда, в самый безвыходный момент. Раньше-то, когда все было хорошо, советов его не слушали да и самого не замечали вроде. Обидно, конечно, но не время счеты сводить.
Ответственность за спутников придала старику силы. Он повеселел даже и быстро поле, изгибаясь ящерицей, то и дело оглядываясь назад — покрикивая, подбадривая, давая советы:
— Как ползешь, Сашка?! Не локтями да коленками упирайся, а брюхом, всем телом вплотную держись!.. И задом поболе виляй, будто фастрот танцуешь… Эх, ядрена корень, чему тебя в армии учили?
— Тут не фокстрот, тут скорее буги-вуги, — клацая зубами, отозвался Сашка и провалился, ушел по пояс.
— Тону-у! — завопил он. — Мамочка родная!.. Спасите, люди добрые!!
К нему подобрался Анохин, подсунул свою тесину, потянул, но и сам оказался в воде. Подоспел Никитич, обе тесинки да еще свою фанерную крышку сперва толкнул скользом Анохину — тот выбрался, потом таким же манером вызволил и Сашку.
Они лежали на льду, одышливо хрипя, отплевываясь и грубо ругаясь.
— Куда ты нас тащишь?! — зло кинул Никитичу Анохин.
— Надо до тех вон белых кочек добраться. Там лед покрепче должон быть…
— Должон быть!.. — передразнил Анохин, но спохватился, умолк.
— Теперя-ка так… — Никитич с трудом, как сухую корку, проглотил обиду, критически оглядел мужиков, как бы стараясь понять, на что они еще способны. — Теперь будем катиться на боку. Тесину двигай вперед — и поперек ее с боку на бок. Видали, как бревна по лаве накатывают? Тада поехали!..
Добрались они до этих конек, когда солнце совсем село и воздух стал разбавляться легкой синевою, а лед, полыхавший днем расплавленным металлом, потемнел, словно подернулся пепельной окалиною.
Не ошибся Никитич: покрытые ноздреватым снегом кочки — торосы — хоть и мелкими пятачками, но сохранили под собою плотный лед, не дали ему протаять до воды. На эти-то пятачки, выбрав какие покрупнее, Никитич и расставил своих спутников шагах в десяти друг от друга — для большей безопасности. И Сашка, как только почувствовал под ногами твердь, — сразу и взбодрился, испуг стал помаленьку выходить из него, как дурные винные пары. И он первым заметил, что над озером большими табунами идет перелетная птица, и, стараясь подавить в себе остатки недавнего страха, унять нервную дрожь, крикнул:
— Слышь, Никитич? Ружьишко бы сейчас!..
Такой уж он был легкий человек, этот Сашка-шофер: не утруждал себя лишними мыслями, не обременял хлопотами и заботами. Жил как в поле трава — сейчас хорошо, а там — что бог пошлет…
Анохин Гаврила Николаевич был человеком совсем другого склада. Устроившись на своем пятачке, он, правда, тоже сначала успокоился: терпеть пока можно… Не в пустыне же, не в Ледовитом океане в конце-то концов!.. Но, как человек основательный, привыкший все делать и знать наверняка, он решил проверить прочность своей кочки: сколько же на ней можно продержаться? Потопал ногами, слегка подпрыгнул… Прыгнул повыше — и кочка малость покачнулась, чуток просела поплавком и снова стала на место…
У Анохина почему-то заломило зубы, сухо стало во рту. Понял он, что спасательный пятачок его — не надежнее, чем опущенная в воду дырявая бочка. Да! Эта ледяная пористая бочка будет под тяжестью его тела постепенно напитываться водою и оседать… Он пошарил по карманам, отыскал размокший коробок спичек, вытащил мокрую и липкую, как лягушка, пачку сигарет. Все это зашвырнул подальше, спросил осипшим голосом:
— Никитич, закурить не найдется?