Позвольте мне вернуться к подробностям моей собственной истории. Я определенно не помню какой-либо действенной оппозиции со стороны моего отца. Более того, я сильно подозреваю, что мои детские упражнения в агностицизме и атеизме были чем-то большим, чем просто отражением отношения к этому моего отца, которое, вероятно, отражало отношение моего дедушки, повесы и шалопая, давно выскользнувшего из объятий иудаизма и не примкнувшего ни к какой другой эквивалентной религии. Даже скептик вроде Джеймса Милля посчитал бы мое легкомыслие невыносимым. Моё развитие как ребенка-вундеркинда в том, что полностью принадлежит светской сфере, полностью отличается от развития всех этих жертв или, напротив, бенефициариев, влиятельных отцов.
Совершенно ясно, что именно религиозные или эквивалентные им вопросы о нравственности явились тем, что вызвало судорожное состояние в средний период викторианской эпохи. Для меня и моего отца основным мотивом всегда было глубокое научное любопытство. Он был филологом; и для него филология была скорее средством, с помощью которого он как историк мог проводить исследования, чем заявлением об образованности, или средством принятия в свое сердце великих писателей прошлого. И хотя значение нравственности всегда было велико как для самого отца, так и в той жизни, к какой он меня готовил, мой интерес к науке начался скорее с преданного служения истине, а не человечеству. А тот интерес к гуманистическому долгу ученого, который я проявляю сейчас, возник из-за непосредственного влияния нравственных проблем, постоянно тревожащих ученого сегодняшнего дня, а не из-за изначального убеждения, что ученый должен, в первую очередь, быть филантропом. Служение истине, хотя и не являющееся одной из первоочередных задач этики, однако же является одной из тех, которые я и мой отец понимаем как налагающие на нас величайшее нравственное обязательство, какое только вообще возможно. В одном из своих последних интервью, данном отцом X. А. Брюсу, он выразил это своими словами[12]. Легенда о том, что Галилей после вынесения ему приговора заявил: «И все же она вертится!», хотя звучит и апокрифично, однако по сути является отражением истины, если говорить о кодексе чести ученого. Мой отец чувствовал, что необходимость научной честности есть именно то, чем ученый не должен пренебрегать ни в малейшей степени, поскольку это может привести его к опасным последствиям, точно так же солдат не может пренебречь своим долгом сражаться на фронте или врач не может покинуть город, пораженный чумой, или оставаться бездейственным в такой ситуации. Как бы то ни было, но для нас обоих это было долгом, который возлагался на человека, не потому что он был представителем человечества, а потому что он сам решил посвятить себя служению истине.
Я уже говорил, что мой отец был скорее романтиком, чем классиком викторианской эпохи. Его ближайшими духовными родственниками, кроме Толстого и Достоевского, были немецкие либералы 1848 года. Его праведность вобрала в себя пыл, триумф, прекрасное и действенное стремление к познанию всей глубины жизни и всех, связанных с нею эмоциональных переживаний. Благодаря всем этим его качествам, я, мальчик, только что начинающий жить, воспринимал его как благородного и возвышенного человека, поэта в душе, окруженного бесстрастными и подавленными людьми, населяющими декадентский Бостон, лишенный всякого вдохновения. Именно по той причине, что мой наставник был одновременно моим героем, я не скатился в состояние мрачной недееспособности после изнурительного курса воспитания, через который мне выпало пройти.
Мой отец не только сам непосредственно обучал меня, но также приглашал свою ученицу из Радклиффа, мисс Хелен Робертсон, приходившую несколько раз в неделю, чтобы повторить со мной латинский язык и помочь мне с немецким. Ее приход всегда вызывал у меня прилив восторга, поскольку через нее я имел еще одну возможность соприкасаться с миром взрослых, помимо своих родителей. От нее я узнал легенды о Гарварде и Радклиффе; от нее я почерпнул сведения о неприятном характере одного профессора и об остроумии другого. Это она рассказала мне о старом разносчике, известном как Джон Апельсин, и о повозке, которую ему подарили студенты Гарварда вместе с ослицей, носившей имя Анна Радклифф, и об удивительной студентке Хелен Келлер, которая была слепой и глухой. Я узнал от нее о приезде Принца Генри из Пруссии и о проделках студентов по этому случаю. Короче говоря, к восьми годам мне представился случай заочно вкусить от жизни студента колледжа.
Примерно в это время я сделал открытие, что я более неуклюжий, чем кто-либо из стайки детей, бывших в моем окружении. Частично эта неуклюжесть проистекала из-за по-настоящему плохой мышечной координации, но в большей мере ее источником было мое плохое зрение. Я полагал, что я физически не способен поймать мяч, хотя на самом деле причина была в том, что я его просто не видел. Несомненно плохое зрение возникло в раннем возрасте, когда я учился читать и безудержно отдавался этому времяпрепровождению.
Моя неуклюжесть подчеркивалась тем набором слов, который я приобрел, читая. Хотя мой словарный запас был абсолютно естественным и ни в коей мере не являлся притворством, у взрослых, особенно у тех, кто знал меня не очень хорошо, я вызывал чувство какой-то несообразности. В следующей главе я расскажу о том, что с другими мальчиками моего возраста у меня были достаточно нормальные отношения, так что я не думаю, что моя несообразность также сильно бросалась в глаза моим сверстникам, как тем, что были много старше меня. И если мои сверстники и замечали особенности моего словарного запаса, я склонен думать, что это было лишь в силу того, что им на это указывали их родители.
В тот год, когда мне исполнилось восемь, мое зрение стало вызывать у меня тревогу. Конечно, родители заметили это намного раньше, чем я сам. Ребенок обычно не сознает такой недостаток, как зрение. Он воспринимает свою способность видеть как норму, и если есть какие-то ощутимые дефекты, он полагает, что это характерно для всей человеческой расы. Таким образом, пока ухудшение зрения не станет совсем явным, стабильный уровень недостаточно хорошего зрения не привлекает внимания, особенно, как в случае с близорукостью, если этот недостаток не мешает читать. Из-за близорукости появляется потребность держать книгу на очень близком расстоянии от глаз, и внимательные родители быстро замечают это. Но для самого ребенка такое ухудшение незаметно до тех пор, пока кто-то не обратит его внимания на него и пока ему не предоставится возможность поносить соответствующие очки.
Мои родители отвели меня к д-ру Гаскеллу, нашему окулисту, который дал строгое распоряжение, чтобы я не читал в течение шести месяцев, заметив при этом, что по прошествии этого периода времени необходимо будет пересмотреть вопрос о моем чтении. Отец стал заниматься со мной математикой — алгеброй и геометрией — устно, а также продолжились мои уроки химии. Этот период устного обучения, исключавшего чтение, оказался для меня одним из самых ценных жизненных опытов, через какие я когда-либо проходил, так как я вынужден был решать математические задачи в уме, а также воспринимать иностранные языки в их разговорном варианте, а не в письменных упражнениях. Много лет спустя этот вид моего обучения оказал мне большую услугу, когда я начал изучать китайский, визуальное восприятие которого намного сложнее восприятия на слух. Я не думаю, что такое обучение на ранней стадии моего развития помогло развить хорошую память, какой я обладаю и по сегодняшний день, но оно свидетельствует о том, что у меня была хорошая память, и такой вид обучения позволил мне использовать ее.
В конце шестимесячного периода моя близорукость не показала никаких тревожащих симптомов, и мне снова разрешили читать. Правильность решения доктора разрешить мне вернуться к чтению подтвердилась последующими пятьюдесятью годами моей жизни, поскольку, несмотря на развивающуюся близорукость, катаракту и удаление обоих глазных хрусталиков, у меня все еще весьма неплохое зрение, и я полагаю, что мои глаза не подведут меня и в оставшиеся годы, так как не вижу для этого оснований.
В «Автобиографии» («Autobiography») Милля есть один отрывок, который резонирует с моими жизненными переживаниями. Милль рассказывает о том, как он наставлял своих младших братьев и сестер. Моя сестра Констанс рассказывает мне, как сильно она страдала от моей юношеской дидактичности. Конечно же, меня, в отличие от Милля, никто в семье не назначал официально учеником-учителем. И все же, только пример жизни, в которой человек, пользующийся уважением, всегда является учителем, может заставить ребенка думать о зрелости и ответственности как о зрелости и ответственности школьного учителя. Совершенно неизбежно, что мальчик, чья жизнь являет собой сконцентрированный процесс обучения, сам становится учителем. Позже этого можно избежать, но в этом просматривается тенденция, которая должна присутствовать всегда в подобной ситуации.
В течение последующих лет без особых трудностей, но с крайне изуродованной самооценкой, я работал под началом моего отца над учебниками Уэнтворта по алгебре, планиметрии, тригонометрии и аналитической геометрии, и изучал основы латинского и немецкого языков. Я признавал за отцом авторитет ученого, в то же время я понимал, что другие мои учителя стояли несколько ниже его.
VI
ЗАБАВЫ ВУНДЕРКИНДА
Предыдущая глава посвящалась моей работе в ранний период моего развития как вундеркинда. Однако в моей жизни наряду с работой были и развлечения. Мои родители записали меня в члены спортивной площадки, которая была создана на пустыре рядом со школой Пибоди. Мы должны были предъявлять членскую карточку, чтобы войти на площадку, и пользоваться услугами преподавателя, работающего там, или чтобы проползти сквозь конструкцию, состоящую из стоек и перекладин, и скатиться вниз по спуску, или использовать другие снаряды, которые были там для наших упражнений. Я проводил на площадке много времени, беседуя с полицейским, патрулировавшим там. Полицейский Мюррей жил напротив нас, и он любил поддразнивать меня байками из полицейской службы.
У меня много было друзей, с которыми я играл и с кем учился в школе Пибоди, и я сохранил эту дружбу даже после того, как отец стал сам заниматься со мной. Среди школьных товарищей был Рей Роквуд, который позже уехал в Вест Пойнт и умер много лет назад, будучи офицером. Он жил под опекой двух тетушек, усилия которых на поприще его воспитания носили взаимоисключающий характер. Одна из них была христианским ученым, а вторая занималась изготовлением патентованных лекарственных средств.
Уолтер Манро был сыном диспетчера бостонской надземки, а Уинн Виллард — сыном плотника. Еще один из моих товарищей был сыном человека, который позже стал мэром Кембриджа. Мальчики из семьи Кингов, сыновья гарвардского преподавателя, были одаренными в области механики и имели маленький работавший паровой двигатель, предмет моей зависти. «Друг Юных» («The Youth’s Companion»), на который родители подписались от моего имени, предлагал такие двигатели в качестве призов за участие в конкурсе на подписку, но и без участия в этом конкурсе эти призы можно было купить через их отдел услуг по сниженной цене. Мои родители купили мне много игрушек таким образом, но посчитали, что купить паровой двигатель для меня было немного чересчур.
В те дни газеты пестрели заметками о событии, которое стало неиссякаемым источником новостей: преследование армян турками. Каким образом был сделан вывод, что это наше дело, я не знаю, поскольку, вне сомнений, мы мало что знали о турках, и еще меньше об армянах. Однажды мальчики из семьи Кингов и я решили сбежать на войну и сражаться за угнетенных. Я не знаю, как отцу удалось разгадать наши планы, но где-то через полчаса он нашел нас, трех маленьких смущенных мальчиков, всматривающихся в витрину магазина на Авеню Массачусетс, который находился на полпути от Гарвардской площади до Центральной площади. Он сдал мальчиков из семьи Кингов на милость их родителей. Меня же не подвергли никакому наказанию, кроме едкого осмеяния. Прошли годы прежде, чем родители прекратили подшучивать надо мной по этому поводу, и даже сегодня при воспоминании о их шутках я испытываю боль.
Многие из ребят моего детства, которые дожили до зрелых лет, заняли важное положение в этом мире. Один из них, печально известный среди нас как особенно противный и вредный ребенок, сейчас является великим промышленным магнатом. Другой, выделившийся тем, что однажды преследовал своего товарища по улице с топором в руках, разочаровал нас всех тем, что воздержался от дальнейшего жесткого насилия ради едва ли более заслуживающей внимания карьеры жалкого мошенника.
В те дни мы участвовали в самых разных драках, начиная с бросания друг в друга снежков, заканчивая серьезными разборками между бандами, когда две армии подростков встречались на улице Эйвон Хилл и забрасывали друг друга камнями. Наши родители очень скоро положили этому конец. Однажды, когда мы бросались снежками, у одного из моих товарищей, страдающего сильной близорукостью, произошло отслоение сетчатки, в результате чего он ослеп на один глаз.
Я уже говорил о том, что у меня тоже была близорукость, и я полагаю, что этот несчастный случай в большей степени, чем что-либо еще, вынудил моих родителей наказать меня за участие и любыми путями отвадить меня от каких-либо драк. Я бы никогда не стал хорошим драчуном, поскольку любое ожесточение оказывало на меня парализующее действие от переживаемого страха, вызывавшего во мне сильную слабость, и я почти терял дар речи, не говоря уж о том, чтобы нанести удар. Я думаю, что причина была не только психологическая, но также и физиологическая, поскольку я всегда испытываю слабость, когда падает содержание сахара в крови.
Я в достаточной мере занимался различными видами спорта, которыми занимаются дети моего возраста. Я помогал строить крепости для снежных баталий, а также снежные тюрьмы, в которых мы замуровывали наших пленных, и в которых время от времени замуровывали и меня. Я цеплялся за задник саней, развозящих товары, или «тоббоганов», которые в те дни проезжали по дорогам зимнего Кембриджа, покрытым желтой слякотью. Я взбирался на заборы позади домов и рвал одежду, когда с них падал. Я пытался кататься на детских сдвоенных коньках, но мои лодыжки были слабыми, и я так и не смог кататься на более эффектных взрослых коньках. Я съезжал со спуска на улице Эйвон Хилл и просил тех, кто старше меня, и тех, кто имел привычку заключать пари, позволить мне спуститься на их более быстрых сдвоенных санках. Весной я обшаривал тротуары и дворы в поисках маленьких галек, которые я мог размельчить с помощью кирки, чтобы получить некое подобие краски, и затем я ею расчерчивал «классики» на тротуаре, чтобы играть с моими друзьями. Я прогуливался пешком до Северной части Кембриджа с целью купить в канцелярских магазинах смешные открытки для поздравления с днем Св. Валентина или с Рождеством в зависимости от времени года, а также дешевую карамель и другие очаровательные мелочи, столь важные для очень юных.
Я частенько играл с миниатюрными электрическими двигателями. Как-то я решил сделать такой двигатель, пользуясь инструкциями, изложенными в одной из книг, полученной мною в качестве рождественского подарка. Книга была написана таким образом, как если бы мальчик, имеющий в своем распоряжении механическую мастерскую, вел повествование; и даже если бы у меня была такая мастерская, у меня ни тогда, ни позже не было навыков работы с механизмами, которые я мог бы использовать.
Среди своих игрушек я помню мегафон и калейдоскоп, и волшебный фонарь, а также целый набор увеличительных стекол и простых микроскопов. К волшебному фонарю прилагалось несколько смешных слайдов, которые доставляли такое же удовольствие маленькому мальчику тех лет, какое доставляют современному малышу мультфильмы Уолта Диснея. Мы обычно демонстрировали слайды волшебного фонаря в детской, а плату взимали кнопками.
Как-то мы попытались заработать настоящие деньги, проявив предпринимательскую находчивость. У отца была коллекция фотографий по греческому искусству, которые, похоже, он дал мне, и я попытался продать их в нашей округе. Когда родители выяснили, что я сделал, мне поручили веселенькое дельце собрать их.
Рождество 1901 года было для меня трудным временем. Мне только что исполнилось семь лет. Именно тогда я сделал открытие, что Санта Клаус — это традиционное изобретение взрослых. В то время я уже читал научные книги, хотя и с некоторыми трудностями, и родителям показалось, что ребенок, способный читать такие книги, не должен испытать затруднения в том, чтобы отбросить то, что по их мнению, являлось очевидной сентиментальной выдумкой. Они не учли того, что мир ребенка состоит из фрагментов. Ребенок не отходит далеко от дома, и то, что, может, находится всего в нескольких кварталах от его дома, представляется ему неизведанной территорией, которую он может населять своими фантазиями. Эти фантазии зачастую становятся столь сильными, что даже, когда он заходит за границы ранее неизвестной ему территории, уверенность в собственных фантазиях вынуждает его воспринимать ее географию, какой он ее реально видит, как нечто ошибочное.
То, что истинно относительно физической карты, является также истинным относительно схемы его представлений. У него еще не было возможности провести исследования того, что находится очень далеко от его центральных понятий, ставших его собственными благодаря его жизненному опыту. В промежуточных зонах истинным может быть все, что угодно. То, что для взрослых является вызывающим противоречие в восприятии, для него — это пустое место, которое может быть заполнено самым разнообразным образом. Чтобы заполнить большую часть таких пустот, он должен полагаться на крепкую веру своих родителей. Следовательно, когда миф о Санта Клаусе был рассеян, это вынудило его сделать вывод о том, что он должен полагаться на веру своих родителей лишь в определенных пределах. В дальнейшем, может быть, он не будет принимать то, что они говорят ему, а станет пропускать это через несовершенный критерий собственных суждений.
Весной того года семья опять увеличилась. Родилась моя сестра Берта, и моя мать едва не умерла во время родов. Наш сосед, д-р Тейлор, навещал мою мать. У него была седая борода, и он был пожилым человеком, имеющим двух сыновей, с которыми я иногда играл. Как и раньше, повитухой была Роуз Даффи. У меня была масса фантазий относительно факта рождения, и одна идея была очень странной, мне казалось, что, если можно было бы произнести колдовские заклинания над куклой, скажем куклой, изготовленной из бутылочки для лекарства, то можно было бы получить ребенка.
Такая наивность была примечательной в виду широкого научного кругозора, присущего мне уже в то время; различные биологические статьи, которые я прочел от шести до девяти лет, содержали массу материала о феномене полов у различных животных, в частности, у позвоночных. Я достаточно хорошо понимал основные принципы непрямого деления клетки, знал о делениях яйцеклетки и о сперматозоиде, и о слиянии мужского и женского пронуклеусов. У меня было неплохое представление об эмбриологии и о гастрюляции некоторых низших видов беспозвоночных. Я знал, что эти факты имели какую-то связь с размножением людей, но мои родители не поощряли вопросов на данную тему, и я понимал, что в цепи моих рассуждений было утеряно одно из звеньев. На интеллектуальном уровне у меня было достаточно продвинутое понимание феномена полов как у растений, так и у животных. Но на эмоциональном уровне я оставался равнодушным к этой проблеме настолько, насколько это свойственно ребенку; а может, там, где эта проблема затрагивала меня, она возбуждала во мне лишь замешательство и ужас.
Моя сестра Констанс и я накануне родов заболели корью, что сильно осложнило положение в семье в момент появления Берты. Я не помню, каким образом удавалось ухаживать за нами троими одновременно.
Это было примерно в то время, когда родители попытались проверить, мог ли я в какой-то мере адаптироваться к другим детям, находясь с ними в одной группе. Они отправили меня в унитарную воскресную школу после серьезного протеста, выраженного мною в философских спорах со служителем воскресной школы. Служителя звали д-р Сэмюэль МакКорд Кротерс; он был восхитительным эссеистом и литератором, другом семьи на протяжении многих лет, и спустя двадцать лет после моего пребывания в этой школе он венчал обеих моих сестер. Д-р Кротерс не был шокирован тем, что я с таким пылом отвергал религию, и попытался серьезно воспринять мои аргументы. Как бы то ни было, благодаря его терпению я смог посещать воскресную школу.
В воскресной школе была хорошая библиотека, и я помню, что там были две книги, которые произвели на меня особенно сильное впечатление. Одна из них — это книга Раскина «Король золотой реки» («King of the Golden River»). Много лет спустя, читая его «Современных художников» («Modern Painters»), я ощутил то же самое чувство в отношении его горного пейзажа и нравственных убеждений, которые были знакомы мне из его рассказа для детей. Второй книгой была английская версия французского рассказа восьмидесятых годов под названием «Приключения юного естествоиспытателя в Мексике» («Adventures of a Young Naturalist in Mexico»). Только в этом году я вновь увидел эту книгу и обновил свои впечатления о том роскошном описании буйной растительности тропических лесов мексиканских низменностей.
В воскресной школе было рождественское представление, в котором я должен был так или иначе принимать участие. Меня чрезвычайно смущала необходимость наложения грима и переодевания в специальный костюм; все это вызвало во мне сильное отвращение к разного рода любительским драматическим представлениям, и оно живет во мне и по сей день.
В то лето, которое мы провели в домике в Фоксборо, в ряде номеров журнала «Космополитен» был опубликовал рассказ Г. Дж. Уэллса «Первые люди на Луне» («The First Men in the Moon»). Моя кузина Ольга и я с жадностью читали его, и хотя я не мог оценить всей общественной значимости этого сочинения, хрупкая фигура Великого Лунохода потрясла меня и повергла в шок. Примерно в это же время я прочел «Таинственный Остров» («Mysterious Island») Жюля Верна. Эти две книги стали для меня введением в научную фантастику. Действительно, на протяжении многих лет я оставался aficionado[13] Жюля Верна, и поход в библиотеку в надежде найти еще один томик его сочинений доставлял такое наслаждение, какое сегодняшнее поколение детей вряд ли испытывает от посещения кинотеатра.
Между тем, несмотря на все это, я не являюсь страстным любителем современной научной фантастики. Очень скоро научная фантастика стала официальной и больше не является литературным жанром, дающим автору достаточно свободы и не требующим от него следовать общепризнанным канонам. Я немножко попробовал себя в сочинении художественных произведений на научные темы, но совершенно за пределами рамок монополии жанра научной фантастики. Некоторые авторы, принадлежащие к этой сфере, позволили своей страсти к выдумке взять верх над чувством реальности и позволили использовать себя в качестве проводников различных шарлатанских идей. Утратив свою новизну, научная фантастика стала cliche[14]. Ее нынешняя прилизанность сильно отличается от энтузиазма и яркости, которыми пронизал Жюль Верн окружение, столь романтично описанное Дюма, и от искренности, которая сделала социологические рассуждения Г. Дж. Уэллса приятными и пленительными.
Невзирая на время года, будь то зима или лето, отец много писал, и мне казалось увлекательным следить за его публикациями. Его первая книга «История еврейской литературы» («History of Yiddish Literature») явилась некоторым противопоставлением «Сборнику стихов» («Poems») Морица Розенфельда (увидевшему свет благодаря его помощи). Эта книга вышла слишком рано, чтобы я мог хорошо ее запомнить, но в моей памяти ясно запечатлелась его следующая книга «Антология русской литературы» («Anthology of Russian Literature») в двух томах, которую он сам редактировал, и в основном, сам перевел некоторые ее части. После этой книги с издательством «Дана Эстес и Сыновья» был заключен большой контракт, по которому отец согласился перевести все работы Толстого за сумму десять тысяч долларов. Даже в то время это было достаточно скудное вознаграждение, а сегодня это кажется до смешного маленькой суммой за перевод двадцати четырех томов. Отец выполнил эту работу за двадцать четыре месяца. В этой работе ему помогала очень компетентная секретарша мисс Харпер, и я полагаю, что ей платили непосредственно издатели. Отношения отца с его издателями никогда не были ровными, и я полагаю, что он имел основание для того, чтобы относиться к ним с некоторым подозрением.
Вскоре я узнал, что рукопись сначала проходит через тщательную корректуру в гранках, затем корректуру в листах на мягких листах прямоугольной формы, и наконец, на освинцованных печатных формах. Я познакомился с основными обозначениями корректора и общей методикой корректуры. Я узнал, что авторская корректура в гранках очень дорогая, поскольку корректура в листах затруднительна, а в печатных формах практически невозможна. Я видел, как отец разрезал две или три библии, чтобы переводить цитаты Толстого из Библии, и я обычно играл с брошенными корректурными листами и остатками от библий, представляя, что я корректор.
Хотя я познакомился с семьей моей матери до того, как мы переехали на улицу Эйвон, большая часть моих воспоминаний о родственниках со стороны матери принадлежит именно этому времени. Когда-то, я не помню то время, мать моей матери и обе ее сестры поехали вслед за ней в Бостон. Моя бабушка жила в Кембридже в меблированных комнатах на улице Шепард в то время, когда родилась моя сестра Берта; и я все еще помню, как она, решительно настроенная, героически пыталась меня купать, и купая меня, она оставалась совершенно равнодушной к тому, что я могу задохнуться, и к тому, что мыло щипало мне глаза.
Я не думаю, что между ней и мной была какая-то ссора, но с моими родителями она, несомненно, была не в ладах. Я не знаю, чем родители обидели ее, хотя кажется совершенно ясным, что не последнюю роль в этом сыграла старая неприязнь между немецкими и русскими евреями. Как бы то ни было, мои родители обвинили членов семьи моей матери в том, что они пытались разрушить их брак, и за этим последовала та самая семейная вражда, которая не заканчивается даже после смерти враждующих. Некоторые из участников такой вражды могут умереть, но ненависть живет в памяти живущих.
Своего дедушку Кана я встретил лишь однажды, если не ошибаюсь. Я очень хорошо представляю его внешность, так как видел его фотографию; на ней был изображен мрачный высокий человек с длинной седой бородой. Он уже был в разводе с моей бабушкой и жил в Балтиморе в доме для пожилых людей. Я помню, как на один из моих дней рождения он прислал мне в подарок золотые часы. Он умер примерно в 1915 году.
Весной 1903 года отец и я провели много времени в поисках места, где можно было бы отдохнуть летом. Мы объездили все деревни на юге от Бостона и от Дедгем до Фрамингем, а также продолжили наши поиски вдоль побережья вокруг Кохассета, но подходящего места не нашли. Мы спрашивали совета у всех друзей отца, живущих за пределами города. И наконец, мы решили заглянуть в более удаленный уголок в северо-западном районе; там-то мы и нашли местечко под названием Оулд Милл Фарм в городке Гарвард на полпути между Гарвард Виллидж и Айер Джанкшн. То лето мы провели занятые изучением этого места, и после чего решили, что следующее лето мы будем заняты благоустройством фермерского домика и приготовлениями к тому, чтобы вести простую жизнь фермера и профессора колледжа.
Я не знаю точно, какое отношение название городка Гарвард имеет к Гарвардскому университету, но, похоже, на этом сходство между ними и заканчивалось. Городок Гарвард был исторически знаменит тем, что здесь была построена первая или вторая в Массачусетс удаленная от моря водяная мельница для помола зерна. Хотя эта мельница и не находилась на ферме, купленной нами, старая запруда стояла рядом с ее границами, а пруд постепенно увеличивали, и в итоге запруда оказалась напротив нашего дома. Отсюда и название Оулд Милл Фарм (ферма Старая Мельница), и в следующих главах я буду использовать именно это название.
Когда отец купил Оулд Милл Фарм и затем решил жить там в течение всего года, я полагаю, он руководствовался несколькими мотивами. Одним из них была его любовь к сельской местности и желание работать на земле. Другим (который, я думаю, был намного менее значительным) была гордость за то, что он мог именоваться дополнительным титулом — землевладелец. Не подлежит сомнению то, что отец считал важным, чтобы его дети, подрастая, проводили по возможности больше времени в деревне, и похоже, он считал, что в деревне было легче решить мою проблему со школой, чем в городе, где на выбор была или общественная школа с очень жесткими требованиями, или очень дорогая частная школа. Я не думаю, что для отца деревня была более благоприятным местом для его литературных и научных занятий, чем город, и более того, было совершенно очевидно для меня, что ему пришлось даже кое-чем пожертвовать, так как он вынужден был ежедневно ездить то в Айер, то в Кембридж.
Когда летом 1903 года мы впервые приехали в Оулд Милл Фарм, дом представлял собой мрачное непривлекательное строение, основанное за десять лет до того, как разразилась Гражданская война. Дом стоял у дороги; между ним и огромным амбаром размещались флигель и дровяной сарай. Напротив дома был пруд, казавшийся мне в ту пору почти озером, который, однако, имел в ширину вряд ли больше, чем двести футов. Посреди пруда был болотистый остров, а на его правом берегу росла небольшая роща, где ранним летом мы собирали папоротник и триллиум. На другом берегу пруда была запруда, от которой через болотистые луга тянулись два ручья прямо к дороге и к самым границам нашей фермы. Рядом с одним из ручьев непосредственно под запрудой находился эллинг с турбиной внутри; предыдущий владелец использовал его в качестве небольшой фабрики, что-то производившей, а что, я не помню.
Участок земли между двумя ручьями и дорогой был восхитительным местом для ребенка. В ручьях водились лягушки и черепахи. Маленький фокстерьер, который безраздельно принадлежал мне, вскоре выяснил, что я интересуюсь ими, и стал приносить мне в зубах черепах. Среди дикорастущих растений на полузаболоченном участке земли были такие, что возбуждали интерес ребенка: недотрога обыкновенная, например, или посконник пурпуровый, или таволга. Вниз от каменной набережной, по которой проходила дорога, свисали гирлянды из вьющихся стеблей дикого винограда. Луга, согласно времени года, расцветали то голубыми, желтыми и белыми фиалками, то дикими ирисами, то васильками, то покрывались цветами таволги. На более удаленном от нас пастбище росла горечавка закрытая, а также таволга бело- и розовоцветковая, и время от времени попадались кусты рододендрона.
Все это вызывало во мне восторг. Не меньшую радость доставляли мне ивы, тянувшиеся вдоль берега пруда, а также старый пень, окруженный ивняком, где мы играли в игры. Рядом находилась куча песка, где мы водрузили палатку из старых тряпок и коробок из-под пианино. Возле песочной кучи под раскидистой сосной были наносы из сосновых иголок, в которых мы вырывали норки и в них, как в маленьких печках, пекли картофель. Эта куча песка была намыта со старой дороги, которая прежде проходила мимо нашего дома, пока не построили новую, и вела дальше вниз, и по которой, говорят, верхом на лошади проезжал Лафайет, отправляясь в свое великое путешествие по Соединенным Штатам после того, как вернулся в страну в качестве гостя. Тропинка от песчаной кучи вела через влажный ольховый лес к песчаному берегу озера, где я и моя сестра обычно купались среди головастиков и маленьких лягушек до того, как научились плавать по-настоящему и могли заплывать подальше от прибрежных отмелей. Позже, когда мы стали старше, нашим излюбленным местом для купания стала заводь непосредственно за большой запрудой, где основной ручей стекал подобно водопаду, и там я мог стоять на цыпочках, и лишь мой нос торчал из-под воды.
На пруду была лодка, и мы часто гребли на лодке мимо запруды семнадцатого столетия прямо в узкий заливчик пруда. Пруд, поросший водяными лилиями, белыми и желтыми, понтедерией, пузырчаткой, населенный загадочными черепахами, рыбой и другими подводными обитателями, всегда оставался для нас желанным местом. Таким же привлекательным был для нас и курятник, где насесты крепились на ивовых столбах, пустивших корни, которые проросли новыми деревцами. Привлекал нас и амбар своим чердаком, забитым сеном, где можно было спрятаться, и откуда можно было скатываться или спрыгивать в свое удовольствие. Нам интересны были и дома, стоявшие по соседству, у задней двери которых мы часто останавливались, чтобы попросить стаканчик холодной воды или перекинуться парой приятных слов с женой фермера. Мы научились не подходить к передним дверям, перед которыми была нетронутая трава, поскольку эта дверь вела в запретную переднюю гостиную, открытую только по случаю свадьбы или похорон, где стояла фисгармония, жесткая мебель из волосяной ткани, висели отретушированные семейные фотографии, а также находилось многое другое, представляющее собою особую ценность семьи и, конечно же, семейный альбом.
Немного подальше, примерно в миле с половиной, располагалась деревня Шейкер. Это была настоящая достопримечательность — протестанский монастырь, где братья и сестры секты, обреченные на вечное безбрачие, сидели по разные стороны от прохода в своем маленьком сектантском храме, одетые в весьма традиционные строгие костюмы квакеров. Я помню также почтенных сестер Элизабет и Анну, сохранивших верность мирскому кокетству и носивших парики под своими соломенными шляпами, по форме напоминающими ведра для угля. Они по очереди работали в маленьком магазине, находящемся в их большом пустом главном здании. Они продавали сувениры и незатейливые пустяки, а также засахаренные апельсиновые корки и большие диски сахара, имеющего привкус перечной мяты и грушанки. Все это было до смешного дешевым, и это были те сладости, которые родители позволяли нам есть в неограниченных количествах.
Это поселение, должно быть, было основано около века назад, и его атмосфера, навевавшая мысли о чем-то древнем и постоянном, напоминала скорее Европу, чем Америку. Похоже, что вербовать в секты, где царит обет безбрачия, всегда было трудно, и жители Шейкера брали детей на воспитание в надежде, что они вырастут в их строгой вере, но обычно что-то случалось, и когда дети достигали подросткового или более позднего возраста, они почти всегда отрекались от праведной веры своих приемных родителей, отправляясь дальше по пути Сатаны и плотских утех. Итак, огромные мастерские, принадлежавшие сообществу, и двухэтажные каменные амбары были пусты, обрабатывалась лишь половина его полей, а дома, стоявшие на окраинах под раскинувшимися хвойными деревьями, становились домами для сирот или пансионами. Кладбище поросло сорной травой и куманикой, черпавшими жизненные соки из бренных останков, лежавших под землей, и давно сгнили площадки для посадки в экипаж, которые обязательно строились перед каждым домом, как то предписывала скромность жителей Шейкера, чтобы в момент подъема на повозку женщины не демонстрировали свои ножки неблагопристойным и неподобающим образом.
На протяжении нескольких лет Констанс и я постоянно ссорились, и моим неопытным родителям это казалось признаком первородного греха. Я называю их неопытными, потому что они тогда лишь начинали понимать, что конфликты между растущими братом и сестрой являются вполне естественными. Однако теперь, когда мне было восемь, а Констанс — четыре года, для нас появилась возможность стать друзьями. Я знаю, что мы вместе исследовали ферму, площадью в тридцать акров, и тогда впервые я стал признавать в ней личность.
Хотя моя новая деревенская жизнь имела свои прелести, невозможность познакомиться с детьми моего возраста была сильным недостатком. Конечно, я нашел детей в Айере и на соседних фермах, с которыми я мог играть. Однако это случалось нечасто в силу того, что мы жили относительно уединенно. Кроме того, когда я мысленно возвращаюсь к тем годам, когда мы жили на улице Эйвон, мне кажется, что то великолепие дружеских отношений мне так никогда больше и не пришлось ощутить. Я очень хорошо сознаю, что нелегко было избежать уединенного образа жизни, характерного для нашей семьи в то время, поскольку семья переживала финансовые затруднения, но последствия такого образа существования были серьезными и продолжительными. Когда я переехал из Кембриджа в Гарвард, я порвал отношения с друзьями моего детства, и хотя в Айере, а позже в Медфорде я завел себе новых друзей, вновь почувствовать целостность и яркость переживаний, порождаемых детской дружбой, мне уже не пришлось.
VII
ДИТЯ СРЕДИ ПОДРОСТКОВ
Айерская средняя школа, 1903-1906
Отец намеревался жить на ферме в Гарварде и ездить в Кембридж каждый день. Он был очень занятым человеком, так как он взялся осуществить перевод двадцати четырех томов Толстого на английский язык за два года. Это была огромная работа, кроме того, он еще преподавал в Гарварде и занимался фермой. Количество времени, которое он мог посвятить занятиям со мной, было ограничено, поэтому он начал искать школу, куда он смог бы меня отправить. И несмотря на все это, он по вечерам проверял мои задания. В то время я настолько далеко продвинулся в своем обучении, что начальные классы мне не могли дать ничего, и отправить меня в старшие классы какой-либо из школ, находящихся в округе, и позволить мне самому выбрать необходимый класс, было, похоже, единственным выходом. Среднеобразовательная школа в Айере пожелала провести этот не совсем обычный эксперимент. Айер устраивал отца как нельзя лучше, поскольку это была ближайшая станция на главной железной дороге в Бостон, и ему приходилось ездить туда каждое утро, чтобы сесть на поезд, идущий в Кембридж, оставив лошадь и повозку в платной конюшне до его возвращения вечером.
Я поступил в старшие классы Айерской средней школы осенью 1903 года в возрасте девяти лет в качестве особого учащегося. Вопрос о том, в какой класс меня определить, оставался нерешенным. Вскоре стало ясно, что большая часть из того, на что я был способен, соответствовала уровню третьего года обучения в старших классах, так что, когда закончился учебный год, меня перевели в один из самых старших классов, и в июне 1906 году я должен был закончить школу.
Мисс Лора Ливитт была мозговым центром и выразителем общественного мнения в школе. Она совсем недавно вышла на пенсию после пятидесяти лет работы в школе. Она обладала мягким и одновременно твердым характером, была прекрасным преподавателем-классицистом, и ее знание латинского языка намного превышало те требования, которые предъявлялись к учителю старших классов обычной средней школы. В первый год обучения я под ее руководством читал Цезаря и Цицерона, а на второй год — Вергилия. Я также изучал алгебру и геометрию, но эти занятия для меня больше были повторением пройденного. Преподаватели по английской литературе и немецкому языку не произвели на меня никакого впечатления. Вероятно, эти преподаватели были молодыми женщинами, заполняющими промежуток времени, образовавшийся между завершением ими образования в колледже и их будущим замужеством.
Несмотря на то, что я мог отвечать по предметам столь же хорошо, как и большинство других учащихся, и мои переводы с латинского были вполне приличными, в социальном плане я был недоразвитым ребенком. Я не ходил ни в какую школу с тех пор, как покинул школу Пибоди в Кембридже в возрасте восьми лет, и вообще я не ходил в школу регулярно. И теперь в старших классах Айерской средней школы сидения были слишком высоки для меня, а мои одноклассники подростки казались мне почти взрослыми. Я знаю, что мисс Ливитт пыталась всячески оградить меня от переживаний, связанных с пребыванием в незнакомом месте среди незнакомых мне людей, и однажды в течение первых месяцев моего посещения занятий она посадила меня к себе на колени во время опроса учеников. Этот акт доброты не вызвал ни взрыва смеха, ни насмешек со стороны одноклассников, похоже, воспринимавших меня равным по возрасту их младшим братьям. Для преподавателя, настроенного дружелюбно к ученикам, было совершенно естественным посадить такого ребенка к себе на колени при посещении старших классов.
Конечно, такое отношение ко мне не соответствовало свойственной школе дисциплине, и очень скоро я познакомился с элементами поведения в классе. Расхождение в возрасте между мной и моими одноклассниками продолжало служить защитой от их насмешек. Я думаю, что все сложилось бы иначе, будь я моложе их лишь на четыре года, а не на семь. С социальной точки зрения они воспринимали меня как эксцентричного ребенка, а не как ребенка, еще не достигшего подросткового возраста. Было большой удачей, что эта школа находилась в здании вместе с начальной школой, где я смог найти для себя друзей для игр одиннадцати-двенадцатилетнего возраста, некоторые из них были младшими братьями моих одноклассников.
Мое обучение и социальные контакты в средней школе были лишь одной стороной медали. Но была еще и обратная сторона — я постоянно отвечал заданные уроки дома моему отцу. Занятия со отцом после поступления в среднюю школу практически не отличались от тех, когда он был моим единственным учителем. Каким бы ни был предмет, заданный в школе, я должен был рассказать выученное отцу. Он был занят переводом Толстого, и во время моего изложения уроков он едва ли мог полностью сосредоточивать свое внимание на мне. Итак, я приходил в комнату и садился перед отцом, быстро печатающим перевод на пишущей машинке — старом Бликенсдерфере со сменным печатным механизмом, что позволяло отцу печатать на многих языках — или погруженным в правку бесконечных гранок. Я пересказывал ему уроки, и мне казалось, что он почти не слушает меня. И на самом деле он слушал меня лишь вполуха. Но этого было вполне достаточно, чтобы уловить ошибку в моем ответе, а ошибки были всегда. Отец упрекал меня за это, когда мне было семь или восемь лет, и то, что я учился теперь в школе, не меняло ровным счетом ничего. Мой любой успешный ответ обычно вызывал почти небрежную похвалу, такую как «Хорошо» или «Очень хорошо, теперь ты можешь пойти поиграть», за неудачи же меня наказывали, конечно не битьем, а словами, которые причиняли почти такую же боль, что и порка.
Когда я освобождался от занятий с отцом, я часто проводил вторую половину дня с Фрэнком Брауном. Он был моим ровесником, сыном местного аптекаря и племянником мисс Ливитт; Фрэнк стал моим другом на всю жизнь. Мы жили всего в двух милях друг от друга, так что было достаточно легко встречаться с ним после школы, чтобы вместе играть, или навещать его по субботам и воскресеньям. Его семья одобряла нашу с ним дружбу, и они всегда были одними из самых дорогих мне людей.
Обычно Фрэнк и я плавали на плоскодонном ялике по нашему пруду в сторону мельничной плотины семнадцатого столетия до ручья, а затем пробирались по нему, минуя камни и отмели, пока не заплывали в темный тоннель, образованный кустами и простиравшийся на целую милю или две по направлению к дороге, ведущей в центр Гарварда. Мы строили фантастические предположения относительно старого болота в лесу. Палочкой мы протыкали дыры в его поверхности, чтобы наблюдать за поднимающимися и взрывающимися пузырьками болотного газа. Мы брали в плен лягушек и головастиков, и пытались приручить этих неблагодарных и упрямых существ.
Однажды я обжег кожу на тыльной стороне ладони Фрэнка, когда мы пытались изготовить шутихи из материала, тайком вынесенного из аптекарского магазина отца Фрэнка. В другой раз мы наполнили насос для накачивания шин водой и залегли на веранде в ожидании, когда предоставится возможность обрызгать водой какой-нибудь из недавно появившихся в ту далекую пору автомобилей. Из старых картонных коробок и колес от повозок мы сооружали шаткий игрушечный поезд и играли в железнодорожников. А иногда мы забирались на чердак, где проводили время за чтением «Острова сокровищ» или «Черной красавицы» («Black Beauty»), а иногда подобрав детали от электроаппарата, пытались сделать электрический звонок. Однажды мы собрали нечто, что по нашему мнению было радио. Мы были мальчишками, ничем не отличающимися от мальчишек, какими они были и будут всегда. Вне сомнений, мой необычный статус в школе в том возрасте особенно не удручал меня, и не производил на меня какого-либо особого впечатления.
Один раз в каждые две недели в средней школе проводили состязание в красноречии, где дети читали наизусть отрывки из собраний сочинений, подобранных специально для этой цели. Ближе к середине моих каникул я решил написать философскую статью, которую я смог бы в дальнейшем использовать на мероприятии такого рода. Я выступил с ней в следующем учебном году, но не как истинный участник состязаний. Она называлась «Теория неведения» и представляла собой философское обоснование неполноты всех знаний. Конечно, статья по содержанию не соответствовала цели мероприятия и моему возрасту. Но отцу она понравилась, и в качестве поощрения он взял меня с собой в поездку, и мы провели несколько дней в Гринакре, в штате Мэн, около Портмута, в Нью-Гемпшире, среди туманов на реке Пискатаква. Гринакр представлял собою колонию бахаистов, восприимчивых ко всем формам восточных религиозных течений. Это течение сейчас принадлежит скорее Лос-Анджелесу, нежели Новой Англии. Интересно, что подумали некоторые из истинных бахаистов, живущих в Новой Англии, когда они узнали, что бахаизм — это суфийский вариант ислама.
Оулд Милл Фарм была настоящей действующей фермой с коровами, лошадьми и прочим, управление которой осуществлял нанятый рабочий вместе со своей женой. Мне лично среди домашнего скота принадлежали коза и мой самый закадычный друг, моя овчарка Рекс. Рекс жил с нами до 1911 года, но его привычка гоняться за автомобилями стала сильно досаждать моим родителям, и они решили, что будет лучше от него избавиться. Возможно, это было необходимо, но я мог рассматривать это не иначе, как преступление против моего друга. Коза была куплена родителями в качестве подарка для меня, и она таскала за собой деревянную тележку, для изготовления которой специально нанимали мастера. В качестве игрушки и развлечения тележка подходила как нельзя лучше, но как средство для перевозок была крайне неудовлетворительна. Похоже, что Рекс и коза имели разные точки зрения по целому ряду вопросов. Рога козы и ее твердолобая голова были хорошим аргументом против зубов Рекса.
Самым тяжелым временем года были поздняя зима и ранняя весна. Деревенские дороги не были мощеными в то время, и повозки и экипажи оставляли на них глубокие борозды, которые, замерзая, становились труднопроходимыми. Сосед, что жил в полумиле от нас, имел привычку приглашать меня в это отвратительное, безотрадное время года, чтобы сыграть с ним и его женой в безик[15]. Я много времени проводил в одиночестве, читая в библиотеке отца. Особенно мне нравилась книга Айзека Тейлора об алфавите, которую я знал почти от корки до корки.
Летом, однако, все было по-другому. Кроме гребли и плавания в пруду, небольших бессистемных ботанических исследований и прогулок с отцом в поисках грибов, я также играл с Гомером и Тайлером Роджерсами, двумя мальчиками моего возраста, жившими на соседней ферме. Мы едва не подорвались, пытаясь сделать двигатель внутреннего сгорания из баночки со спреем против мух, и были потрясены почти до обморока нашими экспериментами с любительским радио, для которых мы использовали аппарат, купленный мне отцом, и который я так никогда и не смог использовать по-настоящему эффективно.
Отец одобрял, когда я занимался садом, но мои садоводческие умения не вызывали в нем энтузиазма. Я утащил нагруженную фасолью детскую повозку и умудрился продать эту фасоль м-ру Донлану, владельцу бакалейной лавки в Айере. Донлан помимо бакалейного бизнеса служил также в агентстве пароходной компании и был особенно близким другом моего отца; они часто беседовали на гаэльском языке. Чтобы не отставать в гаэльском от м-ра Донлана, отец взял в Гарвардской библиотеке несколько книг с ирландскими сказками. Он часто переводил их мне, когда я ложился спать, и меня всегда приводили в изумление гротеск и аморфность этих сказок, так сильно отличавшихся от сказок братьев Гримм, к которым я привык.
В середине зимы моего отца навестил профессор Милюков, член Русской Думы (или ограниченного парламента), управлявший политическими учреждениями, а позже член кабинета во времена режима печально известного Керенского. Милюков был высоким, радушным русским, носившим бороду, и поскольку он приехал во время Рождества, он привез моей сестре и мне детские снегоступы, в которых мы могли ходить по занесенной снегом местности как в семимильных сапогах. У моих родителей были уже собственные снегоступы, и они сделали открытие, что те места, которые были слишком заболочены, чтобы ходить по ним в другие времена года, теперь были доступны для них как шоссейная дорога.
Милюков писал книгу об американских политических учреждениях, и отец вводил его в курс относительно отдельных интересных моментов в политической и общественной истории. Наш сосед, фермер Браун, возил нас на своих санях в деревню Шейкер, в поместье одинокого сборщика налогов, которое располагалось по соседству, в коттедж Фрутлэндз, где проживали Алкоттсы после того, как провалился проект Брук Фарм. Отец давал подробные объяснения Милюкову, по крайней мере мне так казалось, так как понять русский, на котором они говорили, я не мог.
Весной 1906 года, когда мне исполнилось одиннадцать лет, родился мой брат Фриц. Он всегда был хрупким ребенком, и позже я немного больше расскажу о проблемах его развития и образования. Моя сестра Берта была на семь лет моложе меня, но все же она была достаточно близка мне по возрасту, чтобы сыграть какую-то роль в моем росте и развитии. А Фриц родился, когда я почти достиг подросткого возраста; когда он сам стал подростком, я уже был взрослым человеком, занятым проблемой карьеры и поиском своей социальной позиции в мире идей, так что нам не суждено было стать друзьями.
Как я уже сказал, меня поместили в один из старших классов в начале второго года обучения в Айерской средней школе. Мне было почти одиннадцать, и я был пронизан духом неповиновения. У меня была дикая идея (которая так и не обрела никакого реального воплощения даже среди моих близких товарищей) создать организацию среди детей моего возраста, чтобы противостоять власти старших. Затем я пришел в себя и задавался вопросом, а не совершил ли я преступление уже тем, что помышлял о таких вещах. Я утешал себя тем, что полагал, что даже если это и было преступлением, я был слишком юн, чтобы подвергнуться серьезному наказанию.
К концу весеннего семестра в средней школе я привык обедать с моими одноклассниками и учителями в саду, заросшем низкорослыми дикими вишнями, рядом со зданием школы. Земля была покрыта анемонами и фиалками, а кое-где проглядывали венерины башмачки. Теплое весеннее солнце, проглядывающее сквозь ветви, которые только-только начали покрываться зеленых пухом листвы, призывало к новой жизни и к новым свершениям.
В тот последний год моего пребывания в школе, и когда мне уже было одиннадцать, я влюбился в девочку, игравшую на пианино на наших школьных концертах. Четырнадцатилетняя дочь железнодорожника, лицо которой было усеяно веснушками. Это была бесплодная, но все же настоящая любовь, а не любовь маленьких детей, лишенная половой чувственности. Она была развита не по годам. Мне же было всего одиннадцать. Внешне я состоял из смеси элементов, принадлежавших как восьмилетнему мальчику, так и четырнадцатилетнему подростку. Эта телячья привязанность казалась мне смехотворной, должно быть, и другие воспринимали ее также, и я стыдился ее. Я пытался продемонстрировать себя с той стороны, которая казалась мне единственно приемлемой — сочинить для нее музыку, и это я, который был менее музыкален, чем кто-либо из мальчиков. И как в случае со многими подобными музыкальными сочинениями, его звучание напоминало последовательные удары по черным клавишам пианино.
Конечно же, эта дружба не могла привести ни к чему, даже к обычной «любовной связи». Кроме того факта, что я еще был ребенком в силу своего возраста, во мне вызывали сильное беспокойство новые и лишь наполовину понятные мне силы внутри меня, чтобы я смог порвать со своим детством и втянуться в запретные удовольствия. Мои родители, расспрашивая меня и других людей, убедились, что эта девочка не причинит вреда моему телу и не обречет мою душу на муки вечные, хотя, ради справедливости надо отметить, что такой опасности не было вовсе. Этот жизненный опыт ознаменовал собою конец беззаботного детства. И хотя я не особенно стремился вырасти, я обнаружил, что я стремительно приближаюсь к зрелости с ее неизвестными обязанностями и возможностями.
Телячья любовь — это жизненный опыт любого нормального мальчика. Но через пару лет мальчик начинает общаться с девочками своего возраста и учится чувствовать себя с ними комфортно. И к тому времени, когда он поступает в колледж, бывает полон надежд на успех серьезного ухаживания за девушкой, намереваясь жениться на ней в недалеком будущем. Однако моя телячья любовь возникла слишком рано, и когда мне перевалило за двадцать, я все еще испытывал трудности и не помышлял о женитьбе.
Конец учебного года был заполнен вечеринками по поводу окончания школы, устраиваемыми моими одноклассниками, которым уже исполнилось семнадцать или восемнадцать лет. Даже когда я был признанным хозяином, и гости приехали в Оулд Милл Фарм на экипажах, взятых на прокат у жителей Шейкер, я чувствовал себя на этом празднике посторонним. Я сидел в комнате, устроившись под столом и наблюдал за танцами как за ритуалом, в котором для меня не было роли.
После того как закончились празднества и церемонии по случаю окончания школы, я провел лето в Оулд Милл Фарм с моим журналом «Св. Николас» и моими айерскими друзьми, время от времени навещая Гомера и Тайлера Роджерсов на их ферме. Несколько раз я пытался получить приз у Лиги Св. Николаса, являвшейся колыбелью для начинающих художников, поэтов и романистов, но самое большее, чего я добился, это упоминания моего имени в списке отличившихся всего лишь один раз. Я вынужден был довольствоваться удовольствиями, которые можно было купить. К этому времени мне купили дешевый фотоаппарат «Brownie»; я надеялся купить пневматическое ружье, но поскольку родителям эта идея не понравилась, самое лучшее, что я смог себе позволить, был пугач.
Я многим обязан своим айерским друзьям. Мне дали шанс пройти через те стадии развития, когда ребенок бывает особенно неуклюжим, окруженным атмосферой сочувствия и понимания. В более крупной школе, вероятно, было бы труднее найти такое понимание. Мои одноклассники, мои учителя и более взрослые школьные приятели с уважение относились к моей личности и праву на уединение. Особенно много любви и понимания проявила мисс Ливитт. Мне выпал шанс увидеть демократию своей страны в один из самых ярких ее проявлений, в той форме, в какой она была воплощена в маленьком городке Новой Англии. Я подготовился и созрел для выхода во внешний мир и жизни в колледже.
После того как я закончил среднюю школу, я несколько раз навестил Айер, хотя и с большими промежутками между визитами. Я был свидетелем того, как город потерял свой статус железнодорожной узловой станции и превратился в военный городок, и как многие железнодорожные линии были разобраны. Я видел, как Вторая мировая война вновь возвеличила этот городок, и полагаю, что вновь придется мне увидеть, как он теряет свое важное значение. И невзирая на все эти превратности жизни, среди семей, знакомых мне, наблюдался рост в сторону объединения и безмятежного существования. Они люди, живущие в маленьком городе, но в них явно отсутствует мещанский дух. Они хорошо начитанные люди для века, когда чтение было довольно редким занятием. Они хорошо знают театр, хотя ближайший театр расположен в тридцати пяти милях от них. Уже два поколения выросли и повзрослели с тех пор, как я покинул это место, выросли в атмосфере любви и уважения. У меня складывается впечатление, что мои друзья в этом маленьком промышленном городе представляют собою своего рода стабильность безо всякого снобизма, стабильность, которая является универсальным качеством, а не признаком провинциальности, и структуру их общества можно запросто сравнить с самыми лучшими из тех, что могли бы предложить подобные места в Европе. Когда я среди них, все ожидают, и ожидают совершенно справедливо, что я в какой-то мере должен вернуться к своему статусу мальчика среди старших в семье. И я делаю это с благодарностью, ощущая при этом свои корни и защищенность, и это чувство для меня не имеет цены.
VIII
УЧАЩИЙСЯ КОЛЛЕДЖА В КОРОТКИХ ШТАНИШКАХ
Сентябрь, 1906-июнь. 1909
Когда закончились дни моего пребывания в средней школе, отец решил отправить меня в колледж Тафтс, чтобы не подвергать меня нервному напряжению, которое непременно бы возникло при сдаче вступительных экзаменов в университет Гарвард, и чтобы избежать привлечения ненужного внимания к тому факту, что одиннадцатилетний мальчик поступает в Гарвард. Тафтс был отличным маленьким колледжем, настолько близким к Гарварду, что его тень затмевала колледж в глазах общества. И в силу этого самого факта ему были присущи все научные преимущества, характерные для Бостонского научного центра. Мы поселились рядом с колледжем Тафтс на Медфорд Хиллсайд, и отец мог каждый день ездить на трамвае на работу в Гарвард.
Меня приняли в Тафтс на основании отметок из средней школы, а также на основании результатов нескольких легких экзаменов, которые мне пришлось, в основном, сдавать устно. Мы купили почти законченный дом на Хиллсайд, воспользовавшись услугами строителя-подрядчика, который жил с нами по соседству, и наняли его, чтобы он закончил строительство дома в соответствии с нашими требованиями.
Мы приехали из Оулд Милл Фарм немного пораньше, чтобы устроиться в нашем новом доме и познакомиться с колледжем. Я усердно изучил справочник колледжа, и в то время знал о колледже Тафтс так подробно, как никогда позже.
Я начал знакомиться с детьми, жившими поблизости. В раннем детстве я прочел кое-что о гипнотизме и решил его испытать сам. Я в этом не преуспел, однако вызвал негодование и ужас родителей моих друзей. Я большую часть времени проводил в играх со своими сверстниками, но у нас было мало общих интересов. Я познакомился со служащим аптечного магазина, стоящего на углу, который оказался интересным молодым человеком, студентом медицины, и был подготовлен для того, чтобы обсуждать со мной те научные книги, что я читал, и который, казалось, был знаком со всем творчеством Герберта Спенсера. С тех пор я считал Герберта Спенсера одним из величайших зануд девятнадцатого века, но в те дни я почитал его.
Мои обязанности начались с началом семестра. На меня произвели глубокое впечатление возраст и достоинство профессоров, и мне трудно поверить, что я сам сейчас намного старше многих из них. Мне было нелегко осуществить переход от особых привилегий ребенка, оказываемых мне в средней школе, к отношениям, полным достоинства, которые теперь должны были сложиться между мной и этими пожилыми мужами.
Я начал изучать греческий у весьма примечательного профессора Уэйда. Его семья была родом из окрестностей колледжа Тафтс; и когда он был мальчиком, украдкой катаясь на товарном поезде Бостон-Мэн, он упал и потерял ногу. Должно быть, он всегда был застенчив, а этот несчастный случай сделал его одиноким человеком. Но похоже, это не мешало ему с удовольствием путешествовать по Европе и Ближнему Востоку. Он обычно каждое лето проводил заграницей, и кажется, он знал все реликты классического мира, была ли это статуя или какая-то местная традиция, начиная с Геркулесовых Столпов и заканчивая Месопотамией. Он с искренностью поэта любил греческих классиков, а также обладал даром передавать эту любовь другим. Его волшебные лекции по греческому искусству восхищали меня. Мой отец любил его, и он иногда бывал у нас дома. Я обычно играл, сидя на полу, и с наслаждением слушал беседу этих двух мужчин, обсуждавших самые разнообразные вещи. Если что-то и было способно повлиять на то, чтобы я стал классицистом, так это именно эти переживания.
Я еще не достаточно повзрослел для курса по английскому языку. Более того, обычное умение писать было для меня серьезным препятствием. Мое неумение писать толкало меня на то, чтобы опускать слова, которые я мог опустить, и в целом, это приводило к тому, что мой стиль был весьма шероховатым.
В математике я был далеко не новичок. Не было курса, который смог бы отвечать моим запросам, поэтому профессор Рэнсом взял меня на читаемый им курс по теории уравнений. Профессор Рэнсом совсем недавно вышел на пенсию после полувековой службы в колледже Тафтс. Он был молодым человеком, когда я учился у него, и потому совершенно понятно, что теперь он уже не молод; однако на протяжении всех этих лет мало что изменилось в его бодрой энергичной походке, его подбородок, украшенный бородкой, по-прежнему устремлен вверх, и он все так же полон энтузиазма и, как всегда, ко всему проявляет интерес. Он был энтузиастом, но энтузиастом, остающимся в тени. Курс намного превосходил мои умственные способности, особенно в той части, где рассматривалась теория Галуа, но благодаря огромной помощи профессора Рэнсома я смог одолеть этот курс. Я начал свое изучение математики с трудного конца. Более никогда мне не пришлось сталкиваться в колледже Тафтс с каким-либо еще математическим курсом, которому мне пришлось отдать так много сил.
Немецкий я изучал у профессора Фэя, известного как «Tard» («Тихоход») Фэй[16] за его постоянные опоздания на занятия. Он был образованным человеком, высоко ценившим французскую и немецкую литературу; и кроме того, он был великим альпинистом. Я полагаю, что одна из вершин Канадских Скалистых гор носит его имя. Естественно, мне это казалось очень романтичным. Мы немного читали легкую прозу на немецком, но то, что по-настоящему привлекало меня — это немецкая лирика. Здесь усилия профессора Фэя дополнялись тем чувством, с которым отец, знавший творчество немецких поэтов наизусть, читал мне их стихи, а также тем, что нам вменялось в обязанность заучивать эти стихи, и это всегда мне нравилось. Мои занятия по физике состояли из опроса учащихся, лекций и демонстраций экспериментов. Мне потребовалось некоторое время, чтобы достичь настоящего понимания физики, которое дало мне возможность правильно выполнять упражнения, но демонстрации опытов мне нравились всегда. Мне также нравилось заниматься в химической лаборатории, где на последнем курсе я изучал органическую химию, уплатив, пожалуй, самую высокую цену за использование аппарата в течение одного эксперимента, какую кто-либо из студентов последнего курса в Тафтс когда-либо платил.
У меня был друг, мой сосед, Элиот Квинси Адамс, который был студентом последнего курса Массачусетского технологического института в то время, когда я заканчивал Тафтс. Он познакомил меня с возможностью изображения четырехмерных фигур на плоскости или в трехмерном пространстве, а также с исследованием четырехмерных правильных фигур. Однажды мы попытались изготовить гидроэлектрическую машину из старых железных банок.
В физике и в технике я занимался исследованием многих вещей, в частности электричества, что не входило в программу обучения. Эксперименты с электричеством я проводил со своим медфордским соседом. Мы обычно генерировали электричество посредством ручного генератора постоянного тока для изготовления коллоидного серебра или коллоидного золота. Удалось ли нам изготовить эти вещества или нет, я не могу вспомнить, но мы думали, что нам это удалось. Также мы пытались воплотить на практике две идеи из физики, принадлежавшие мне. Одна из них была электромагнитный когерер для радиосигналов, который отличался от электростатического когерера Брэнли. Он зависел от воздействия магнитного поля, причем его направление не играло роли, при сжимании массы из железного наполнителя и порошкового графита изменяли его сопротивление. Временами нам казалось, что мы достигли положительного эффекта, но мы не были уверены, происходило ли это из-за этой магнитной когезии или же из-за чего-то совершенно другого. Тем не менее идея была вполне разумной, и если бы время всех этих устройств не ушло безвозвратно после изобретения электровакуумных приборов, мне было бы небезынтересно повторить эти эксперименты вновь с самого начала.
Другой прибор, который мы пытались опробовать, был электростатическим преобразователем. Его принцип действия был основан на том, что энергия или заряд конденсатора проводится в виде диэлектрического напряжения. Фокус заключался в том, чтобы зарядить вращающийся стеклянный диск или ряд дисков через электроды с параллельным соединением и разрядить через электроды с последовательным соединением. Это отличалось от электромагнитного трансформатора в том, что действие производилось от прямого тока, а также тем, и что было существенным для прибора, что диски должны были вращаться. Мы перебили массу стекла, пытаясь изготовить прибор, но не добились, чтобы он по-настоящему работал. Мы даже не подозревали, что идея была уже опубликована и довольно давно. В самом деле, я видел очень похожий прибор в течение последних двух лет в лабораториях технического колледжа Мексиканского университета. Он работал очень хорошо. Два последовательных блока этой машины увеличивали напряжение в несколько тысяч раз.
Я испытывал интерес к радиоприемнику с ранних лет. Я думаю, что хотя и редко, но все же я мог получать несколько последовательных кодовых сигналов — точка-тире — из радиоприбора, который стоял на моем письменном столе. Я не смог ни выучить код, ни распознать его, будучи практиком-создателем радиоприемников.
В социальном плане я в большей мере зависел от своих сверстников, чем от студентов колледжа, с которыми я должен был учиться. Я был ребенком одиннадцати лет, когда поступил в колледж, и при этом я носил короткие штанишки. Между моей жизнью в качестве студента и жизнью, где я оставался ребенком, проходила четкая грань.
Нельзя сказать, что я представлял собою некую смесь ребенка и взрослого молодого человека, скорее я был ребенком там, где речь шла о дружбе и друзьях, но в сфере учебы я был почти взрослым человеком. Мои друзья и сокурсники хорошо понимали это. Мои друзья воспринимали меня как ребенка, когда я проводил с ними время в играх, хотя, возможно, я был несколько непонятливым ребенком, а мои однокурсники охотно позволяли мне участвовать в их мужских беседах, если я не слишком шумел и не слишком им надоедал. Я испытывал ностальгию по тем дням в Кембридже, когда у меня было так много друзей.
Пока я учился в колледже Тафтс, я продолжал проводить летние каникулы в Оулд Милл Фарм, где поддерживал отношения с моими айерскими друзьями, и куда иногда кто-нибудь из студентов Тафтса приезжал навестить меня. Одно лето было похоже на другое, те же самые прогулки в поисках грибов, те же самые общие исследования в ботанике, то же самое бродяжничество по окрестностям и то же плавание в пруду. По мере моего взросления, мне стали позволять участвовать во встречах с друзьями родителей, когда они приходили к нам с визитами.
Во время семестра я пытался возобновить мое знакомство с прежними друзьями с улицы Эйвон. Эти попытки вернуться в прошлое не всегда заканчивались успешно, и в конце концов я прекратил их. Медфорд Хиллсайд был слишком далеко от Кембриджа, чтобы я мог запросто навещать своих друзей в любой из дней недели. Кроме того, находясь в определенной изоляции от улицы Эйвон, я стал требовательным и ревнивым. И более того, мои друзья с улицы Эйвон, взрослея, приобретали самые разные интересы. Мальчики из семьи Кингов стали проявлять истинный интерес к науке. Когда я снова, хотя и не систематически, приезжал навестить их и поиграть с ними в их лаборатории, расположенной на цокольном этаже, я крайне редко встречал кого-либо из моих прежних кембриджских друзей.
Я уже упоминал кое-что о своих пристрастиях в научной литературе. Что же касается ненаучной литературы, в ней мне интересно было все. Я мог бесплатно пользоваться различными публичными библиотеками, в которые у меня был доступ, и много времени я проводил в детском зале Бостонской публичной библиотеки.
Я уже говорил о том, что любил сочинения Жюля Верна, а в поисках рассказов о приключениях я обращался к Куперу и Майну Риду. Позже, когда я достиг более зрелого возраста и был способен переварить более серьезную литературу, я добавил в свой список Гюго и Дюма. Дюма, в частности, был для меня писателем, от книг которого я просто не мог оторваться, и на многие часы, забыв обо всем на свете, я погружался в мир приключений Д’Артаньяна и графа Монте Кристо.
Естественно я читал многие из детских книг, накопленные публичной библиотекой за счет даров, сделанных старшими поколениями. Луиза Алкотт была достаточно приятным автором, но я был юным снобом, и считал, что ее книги, в основном, для девчонок. У Горация Алгера несерьезное подобие рассудительности и нравственности преподносилось в соединении с грубыми критериями успеха, что сильно отвращало меня. Я даже рискнул обратиться к бульварным романам, но пришел к выводу, что они слишком бессодержательны. Моим любимым американским автором, среди тех, кто писал для мальчиков, был Дж. Троубридж, хотя сейчас его рассказы о детских годах в Новой Англии и в штате Нью-Йорк на меня уже не производят того впечатления, какое я пережил однажды. С другой стороны, я думаю, что его три романа о Гражданской войне, «Пещера Куджо» («Cudjo’s Cave»), «Барабанщик» («The Drummer Воу») и «Три Скаута» («Three Scouts»), написаны на таком высоком уровне, какой только возможен при написании рассказов о войне для мальчиков.
Я часто покупал старый журнал «Стрэнд» («Strand») в газетных киосках. Это английское периодическое издание, которое хорошо прижилось в Соединенных Штатах на долгие годы. В нем печатали рассказы о Шерлоке Холмсе, несколько великолепных рассказов для детей Эвелин Несбит и несколько замечательных детективных рассказов А. И. У Мэйсона. Этот журнал был намного лучше большинства американских периодических изданий того времени, и именно благодаря ему я познакомился со многими новыми авторами, и в моей памяти всплыли причудливые, мрачные виды Лондона.
Даже зимой я не мог усидеть дома. Дорога, проходящая мимо водохранилища колледжа Тафтс, была прекрасным местом для катания. Мне также нравился свежий, резкий зимний воздух, который я вдыхал всей грудью во время прогулок с моим другом, когда он отправлялся за своей газетой; даже когда был особенно сильный, парализующий холод, было здорово перебегать от здания к зданию по открытому пространству на Колледж Хилл.
Отец, разговаривая со мной, часто употреблял в своей речи философские термины, как бы указывая на то, что именно философия должна стать сферой моей будущей деятельности, и всячески поощрял меня к занятиям по ней. Вот почему на второй год обучения в Тафтс я стал ходить на несколько курсов по философии и психологии, на которых преподавал профессор Кушман. В философии он был скорее любителем.