Это время не было для меня беззаботным, все события имели свою, постоянно растущую, цену. Каждый день от зари до экватора полдня тянулся вечность. Да-да, ту самую пресловутую «целую вечность», сущность которой мало кто понимает. С горы обеда часы ускоряли свой бег. День вёл себя, словно мальчишка, который хочет поскорее окунуться в озеро заката, и торопится к воде, срывая с себя на ходу одежды. Но, стоило ему добежать, оказывалось – и озера никакого нет, и не видать ни зги. Оттого-то, ложась вечером в постель, я чувствовал себя обманутым.
Она хотела что-то сказать, но я прервал её:
– Нет-нет, не торопись, это ещё не всё!
Взрослые, подчас, воспринимают ребёнка, как недочеловека. Кем-то средним между собой и кошкой. Обращаясь к тебе, они перестают быть собой, а не разобрав, какого отношения ты достоин, ведут себя неискренне или грубо. Помню, как на пламени иного, направленного на тебя слова, можно было сгореть дотла! Любой пристальный взгляд выжигал в сердце такие дыры, что чудилось, будто через них хлещет под ноги кровь.
Откровенное разочарование или случайное, свысока, внимание причиняли такую боль, что я, стиснув зубы, выл. А когда становилось немного легче, глядел по сторонам, пытаясь понять, – неужели у всех точно так же. Если да, то как тем, другим, удаётся сохранить рассудок? Отчего они не катаются по земле, обхватив себя руками? К тому же, было ощущение, что я постоянно в чём-то виновен.
– Но в чём?! – Удивилась она
– В том, что появился на свет.
Мы помолчали недолго, после чего она спросила:
– Ты не сочиняешь? Это было именно так?
С деланно беззаботным видом я закивал:
– Точь-в-точь, даже ещё больнее. – И после недолгого раздумья, добавил, загибая пальцы, – А, да, чуть не забыл, – там ещё были: скрипка, ремень и круглый стол, вокруг которого происходило все действо… Ну, ты понимаешь.
– Понимаю. – Ответила она и потупилась, разглядывая свои ладошки.
Мне казалось, что разговор окончен, но она всё никак не могла успокоиться:
– Ну, а как тебе теперь?
Сперва я хотел перевести всё в шутку, но, сам не понимая, зачем, ответил правду:
– Теперь, долго, как зубная беспросветная боль, тянется плохое, а хорошее мелькает столь скоро, что совершенно не успеваешь насладиться им, рассмотреть, привыкнуть, хотя немного, почувствовать себя живым.
Она молча, с некоторым испугом рассматривала меня, я же уже не мог остановиться, и продолжал:
– Знаешь, я теперь всё чаще вспоминаю афишные тумбы. Помнишь, в детстве были такие?
– Да-да. Круглые! – Обрадовалась она. – Высокая башенка с деревянной шляпкой, похожей на соломенную.
– Так и есть. Если, бывало, я становился к афишной тумбе близко-близко, она загораживала и небо, и дома, и тебя самого от людей. Вокруг неё хотелось ходить кругами. Сперва я перечитывал написанное внизу, жалея криво наклеенные или наполовину ободранные объявления. Потом поднимал взгляд всё выше и выше, покуда не запрокидывалась голова до того, что становилось видно навечно измождённое лицо луны, и едва различимые оспины следов у неё на левой щеке. Она явно не сдержалась и расцарапала в детстве свою ветрянку.
Представлялось, что там, над лунной дорогой, в прожекторе солнца, укрывшегося за углом земли, парит пыль. Всего мгновение назад по ней пробежал совершенно босой незнакомец. Гулко, одиноко стучали по дороге его гладкие, будто бы морские голыши, пятки. Видно53, холодно было ему и страшно. Хотелось догнать незнакомца, накинуть вязаный бабушкин платок на плечи, обнять, укутав плотнее, чтобы понял он, как дОрог, и что не одинок. Платок, знамо дело, пиши пропал, но ничего, бабушка не рассердится, она добрая. К тому же, у неё есть ещё один, на дне окованного железом сундука, что стоит в прихожей.
…Ну… вот. И что я за человек?! Я опять довёл её до слёз. Подхожу, прижимаю к себе осторожно, и как только чувствую, что нервный жар уже утих, нежно шепчу ей в маленькое ушко:
– Ну, так поведай, наконец, что оно такое, по-твоему, детство.
Она ловит своё отражение в моих глазах, вздыхает кротко и произносит заготовленную долгими раздумьями фразу:
– Детство – это мир, наполненный льющейся через край радостью из-за того, что ты есть…
Эх… если бы хотя кто-нибудь рассказал мне об этом раньше… тогда, от скольких страхов был бы избавлен я.
Динь-динь-день…
Перетянутый поясом полдня, день выпирал по обе стороны. Повесив прохудившуюся во время оттепелей шубу снега на сучок, он услыхал, как хихикнула с порога дупла белка. Сперва он думал, что это не о нём, но, заметив свою растёкшуюся по тропинке тень, понял, что сделался довольно-таки рыхловат. Дню не оставалось ничего, как обратиться за помощью к рассвету, который, если верить слухам, мог исправить любое, даже самое мрачное и пасмурное утро. Ну, конечно, коли не хлебал кисель тумана, или не был занят чем-нибудь своим.
Весь в поту росы, рассвет трудился над образом дня. И, надо отдать ему должное, – выходило довольно неплохо. День стал выглядеть юным, бодрым, полным сил, а оставшийся на виду дряблый подбородок, рассвету удалось скрасить лёгкой небритостью молодой травы.
Посмотревшись в зеркало лужи, день остался весьма доволен собой, но, ощупывая рукой пригорок подбородка, не упустил случая поплакаться:
– Колется!
На что немедля получил полный участия ответ:
– Отрастёт – перестанет. Потерпи немного.
Кто-кто, а рассвет знал, каждому хочется, чтобы его пожалели,
Кивнув согласно, день бодро ступил на неокрепшую весеннюю землю. Ей очевидно нездоровилось, ночами морозило слегка, а, как известно, чтобы стало лучше, следует побольше пить.
Уронив лицо на стол горизонта, земля время от времени приподнималась, жалобно глядела на солнце. Шевельнув надменно бровью и слегка покачивая с укоризной головой, оно наливало очередной стакан тёплого лимонного соку или рюмку пропущенной через берёзу звонкой, кисло-сладкой воды, после чего неизменно спрашивало:
– Сколько же можно…
– Сколько нужно. – Извинялась каждый раз земля, а как только утолила жажду, взгляд её прояснился, просветлел, и первое, что ей попалось на глаза, были люди. Раскрасневшийся день, выманив их из дому, заставил ходить безо всякой цели туда-сюда, рассеянно улыбаться и делать такие вещи, на которые они, казалось, не способны уже давно.
– Это ещё которые?
– Довольствоваться простым, ничем непримечательным днём. Просто потому, что он у них есть… Ты только прислушайся. Слышишь?
– Что?!
– Динь- динь- день…
– Так это ж синица!
– Нет, это день бьёт в набат. Созывает, будит народ, чтобы не потерял он своего обличья, вспомнил, для чего он живёт жизнь свою.
Прислушиваясь, о чём говорят люди, день радовался тому, что его поняли верно, иначе, – зачем его тогда, с завидным постоянством, приводит в мир рассвет.
На сквозняке Триумфальной арки
В двух шагах от Эрмитажа, на сквозняке Триумфальной арки меня остановил лоточник. Уцепившись прокуренными пальцами за рукав и выдыхая настоянные на перегаре слова, он хлопотал языком и телом, пытаясь едва ли не насильно всучить свой товар. Нелепые поделки, коими был полон его стол, после многочасовой прогулки по анфиладам покоев Зимнего дворца, вызывали нешуточное отвращение. Я глядел на торговца, словно через немытое стекло, и совершенно не понимал, чего он от меня, собственно, хочет:
– Ты по-русски что ли, не разумеешь!? – Весёлым голосом предположил мужичок.
– Понимаю… когда на нём говорят. – Неопределённо кивнул головой я, и, высвободив, наконец, рукав, пошёл прочь, медленно и вдумчиво ощупывая подошвами мостовую. Когда б не осень, я бы, пожалуй, снял ботинки, чтобы теснее прижаться к камням, слиться с каждым, проникнуться, впитать трепет поступи многих, живших до меня… до нас…
Обыкновенно, при виде чего-то прекрасного, желается унести с собою хотя самую малую его часть. Для утоления сопричастности, или из себялюбия, – то неважно. Дабы потом, находясь в отдалении, любуясь жалким, ущербным подобием великолепия, вздыхать и грустить, переводя перегоревший тоскливый взор на то унылое, неладное, что окружает, обступая всё теснее. К счастью, вскоре, после многих безрадостных попыток перенести, скопировать, растолковать увиденное, приходит понимание о том, что все притязания к тому напрасны и ненужны никому.
Единственно верное – безмолвствовать подолгу подле, чтобы поймать случившееся некогда волнение, и, очаровываясь им понемногу, отпивая по крошечному, сравнимому с кабошонам росы глотку, сохранить в себе. Не как увядший стебелёк меж неразрезанных страниц позабытого на скамейке томика переведённых с французского басен54, но будто слышное, на века, биение сердца, видимый через прозрачную кожу рассвета пульс солнца или оглушительный ритм кончающих с собой капель тающего снега.
Каждое всё, совершенно лишь до той поры, пока цельно, нетронуто, неповторимо. Доверху наполненное чувством, источая его бесконечно, наделяет оно иных сполна тем, что имеет само. И уже тогда… только тогда! – ты будешь защищён от любой нечистоты дурного и неинтересного, низменного. Смешное и жалкое, оно не будет управлять ни твоими мыслями, ни жизнью самой.
Щёголь щегол
По возвращении с юга, дрозд снял квартиру с видом на лес, уютной спальней под пологом ветвей туи и пружинным матрацем сосновой хвои. Выбирая себе жилище, дрозд особо уповал на наличие ванной комнаты. К счастью, в этой квартире она была. Устроенная на отмели пруда, в ней, без опаски, что снесёт течением, можно было даже дремать. Пруд стоял на довольствии весёлого, лёгкого парня с рыжим, испачканным глиной чубом, – так некогда, при первом знакомстве, отрекомендовался дрозду родник.
За постой с птицы не брали ничего. В оплату хозяйка получала ренту, по птичьему разумению, сущей безделицей, – пением55 по утрам, и возможностью наслаждаться его соседством.
Хозяйка вовсе не была одинока, но… кто ж откажется от такого очаровательного и опрятного квартиранта!
Чистоплотный дрозд ванну принимал подолгу. В ненастье – дважды в день, – по утрам и на закате, а в вёдро56, нет-нет, да от пруда слышались его фырканье и плеск. Дрозд купался с таким удовольствием, так вкусно, с чувством и неким даже аппетитом, что не одни лишь рыбы, принуждённые присутствовать при сём, но даже птицы бросали строить и насиживать гнёзда, с тем только, чтобы поглядеть, как оно всё выходит у дрозда, да перенять его манеры.
Первым делом, дрозд расстёгивал коричневый сюртук, развязывал галстух и ослаблял застёжки украшенного викторианским орнаментом исподнего. Он был весьма стыдлив, и потому сбрасывал с себя одежду лишь у самой кромки воды. Ступив чуть глубже, чтобы сразу намочить подбородок, дрозд принимался плыть вдоль берега, дабы вода смыла то, немногое, что запятнало его с предыдущего омовения. А затем, приобняв за холодную шею родник, покоряясь его течению, парил по вымокшему в пруду небу из одного его конца в другой.
Прилично озябнув, дрозд выбегал на бережок, где, недолго пошевелив для разогреву лопатками, и ещё менее раздумывая, вновь с разбегу бросался в воду.
– И как ему не надоест?
– Да разве ж купание может наскучить!?
– Жаль, он не утка. Ему бы подошло.
– Можно подумать, купаются только водоплавающие.
– Но это же нелепо!
– Что именно?
– Ну, как бы он себя вёл, не будь здесь пруда?!
– Да никак! Не было бы его тут, и все дела!
– Чушь какая! Быть этого не может!
– Ты знаешь, синицы, и тем более по нраву селиться рядом с чистой водой, чтобы пить и купаться. Они скорее лишний раз потрудятся слетать за едой. Вода для них важнее. Зимой, коли представляется шанс, они трут друг другу спинки и стирают бельишко, а после сушат его на морозе.
– Куда там! Скажи ещё, они червячков моют, прежде чем съесть!
– Про синиц ничего такого сказать не могу, а вот тигры, те полощут то, чем намереваются пообедать, в течении реки… Кстати же, и нам пора обедать! Иди-ка, вымой руки хорошенько!
Когда хозяйка разливала по тарелкам первое, в окно ей было видно, как ярый57 щёголь, щегол, глядя на то, как купается дрозд, подошёл к воде, и, стараясь не замочить ног, потянулся попить. Волна боднула его мокрым лбом тихонько, по-пёсьи, глянула доверчиво серым прозрачным глазом снизу вверх, – не уходи, мол, останься, поиграем. Плюнул щегол в воду, и, поскользнувшись от неловкости да от недобра, улетел с досадой. Грош цена тому щёгольству, а то и помене.
А дрозд, – тот долго ещё играл и с волной, и с рыбами. После купания он ходил по берегу, раскачиваясь из стороны в сторону, как привыкший штормовать58 матрос, а вечером, сидя на плече у пня, пел колыбельную солнцу, укладывая его спать.
Ошибка
– Может, передумаете?
– Нет-нет! – Замотал я головой. – Учителем может быть только тот, кто уже что-то сделал в жизни!
– Да вы, вроде, и так уже… – Начал было директор.
– Я хочу большего! Сделаю и вернусь! – Твёрдо пообещал я, и как оказалось впоследствии, обманул, хотя и не по своей вине.
Когда, в начале очередного семестра, декан объявил о том, что нам необходимо пройти практику в школе, стены аудитории затрепетали в такт многоголосому возмущению. Девяносто девять моих сокурсников оказались категорически против этой затеи, «за» – только я один. Многочисленные «зачем» и «кому это надо, если никто не пойдёт работать в школу» грозили раскачать корабль дисциплины, но декан стоял за штурвалом факультета не первый год, и остановил волну недовольства одной фразой:
– Учебный план. – А, оглядев досадливые лица старшекурсников, добавил, – Дорогие мои, ничего не поделаешь. Будь моя воля, большинство из вас я не подпустил бы к школе и на пушечный выстрел, но без зачёта по педагогической практики вас не допустят до госэкзаменов.